Озол вернулся домой довольный: ему удалось организовать красный обоз, который на рассвете должен был собраться у коннопрокатного пункта и отвезти государству богатый урожай зерна. Густ Дудум и еще несколько бывших крупных хозяев, разумеется, отказались примкнуть к обозу. Ну и пусть везут отдельно, если им так претит каждое соприкосновение с новохозяевами и середняками. Дудум сказал: «У меня еще времени хватит». Так и не удалось убедить его досрочно выполнить обязательства. Он вытащил из кармана бумажку и, водя пальцем, все повторял: «Хлеб мне нужно сдать к такому-то сроку, молоко к такому-то, мясо к такому-то, чего вам еще надо? Тогда уж написали бы, что все необходимо сдать в один день, и я сдал бы». Нельзя было втолковать ему, что сроки даются более длительные для того, чтобы пойти навстречу хозяйствам, которые по каким-либо уважительным причинам действительно не могут раньше сдать. Густ остался при своем, и ясно, что он все сдаст в последний день или только после неоднократных напоминаний.
Думини отговаривались тем, что подали в уездные организации заявления об освобождении от хлебопоставок, так как сам инвалид, на войне лишился ноги, а таким ведь идут навстречу и облегчают все поставки. У него, как и у Густа, было несколько «постояльцев», плативших за приют работой. И как смотреть на то, что за бывшей батрачкой Думиней, Алвите, числилось пятнадцать гектаров земли, но Думини по-прежнему обрабатывали их и снимали урожай. Алвите по старости освободили от поставок зерна и мяса, уменьшили ей норму сдачи молока от двух коров, зарегистрированных хозяевами на ее имя. Когда Озол справился, как Алвите ведет свое хозяйство, Думини, божась, стали рассказывать, как много они помогают старому человеку, так долго проработавшему у них и ставшему вроде члена семьи. Они, мол, не похожи на других, у них батраки и батрачки всегда были только помощниками. Озол знал, что Думини работали и сами, но всю тяжесть выносили на своих плечах «помощники», и их было всегда так мало, что пот они проливали не каплями, а ручьями, чтобы выжать из шестидесяти гектаров все то, что Думинь возил на базар.
Большой разговор вышел и со старым Пакалном. Он — не против сдачи, признавал, что нормы не трудно выполнить. Но он сомневался, найдутся ли у государства такие элеваторы, куда все ссыпать. Не случится ли так, как в прошлую осень, когда картошку засыпали в погреб разрушенного маслодельного завода, а весной вынули мягкую, словно вареную — вся померзла, — ведь здания-то сверху нету. Неужели государство весь хлеб сразу пустит в дело, что его осенью сдавать надо. Все равно понемногу по карточкам выдавать будут. С таким же успехом он сумеет сохранить зерно в своей клети, а потом постепенно свезет. Озол долго объяснял старику, какие трудности возникли в прошлую осень, когда были разрушены почти все общественные и хозяйственные постройки. Доказывал ему, что государство такой же хозяин, как и он, Пакалн, только всей страны, а хорошему хозяину уже с осени надо знать, сколько у него засыпано в клеть, чтобы можно было равномерно расходовать на питание и высчитать, сколько выделить на семена, сколько оставить на прокорм скоту. Молодой Пакалн, демобилизовавшийся этим летом, вмешался в разговор и признал, что лучше сдать все сразу, тогда самому виднее будет, как правильнее распределить остальное. «А то смотришь, клеть еще полна, и берешь две горсти, когда можно было бы обойтись и одной». Старик поупрямился еще немного, потом усмехнулся:
— Я завтра буду первым у коннопрокатного пункта. Мне ведь только хотелось с вами поспорить. Если делать, так делать. Хороша та работа, что уже сработана.
Утром у коннопрокатного пункта собралось тридцать подвод. К ним присоединился Ян Приеде с четырьмя повозками. Лауск ехал впереди с развевавшимся на ветру красным знаменем. Теперь они спокойно проезжали через Большой бор — гнездо гадюк было уничтожено, пособников бандитов тоже ожидала заслуженная кара.
Озол оказался рядом с Яном Приеде, тот был сегодня чем-то удручен, опечален.
— Что у тебя случилось? Лошадь заболела, что ли? — поинтересовался Озол.
— Да нет, — махнул Ян рукой.
— Что ж тогда? У тебя очень уж нерадостный вид.
— Да Эмма хочет уходить, — поведал Ян.
— Почему же? — удивился Озол. — Ведь еще недавно говорила, что ты хороший начальник.
— Да не из-за того, — махнул Ян другой рукой. — Говорит, не нравится ей такой порядок. Прислал директор, ну, Трейманис этот, всяких людей. Вот кузнец, ну и пьяница же он. Пил бы сам, а то других подбивает. У нас все молодые ребята собрались, некоторые немногим старше Эдвина, ну и учит их пить. Кто не хочет, тому чуть ли не силой в рот льет. По-всякому издевается, маменькиными сынками называет. Эмма говорит, здесь жить не стану, еще научат моего Эдвина пить.
— Это будет большой утратой, если Эмма уйдет, — пожалел Озол.
— Да я не знаю, как мне быть, — колебался Ян. — Просить себе землю или как-нибудь иначе? Только жаль лошадей оставлять. Как бы снова не появился кто-нибудь вроде Калинки. Жеребята так хорошо подросли. Следующей весной опять будет штуки четыре. Эмма говорит: мне дети дороже твоих жеребят.
— Что же, вы решили с Эммой жить вместе? — наконец понял Озол.
— Да как будто так, — признался Ян. — Она говорит, куда ты один, старый холостяк, денешься, кто за тобою ходить будет. Говорит, у меня, правда, дети, захочешь ли ты с чужими возиться, а я отвечаю, они мне как родные. И верно — такие хорошие. Эдвин на круглые пятерки учится. Сам машины делает. Гайдиня такая певунья. Все мотивы запоминает. У нас там, в имении, есть рояль. Одним пальцем все песенки играет. Я говорю, если вы уйдете, мне без вас будет чего-то не хватать.
— Ты не отпускай, — посоветовал Озол. — Забегался я с этими осенними работами, упустил из виду твои владения. В воскресенье зайду, поговорю с молодежью. Неужели они так испорчены?
— Они и не пили бы, да кузнец. Я уж говорю: из-под земли он достает водку, что ли?
— А когда будет свадьба? — весело спросил Озол.
— Да тут есть над чем подумать, — откровенно рассказывал Ян. — Эмма говорит, мы люди старого склада, надо бы в церкви венчаться, у пастора. Я отвечаю, мне стыдно, если перед всем приходом. Ну, тогда, говорит она, можно пастора позвать на дом. А потом слышим — здесь, в лесу, поймали этого пастора Гребера. И Эмма сказала — пусть будет по-новому с венчанием-то, раз они такие, эти пасторы. Гребер, говорят, сознался, что избил Салениека.
— Возьмешь меня в свидетели, когда будете расписываться? — спросил Озол, улыбаясь.
— Да разве свидетели тоже нужны? — забеспокоился Ян. — Я думал, что так — просто идут и расписываются.
— Как же так. Наедине запишетесь, а потом ты будешь говорить, что сказал «нет», а не «да».
— Так-то я не скажу, — запротестовал Ян. — Да она же мне нравится, эта Эмма. Она женщина серьезная.
— Совсем не такая, как ее брат, Густ?
— Конечно нет! Она говорит, что у Густа вытерпела — передать нельзя. Гнусный он человек, говорит она. Присосался к своему добру, как клещ.
— Ну вот видишь, Ян, кто бы мог подумать, что такую хорошую жену получишь? — улыбался Озол. — А о свидетелях не беспокойся — нынче в загсе можно записаться и без свидетелей.
— Ведь как оно было? Работал я у хозяев, думал — куда я жену дену? Дети тоже будут у других под ногами путаться. Сам ничего другого не знал, кроме вечной работы, и разве ребенку будет лучше? Батраком родится, батраком и помрет, — рассказывал Ян без всякой горечи, но у Озола перед глазами мелькали безрадостные картины батрацкой жизни. Ничего у батрака нет своего: ни уголка, ни хлеба. Ребенок, пока мал, кажется хозяину обузой, но шести-семи лет, как выходишь и воспитаешь его, становится собственностью хозяина. И ты уже не можешь его пожалеть, когда он осенним утром бегает за коровами по холодной росе, не можешь помочь, если скупая хозяйка дает ему с собой лишь черствый ломоть хлеба. Так это было веками, и странно, что люди мирились с таким порядком, привыкли считать справедливым такое распределение труда, а недовольных борцов за настоящую справедливость бросали в тюрьмы, и это тоже считали в порядке вещей.
— Еще вот о чем я хотел с тобой посоветоваться, — продолжал Ян, немного помолчав. — Эта барышня, ну та, счетовод, сказала Эмме, что не надо все продукты так подробно записывать. Часть надо посылать директору МТС. Тогда сможем и себе оставлять. Он, этот директор, будто всем заведующим коннопрокатными пунктами так говорит: «Сами можете есть и друзьям давать — это не беда». Но Эмма говорит: ты не соглашайся, а то еще в тюрьму угодишь. Делай так, как старый директор Гравитис велел.
— Правильно Эмма говорит! Своим добром можешь распоряжаться, как угодно, но государственное имущество ты должен беречь как зеницу ока!
— И я так думаю, — уверял Ян. — Как я могу отдавать кому-нибудь то, что не принадлежит мне?
К ним подошел уполномоченный десятидворки Акментынь и пожаловался Озолу, что некоторые хозяева не хотят выполнять посевной план. Говорят, раз земля принадлежит нам, то можем делать с нею, что угодно, даже молочаем и сурепицей засеять. А откуда возьмут зерно для поставок, это их дело — они могут купить и сдать.
Озолу было ясно, что здесь необходима широкая разъяснительная работа, и он задумался над тем, как ее лучше всего провести. Опять созвать собрания десятидворок, как весной, и самому присутствовать на них? Это займет много времени, если в каждой десятидворке волости окажутся такие упрямые противники плана, то можно опоздать с озимым севом. И получится, что он совершит ту же ошибку, на которую ему указывал Рендниек — все захочет сделать один. Поэтому правильнее созвать уполномоченных десятидворок, объяснить значение планирования и доверить им дальнейшую работу.
Подводчики остановили лошадей, чтобы дать им передохнуть. А многие подходили к Озолу поговорить.
— Так что же мне сказать им? — спросил Акментынь.
Чтобы все поняли, о чем идет речь, Озол рассказал, как неправильно кое-кто понимает планирование посевной площади.
— Они воображают себя американскими фермерами, которые сжигают или бросают в море пшеницу, чтобы не отдавать ее рабочим по дешевой цене. Наши крестьяне забывают, что земля — это не частная собственность, что она принадлежит государству и дана каждому в вечное и бесплатное пользование. Это не значит, что кто-нибудь смеет землю запускать и не засевать. Государство заботится, чтобы у всех был хлеб, поэтому посевы планируются так же, как и остальное производство.
— Но как же это получается? — заговорил один из крестьян, лукаво прищурив глаз. — Я даже не волен сеять чего и сколько хочу? Если вы говорите, что земля нам больше не принадлежит, то мы вроде бесплатных арендаторов, что ли? Бывало, если уплатишь хозяину арендную плату, то ему все равно, сколько и чего ты сеешь. Тогда незачем говорить о свободе?
— О свободе надо говорить и можно говорить, — медленно начал Озол. — Но свободу надо понимать и ценить. Неужели вы думаете — свобода заключается в том, что каждый делает то, что ему вздумается? Иные не желают работать, занимаются воровством. И если воров сажают в тюрьму, неужели вы скажете, что нарушены принципы свободы? Свобода — святое слово. Надо слить свои личные интересы с интересами государства, тогда государственные задания не будут казаться обузой, а добросовестное выполнение своего долга станет потребностью.
— А что мы видим в обыденной жизни? — заметил кто-то. — Каждый только о себе думает. Забывает и родину, и народ, было бы у самого наполнено брюхо да кошелек набит.
— Это не совсем так, — возразил Озол. — Конечно, не все люди одинаковы. Мы еще носим в себе пережитки старого времени. В течение тысячелетий человек видел только погоню за наживой. Ценность и положение человека определялись не его личными качествами, величием духа или способностями, а только состоянием. Сами видели, что того, у кого было больше добра, все почитали и побаивались, даже если он был последним негодяем. В Советском государстве это не так. Мы уважаем людей, которые отдают все свои силы и знания, чтобы всем, всему народу лучше жилось. Вы говорите, что таких людей нет. Есть, и даже очень много! Если бы было так, что все думают только о себе, то Советское государство уже давно бы распалось. Но оно развивается и крепнет. Тому пример — минувшая война. Ни одно государство со старым строем не могло противостоять германской военной машине. Только сравнительно молодой Советский Союз устоял и разбил немцев.
— А все же непорядков еще очень много, — покачал кто-то головой.
— Мы этого не отрицаем и боремся с недостатками, — продолжал Озол. — Но тех, кто с ними борется, и тех, кто честно работает, вы как будто не замечаете. А на каждого подлеца и растяпу все пальцем указывают.
— Да, верно, о хорошем меньше говорят. А как заметят плохое, вся волость начинает языки чесать, — засмеялся молодой Пакалн.
— Непорядки нельзя скрывать, — указал Озол. — Одними разговорами за глаза не поможешь. Надо прямо, открыто говорить. Если мы с Ванагом обижаем вас, пишите или поезжайте в уезд. Если там наших ошибок не исправят, сообщайте в Ригу. Пишите письма в «Циню».
— Жаловаться-то не так просто, — кто-то из крестьян махнул рукой. — Еще узнают, обозлятся, так тебе житья не будет. Вот за мной числятся двадцать шесть гектаров. По ним и начислены поставки — двести десять килограммов с гектара пашни. Но тут приезжал один представитель из Риги и сказал, что за болото сдавать не надо. А у меня часть топкого болота — белый мох да чахлые сосенки. Там скотину пасти и то нельзя, да и вообще от него никакого прока. Я как-то заикнулся агенту по заготовкам, чтобы не засчитывал болото. Так он заорал во все горло — известны, говорит, эти кулацкие штучки. Я решил, бог с ним, буду сдавать, пока могу, а то еще беды наживешь.
— Какую беду вы можете нажить? — удивлялся Озол. — Раз Советская власть издала такой закон, то, наверно, признала его справедливым. Сколько у вас болота?
— Да всего гектара три.
— Вот видите! Три гектара не засчитали бы, и вам пришлось бы сдавать только по сто двадцать с гектара. При хорошем урожае могли бы сдавать сверх нормы.
— Боязно спорить, — махнул крестьянин рукой. — Лайвинь этого так не оставит, если на него пожаловаться. Вот я теперь проболтался, а вы возьмете и передадите ему.
— Кто вас так запугал? — не понял Озол.
— Ты бы послушал, как Лайвинь с нами разговаривает, — вмешался в беседу какой-то старичок. — Только одно и знает: «Я вас проучу, я из вас все соки выжму». Поди, знай… — он безразлично махнул рукой.
— Послушайте, я хочу, чтобы вы мне все откровенно рассказали, — продолжал Озол, чувствуя внутреннюю дрожь. Так вот что происходит у него в волости перед самыми глазами, а он этого даже не подозревает.
— Да чего там много рассказывать! И так уж слишком дали волю языкам. Может, и не так уж все это страшно. Попал Лайвинь на должность — и бахвалится, — примиряюще сказал крестьянин, стараясь сгладить впечатление от своих слов.
— Давайте, поедем, — предложил Лауск. — С одного раза всех нас не рассудишь. Надвигается дождь. Как бы зерно не замочить, придется обратно везти.
Старый Пакалн пошел рядом с Озолом.
— Ты надо мной не смейся, — усмехнулся он. — Я как-то раз подумал, когда зашла речь о колхозах: «Вот у пчел колхоз!» Если бы так все работали, тогда без всякого сомнения можно было бы вступить.
— А разве мало у нас колхозов, где люди работают куда сознательнее пчел, — убеждал Озол. — Есть уже немало колхозов-миллионеров.
— Но скажи по правде, бывает в некоторых артелях скудновато с хлебом? — допытывался Пакалн.
— Да, бывает, — признался Озол. — Если в председатели втерся жулик или растяпа, а колхозники рассуждают так, как и вы, будто нельзя и пикнуть. Или же — сами работать не желают.
Услышав, что речь идет о колхозе, крестьяне опять начали собираться вокруг Озола — они шли с ним вровень, перепрыгивая через лужи и канавы, стараясь не пропустить ни одного слова.
— А зачем эти колхозы вообще нужны? — спросил кто-то. — Земли, что ли, от этого станет больше, ила урожай богаче?
— И земли больше, и урожаи выше, — возразил Озол. — Сколько земли лежит у вас под пустырями потому, что сил не хватает всю вспахать! На маленьких клочках трактору негде развернуться. Но если распахать межи и пустить тракторы и другие машины, то и земли прибавится, и людям будет легче.
— Значит, скоро, верно, погонят в эти колхозы, — вздохнул кто-то.
— Как странно вы думаете и говорите! — рассердился Озол. — Никто и не собирается вас туда гнать. Но если бы вы сами поняли, что такое общее хозяйство выгоднее, неужели стали бы противиться?
— Тогда, конечно, нет, — сказал кто-то тихо и пошел к своей повозке.
— Как вы считаете, — обратился Озол к остальным, — стала бы промышленность выпускать больше товаров, если бы каждый рабочий устроил себе маленькую мастерскую? Например, каждый ткет дома, хлеб для магазинов печет дома, плуги, машины делает дома. Могли бы они производить то, что и большие фабрики?
— Где там! Одна ерунда получилась бы! — раздалось со всех сторон.
— То же самое и в сельском хозяйстве. В крупных хозяйствах, так же как на крупных заводах, большую часть работы могут делать машины, — пояснил Озол.
Обоз приближался к станции, где находился приемочный пункт. Там уже скопилось много повозок из соседней волости. Оказалось, что зерно сдавать еще нельзя, так как не успели подать вагоны. Пока что производилась проверка качества хлеба, и тут случилась неприятность; у новохозяина Рикура, приехавшего с обозом Озола, зерно не приняли, так как признали слишком влажным.
— Где же мне сушить? — возмущался Рикур. — У меня дома сушилки нет.
— Свези на соседнюю ригу, — посоветовал приемщик.
— Сгорела.
— Ну, вытопи баню.
— Банька маленькая, как я туда такую уйму засыплю?
— Придумай что-нибудь. Засыпь в постель, а сам ложись сверху! — уже сердито ответил приемщик. Рикур молча пожал плечами, пошел к своей повозке и, возмущаясь, что-то начал рассказывать соседям.
— Послушайте, товарищ, так нельзя с крестьянами разговаривать! — тихо, но строго заметил Озол приемщику.
— Сам знаю, как говорить! — отрезал тот. — Надоело — всегда одни и те же жалобы, как только у кого не примешь зерна. А в конце концов оказывается, что у соседа и рига не сгорела, и банька не мала. В следующий раз привозит сухонькое.
— Если бы вам пришлось это двадцать раз в день пояснять, — подчеркнул Озол, — все же вы как советский работник не смеете разговаривать таким тоном.
— Да голова кругом идет, — пожаловался приемщик. — Вот вагоны уже давно должны были быть здесь, а их нет. Сдатчики уже начинают роптать, что ждать некогда.
— А вы справлялись, почему вагоны задерживаются?
— Говорят, на соседней станции под разгрузкой стоят — рабочих не хватает.
— Вон что! А поезд уже вышел сюда?
— К сожалению, нет.
Озол пошел к своим. Крестьяне что-то оживленно обсуждали, сердитые и возмущенные.
— Ага, хорошо, что ты пришел! — воскликнул Пакалн. — Мы вот чего не можем понять: Рикур для сдачи занял у меня зерно — свое еще не успел обмолотить. Ему говорят, чтобы вез домой — сушить, а мое признали сухим.
— Быть может, ты свое лучше просушил?
— Вовсе нет! Сегодня утром мы погрузили мешки, не выбирая. Дело в другом: сын заметил, что барышня проценты на влажность уж больно халатно проверяет — бросит зерно на весы, а они об стенку трутся. В какой раз сколько потянут — она верит всему.
— Знаете что, — Озол решил проверить наблюдения Пакална, — пойдите вдвоем с Рикуром, и пусть он подъедет со своим возом, еще раз станет в очередь. Проверим, как она взвешивает.
Рикур поехал, а Озол пошел посмотреть, как работает лаборантка.
Весы и в самом деле были установлены небрежно, и так же небрежно орудовала с ними лаборантка — торопливо сыпала зерно на чашечку и, не ожидая остановки весов, определяла вес и вносила в квитанцию.
— Вы неправильно взвешиваете, — вмешался Озол. — Так нельзя!
— Не ваше дело! — резко и заносчиво ответила девушка. — Я, наверное, за свою жизнь больше вашего взвешивала.
— Именно поэтому вам и надо как следует знать свое дело! — Озол тоже повысил голос.
— Не мешайте! Как взвешивали, так и будем взвешивать, — надменно произнесла девушка, холодно взглянув на Озола, и нарочно еще небрежнее бросила на весы зерно.
— Нет, так не будете вешать! — проговорил Озол, сдерживая себя, и пошел искать приемщика. Тот как раз оживленно беседовал с парторгом соседней волости Целминем, с тем самым, который считал, что достаточно того, что он пролетарского происхождения, а учеба ему не нужна.
— Идите и наведите порядок в своем хозяйстве! — предложил Озол приемщику. — Неужели вы не обратили внимания, как взвешивает ваша лаборантка?
— Взвешивает, как всегда, — спокойно ответил приемщик, не собираясь двигаться с места.
— И вы допускаете такое безобразие и халатность? — Озол не мог больше совладать с голосом, задрожавшим от возмущения.
— Мои работники не любят, когда кто-нибудь из посторонних вмешивается в их дела, — безразлично пояснил приемщик.
— Тогда вам надо научить их работать так, чтобы мне не нужно было вмешиваться. — Озол подчеркнул слова «вам» и «мне».
Приемщик только руками развел.
— Хорошо, если теперь вообще можно человека на работу заполучить. Начнешь с ним браниться, поклонится, и — до свиданья!
— Послушайте, или вы сейчас поговорите со своей сотрудницей, или должен будет вмешаться прокурор! — пригрозил Озол, потеряв терпение.
Упоминание о прокуроре расшевелило приемщика. Он хотя и неохотно, но пошел с Озолом. То и дело их останавливали крестьяне, спрашивали, когда наконец начнут принимать зерно и можно будет вернуться домой. Ведь надо дожинать яровые, готовить землю под рожь, каждый час дорог.
На этот раз приемщик пространно объяснял каждому, что не его вина — состав до сих пор не подан. Они подошли к лаборантке как раз в тот момент, когда Рикур со свидетелями вторично сдавал пробу зерна. Даже не взглянув на старика, девушка на этот раз взвесила аккуратно и заключила:
— Четырнадцать процентов, — так и записала.
— Пусть кто-нибудь скажет теперь, что в наше время не бывает чудес! — воскликнул Рикур, притворяясь удивленным. — За полчаса три процента влажности испарились.
Лаборантка не поняла, покосилась на него, но Рикур протянул ей первую записку, на которой девушка написала: влажность 17 процентов.
— У меня есть свидетели, что это то же зерно, на которое вы раньше дали заключение, — сказал Рикур.
Девица вспыхнула и уже собралась раскричаться, но, встретив строгий взгляд Озола, смутилась, попыталась оправдаться — дескать, как знать, не насыпал ли теперь Рикур в мешок взятое у кого-нибудь сухое зерно. Свидетели заверили, что могут перед судом поклясться, что здесь нет никакого обмана, а Пакалн пояснил, что зерно его обмолота, и показал квитанцию, на которой было указано 13,5 процента влажности. Лаборантка побледнела — не от сознания вины, а от злости.
— Товарищи, давайте составим акт и передадим соответствующим органам, — предложил Озол.
Девушка залилась слезами, а приемщик мялся и бормотал:
— Гертынь, не надо плакать… не надо… ну, не плачь же!
Озолу стало ясно, что не приемщик является начальником капризной девушки, а она им командует.
— Слезы не помогут, — твердо сказал Озол, взяв бумагу и химический карандаш. — Мы вас предупреждали, и теперь ваши слезы нас не разжалобят.
Он стал писать акт, а приемщик вертелся около него, пытаясь отвлечь его в сторону. Озол притворился, что не замечает, написал, что следует, и дал подписать остальным.
— А теперь поставьте весы так, чтобы не задевали о стенку, и взвешивайте как положено, — сказал еще Озол. Лаборантка послушно отодвинула весы и вяло принялась проверять зерно, так и не преодолев внутреннего упрямства.
«Вот такие людишки втерлись в советские учреждения», — думал Озол, идя вдоль железнодорожной насыпи. Он чувствовал некоторую усталость от неприятного спора, ему хотелось минутку побыть одному, успокоить нервы, освободиться от болезненного напряжения в висках.
Пройдя около полукилометра, он сел на камень на откосе насыпи и окинул взглядом раскрывшуюся перед ним панораму. В еловом лесочке, по-осеннему особенно зеленом, ярким украшением выделялось золото берез. Он представил себе, как хорошо в таком лесочке летом, когда на поляне печет знойная жара, а под деревьями — освежающая прохлада, хочется разуться, пройтись по проторенным тропинкам и почувствовать, как босые ноги нежно ласкает шелковистая трава, среди которой цветут голубые колокольчики и розовые смолки. Но сейчас над елями нависла черная осенняя туча, за которую нельзя ручаться — пройдет она мимо или разразится сильным дождем.
По эту сторону елей простираются лоскутки полей с яровыми хлебами. На некоторых участках уже все скошено и сложено в скирды, на некоторых убрано только наполовину, но есть и такие, где косьба еще не начата, а на одном хлеб еще зеленоватый, недозрелый.
Из дома, укрытого зеленью сирени и красными кленами, выходит женщина с ребенком на руках. Второй, побольше, бежит за нею, временами хватаясь за юбку матери. Подойдя к недокошенному полю, женщина опускает младенца на межу, сдвигает вместе несколько снопов, застилает их одеялом, устраивает на нем обоих детей, а сама берет косу и начинает махать. Коса, очевидно, не из острых. Женщина взмахивает широко, с натугой и часто точит косу. Большему ребенку, видимо, скоро надоела роль няни, он поднялся и подошел к матери сзади. Озола бросило в дрожь, хотелось крикнуть, чтобы мать не задела ребенка косой, но женщина уже сама заметила маленького непоседу, бросила косу и отвела мальчика обратно к одеялу. Но как только она начала косить, тот снова встал и запетлял по стерне к матери.
Одинокие косцы, лоскутки земли, разделенные межами. Столь обычная для латвийской деревни картина! Как помочь, как облегчить матерям выращивать молодое поколение?
Перед глазами Озола встала другая картина — обширное поле, густые, ровные, дружно созревшие хлеба. По полю движутся жнейки, шумная и веселая бригада убирает сжатое, быстро складывает в копны и скирды. Со стороны дома доносится неумолчный гомон играющих детей. Дети постарше помогают отцам и матерям, рассыпавшись, как муравьи, по полю, собирают упавшие колосья. Как убедить людей в том, что общая работа облегчит их жизнь, освободит от тяжести одиночества, которое давит всякий раз, когда одному надо выходить на косьбу или прокладывать на целине первую борозду?
Озол посмотрел влево и заметил оживленное движение на приемочном пункте. Вереница опорожненных подвод сворачивала на дорогу и быстро удалялась. Странно, что он, сидя у самой железной дороги, не услышал приближение поезда. Озол взглянул на рельсы, уходившие вдаль, но на них не было ни одного вагона… Куда же люди ссыпают зерно?
Охваченный недоумением, он встал и быстрым шагом направился на пункт. Уже издали он увидел, что крестьяне подъезжают к широкой дощатой платформе, сооруженной у рельсов, развязывают мешки и высыпают зерно прямо под открытым небом. Как на фронте, он инстинктивно сунул руку в карман и притронулся к револьверу. Спохватившись, отдернул вспотевшую руку. Он хотел бежать туда, где так легкомысленно ссыпают на землю плоды летних трудов, но сдерживал себя, боясь, что не совладает с рукой, то и дело тянувшейся в карман за револьвером.
Разыскав приемщика, Озол хотел спокойно спросить, что это означает, кто разрешил высыпать зерно на платформу, но некоторое время не мог произнести ни слова. Рот раскрывался, но голос застревал в груди.
— Как вы смеете!.. по какому праву!.. Почему вы ссыпаете под открытым небом! — наконец удалось ему выговорить.
— А что я могу поделать? — оправдывался приемщик. — Разгрузка вагонов задержится на двадцать четыре часа. Дополнительных составов нет. Как мне быть? Крестьяне чуть не взбунтовались. Говорят, повезут зерно домой, а мы можем за ним потом приезжать. Я не имею права не принять. Скажите сами, что бы вы сделали на моем месте? — последняя фраза звучала, почти как просьба о совете.
— Что бы я сделал? — не сразу нашелся Озол. — Спрашиваете, что я бы сделал? Об этом я бы подумал весной, а не теперь. И если бы вы спросили меня об этом весной, то я посоветовал бы вам в течение лета построить самый простой навес. Для этого досок я бы нашел.
— Обо всем без вас подумали, — начал сердиться приемщик. — Видите, вон склад пустует? Я за него все лето воевал, чуть ли не килограмм бумаги исписал.
Озол оглянулся и удивился, почему раньше не заметил склада. То была обширная постройка, вплотную примыкавшая к железнодорожной ветке. Случайно уцелевший склад обильно зарос молодой крапивой и лебедой.
— Что это за склад? — поинтересовался Озол.
— Бывшего «Конзума». Теперь передан кооперативу. Я написал правлению несколько отношений с просьбой передать нам помещение на осенний сезон, поскольку они сами пока им не пользуются. Напрасно. Писал в уезд, просил их ходатайствовать в центре. Тоже ничего не вышло, — рассказывал приемщик.
— Да, писать вы горазды, — усмехнулся Озол. — Это удобно — сидеть за столом и писать.
— А что бы вы сделали? — закричал приемщик, рассердившись. — На голову стали бы? На руках ходили бы?
— Нет, я думал бы головой, а не другим местом! — вспылил Озол. — И придумал бы что-нибудь. Вы видите, все время подвозят зерно, будут подвозить завтра и послезавтра. Если вагоны задержатся, куда вы денете весь хлеб? На землю? Скажите, где можно найти руководителей кооператива?
— Там, в местечке, — показал кто-то рукой.
До местечка было примерно около километра. Озол прошел несколько шагов, но у него заболел раненый бок. Это уже ясно — за первыми болями последуют резкие колики, от которых захватывает дыхание. Он вернулся к своим и попросил Рикура перегрузить мешки на телегу Акментыня и на порожней подводе подвезти его до правления кооператива.
Озол не мог устоять на месте, пока Рикур перегружал свои мешки на телегу Акментыня. Он расхаживал взад и вперед; как удары бича, его задевали едкие замечания и насмешки, которые раздавались со всех сторон.
Пока перегружали мешки, полил дождь. Теперь предметом насмешек стал процент влажности.
К счастью, дождь быстро прошел, но с запада, на синеву над лесом, выплывали новые тучи, и нельзя было знать, в какую сторону они пойдут. Такова латвийская осень — то солнце весело и приветливо улыбается, то, словно играя в прятки, кутается в тучи, и неожиданно на землю обрушивается ливень.
Озол наткнулся на старого Пакална, который перевязывал свою подводу.
— Хлеб на землю ссыпать не стану, — заявил Пакалн сердито. — Всю свою жизнь я берег каждое зерно и теперь не приму на себя греха. Пусть на меня в суд подают за несдачу. Тогда я спрошу, кто такие порядки установил: правительство или кто другой?
— Терпение, терпение, Пакалн, — сказал Озол. — Я еще поборюсь.
— Вызовет небесную колесницу, — бросил кто-то, услышав слова Озола.
— На конвейере увезет, — поддержал другой.
— Потерпи, Пакалн. — Озол притворился, что не слышит насмешек. — Склад я сегодня открою.
Он сел на телегу Рикура и уехал.
В конторе кооператива ему велели подождать. Только что началось заседание правления и окончится не так скоро.
— Значит, я подоспел в самый раз, — обрадовался Озол. — У меня именно такое срочное дело, которое лучше всего разрешить на заседании правления.
— Я не могу пускать туда посторонних, — секретарша строго кивнула на дверь.
— Спасибо, что показали дорогу, — усмехнулся Озол. — Меня не надо впускать, я сам могу войти.
— Не имеете права! — секретарша закрыла собою дверь.
— Дочка, что ты споришь о правах? Конституцию изучала? Мои права записаны в Конституции.
Девушка испугалась, видимо, приняв посетителя за кого-то из «больших людей». Она отступила от двери, и Озол распахнул ее.
— Подождите, здесь идет заседание, — раздалось из комнаты сразу несколько голосов.
— Очень хорошо. На заседаниях надо разрешать важные вопросы, а я как раз пришел по очень важному делу, — к Озолу вернулось хладнокровие. — Надо немедленно вынести решение о временной передаче склада в распоряжение приемочного пункта.
— Опять с этим складом! — с раздражением воскликнул один из правленцев, очевидно, сам председатель. — Мы ведь уже десять раз заявляли, что склад наш и никому его не отдадим.
— В одиннадцатый раз вы скажете, что отдадите, — ответил Озол. — Положение такое, что вагоны задержались и зерно теперь ссыпают на платформу. Вы поймите — это преступление.
— Мы ведь летом говорили, чтобы сами строили себе склад. Какое нам дело до их зерна? — нетерпеливо повысил голос председатель.
— Если один оказался растяпой и не построил склада, то неужели другой должен быть бюрократом и равнодушно смотреть на то, как портится государственное добро! Вы понимаете, что это огорчает честных крестьян и радует наших врагов?
— Кто вы вообще такой, что смеете нас обзывать бюрократами? — закричал председатель.
— Вообще — я советский гражданин, который не может относиться равнодушно к таким делам. А кроме того — я член партии и поэтому не имею права быть равнодушным. Ясно вам, какую вы должны занять позицию? — ответил Озол, чувствуя, что у него начинает подергиваться лицо.
— Мы уже неоднократно отвечали — и не только таким, как вы, — что склад нам будет нужен самим, — стоял на своем председатель.
— Да поймите же, что никто не отнимает у вас помещения. Подадут вагоны — и склад освободится.
— Знаем, как освободится, только впусти кого-нибудь, потом уже не выживешь.
— Послушайте, перестаньте рассуждать, поставьте вопрос на обсуждение правления. Время не ждет. — Озол начинал терять терпение.
— Вопрос правлением разрешен уже раньше, — невозмутимо заключил председатель.
— С вами надо говорить другим языком. Видно, что интересы Советского государства для вас еще китайская грамота. — Озол, сердитый, направился к дверям. Уже в дверях он повернулся и сказал:
— Бюрократы и шляпы — вы наносите еще больший вред, чем бандиты, которых мы только что выкурили из леса. Но не зазнавайтесь — мы выкурим также бюрократизм и разгильдяйство! Советское государство не потерпит таких наростов на своем теле!
Он хлопнул дверями и поспешил на почту, чтобы позвонить в город. Ему удалось связаться с заместителем председателя Розитом, который теперь работал на месте Бауски. Коротко изложив в чем дело, Озол попросил его вмешаться — позвонить председателю кооператива и приказать ему открыть склад.
— Такого распоряжения давать я не имею права, — ответил Розит. — Дело это я знаю — мне уже писали обе стороны. Вмешаться никак не могу.
— Но нельзя же ссыпать зерно под открытым небом, — кричал Озол в трубку.
— Это, конечно, нехорошо, но что поделаешь? — оставался равнодушным Розит. — Заготзерно и кооператив — две разные организации — друг другу не подчиняются.
Озол бросил трубку.
«Какое бездушие! — подумал он с горечью. — Эх, Вилис Бауска, мой боевой товарищ, разве за то мы боролись, чтобы такие болтуны теперь бездельничали на важных постах».
Что делать? Он почувствовал такую усталость, что на все хотелось махнуть рукой, ссыпать и свое зерно на платформу, уехать домой и спать, спать, спать.
Но нет, нельзя оставить поле битвы. Раз партия его поставила на боевой пост, надо быть настойчивым. Он снова заказал срочный разговор, на этот раз с укомом партии и вызвал к телефону Рендниека.
— Что мне посоветуешь делать? — спросил Озол, окончив свой рассказ.
— Очень просто: если они не откроют добром, нужно открыть или взломать, — ответил Рендниек, не долго думая. — Я немедленно позвоню этим горе-кооператорам и скажу, что это мое распоряжение. Они считают, что покушаются на их священную собственность! Подумаешь, какое государство в государстве!
Озол с облегчением повесил трубку. Он не один на своем посту, вместе с ним партия — она чутко откликается на каждый сигнал. Вместе с такими людьми можно воевать. Мы еще повоюем!
Когда Озол опять подошел к кооперативу, навстречу с кислыми лицами вышли председатель и еще некоторые правленцы. Они зло посмотрели на Озола и направились к складу.
«Ничего, перенесете, — улыбнулся Озол. — Вас не обидели ни на волосок».
Он сел к Рикуру в повозку, и они быстрой рысцой проехали к пункту, чтобы сказать подводчикам — пусть подтягиваются к складу.
— Ишь ты, какой настойчивый, — заметил парторг соседней волости Целминь, узнав о победе Озола. — Но говорят, что острый топор быстро тупится! Можешь еще нарваться на таких, у которых найдутся защитники в высших учреждениях.
— И тогда? — спросил Озол.
— И тогда ты полетишь с места.
— Жалок человек, который, боясь за свое место, не решается бороться за справедливость, — резко ответил Озол.
— Могут исключить из партии, — подкрепил Целминь свои доводы.
— За справедливый поступок из партии не исключают. А шкурников партия не терпит.
Тем временем открыли склад, но его еще надо было подмести. Когда подводчики опорожнили свои мешки, уже наступил вечер.
— Ну, досталось вам, — как бы извиняясь, сказал Озол крестьянам, когда все собирались уезжать.
— Денек пропал, — ответил Пакалн, — зато не надо будет еще раз ездить. Я зерно ни за что на землю не стал бы сыпать. Пусть хоть в тюрьму сажают. Но если бы тебя не было, склада так и не получили бы. Как это может так быть, что два советских учреждения не уступают друг другу?
— Всякие бывают люди, — устало ответил Озол. Ему не хотелось говорить. После сегодняшнего нервного напряжения им овладела слабость, как после продолжительного, ожесточенного боя, когда хотелось упасть на камень, в сугроб или даже в лужу, и сразу же уснуть. Он сел на повозку и предоставил лошади самой идти в веренице телег.
Когда Озол вернулся, было уже совсем темно. Ольга вышла ему навстречу и помогла распрячь лошадь.
— К Мирдзе гостья приехала, — сообщила она, — Эльза. У Зенты она теперь остановиться не может, так переночует у нас.
Озол приезду Эльзы и радовался, и не радовался. Хотя он в пути немного вздремнул, усталость все же не прошла. Она тянула в постель, а теперь опять надо будет беседовать, выслушивать всякие новости и рассказывать самому.
Он зашел в кухню умыться. Холодная вода освежила. Но все тело требовало прохлады. Сняв рубашку, он принялся тереть грудь и спину. Не будь ночь и поздняя осень, пошел бы к озеру искупаться.
— Что ты скребешь себя, словно после молотьбы в риге? — удивилась Ольга.
— Молотьба в риге — это сравнительно чистая работа, — ответил Озол, оставив жену в неведении о том, что он хотел этим сказать.
Эльза приехала одна. Маленького Вилиса она оставила на попечении тетки. Эльза передала привет от Зенты, она быстро поправляется. Но после тяжелого ранения ей нужен будет длительный отдых. Поэтому Мирдзе придется взять на себя обязанности комсорга волости. Быть может, даже на продолжительное время; Зенте легче будет заведовать Народным домом.
— От Мирдзы в последнее время тоже помощи мало, — заметил Озол без улыбки. — Оставила меня почти что одного.
— Разве молодежные бригады мало сделали этим летом? — возразила Мирдза.
— Работали, никто этого не отрицает, но об идейном воспитании молодежи ты могла бы больше подумать, — упрекнул отец.
— Как? В каждую свободную минуту мы читали газеты, обсуждали прочитанные книги, намечали, какие еще надо прочитать, — защищалась Мирдза.
— Но вот ребята на коннопрокатном пункте занялись пьянством, до этого тебе, разумеется, дела нет! Они, должно быть, живут в другой республике? — Озол сам чувствовал, что его тон становится придирчивым.
— Впервые слышу об этом, — удивилась Мирдза.
— Потому что за версту обходила коннопрокатный пункт. Лучше признайся, ты думала, если отец парторг, то пусть и отвечает за все, что в волости происходит? И за комсомольскую организацию в том числе? — не унимался Озол.
— Папа, я так не думала, — Мирдза с изумлением посмотрела на отца. — Но ты мог мне сказать это раньше… и по-другому. Возможно, я надеялась на тебя, ждала, что ты подскажешь, на что я должна обратить внимание. Но это, вероятно, я делала несознательно.
— Возможно, возможно, — Озол подавил досаду. — Только ты не можешь себе представить, как это тяжело… одному за все отвечать. Извините меня, уж лучше я пойду спать. Наверное, старею, — он устало улыбнулся и ушел в свою комнату.
— Что с ним произошло? — удивлялась Мирдза, вопросительно глядя на Эльзу.
— Наверно, пережил сегодня что-нибудь неприятное, — предположила Эльза. — Тебе не следует на него обижаться. Каждый ведь только человек. Я помню, каким Вилис иногда приходил домой. В иные вечера с ним нельзя было словом обмолвиться. А на завтра он сердился на себя, что дал разыграться плохому настроению.
— Я ведь не обижаюсь, мне только жаль отца, — сказала Мирдза. — Откровенно говоря, я уже больше не та «неугомонная Мирдза», которая в прошлую осень проверяла сарай Ирмы Думинь. Ты помнишь? Теперь я бы над этим призадумалась. И в самом деле, иногда жду, чтобы папа подсказал и посоветовал, что делать.
— А что с ребятами на коннопрокатном пункте? Ты их не знаешь? — спросила Эльза.
— Дело в том, что все они не здешние. О пьянстве я не знала, завтра спрошу у отца. До сих пор они держались от нас как-то особняком. Вот недавно был такой случай. Мы помогали одному новохозяину убирать рожь. В обеденный перерыв уселись на опушке рощи и стали читать газету. Вдруг из кустов в нас полетели шишки и комья земли, раздались смех и выкрики. Мы сразу поняли, что это ребята с коннопрокатного пункта. Наши хотели проучить их, да я отговорила. Мы сделали вид, что не заметили озорства.
— Это, очевидно, было своеобразной попыткой с вами познакомиться, — решила Эльза. — Но вы были горды, и поэтому ничего у них не получилось. Раз они пришлые, то вы должны были навестить их первыми.
— С чего теперь начать? — раздумывала Мирдза.
— Мне кажется, следовало бы начать с самодеятельности, — посоветовала Эльза. — Почти нет таких парней или девушек, которым не захотелось бы петь, играть, танцевать или как-нибудь иначе проявить себя. Разумеется, нельзя пойти и официально спросить: желаете петь, желаете декламировать? Сперва познакомься, заручись доверием, хотя бы кое-кого из них, тогда будет легче начать беседу.
На следующий день, как только Озол пришел в исполком, Ванаг сообщил ему неприятную новость. Возчик, отвозивший на заготовительный пункт в соседнюю волость масло в счет поставок, один кусок привез обратно, так как приемщики нашли, что в нем под свежим верхним слоем было не то уже заплесневевшее масло, не то творог. Об этом составили акт, а масло вернули.
— И неизвестно, кто сдал этот кусок? — спросил Озол.
— Лайвинь, конечно, не знает, — Ванаг насмешливо улыбнулся. — Но у меня такое подозрение, что он во всем потакает кулакам и старается прикрывать все их проделки.
Под впечатлением вчерашних событий, Озолом овладела злость. Куда ни глянешь — всюду приходится сталкиваться с подлостью, халатностью и просто свинством. Во время войны все было гораздо яснее, ты знал: перед тобой противник, но кругом друзья, у которых, как и у тебя, одна мысль, одно желание — скорее разбить врага. А здесь порою не знаешь, кто друг, кто враг.
«Так ли это?» — вдруг с него будто скатилась какая-то тяжесть. — «Так ли это?» — еще раз переспросил он себя и улыбнулся, вспомнив, как он вчера спорил с крестьянами и доказывал, что хорошего гораздо больше, чем плохого.
Но с Паулем Лайвинем надо говорить. Надо говорить строго, как вчера с этими волокитчиками и бюрократами. Нельзя терпеть, чтобы делом заготовок руководили преступники. Вообще от этого Лайвиня надо освободиться. Дурная слава сопутствует всей семье. Отец уже издавна известен как вор, даже несколько раз был осужден. Брата застрелили как бандита. Пауль, правда, в их темных похождениях как будто не замешан, но грязные дела отца и брата бросают тень и на него. Кто станет доверять человеку, у которого отец — вор, а брат — грабитель, и сам он к тому же враждебно относится к советскому строю, пьянствует, до сих пор не мог удержаться ни на одном месте и менял одну случайную работу на другую.
Озолу вспомнился случай, когда Ванаг принимал дела волости. Он тогда прямо-таки кипел от негодования и кричал так, что стены дрожали. А Лайвинь испуганно копался на полу в своих бумагах, но вины своей все же не признавал.
«Нет, я не стану на него кричать», — решил Озол, надевая кепку и направляясь к Лайвиню. — Сердиться можно на человека, который умеет работать, но не желает. Быть может, Лайвинь не умеет работать. А разве его кто-нибудь учил или хотя бы по-человечески побеседовал с ним, подошел к нему, как к товарищу? Ванаг тогда накричал и с тех пор разговаривает с ним только в пренебрежительном тоне. Да и сам он говорил с ним только официальным языком, с известной неприязнью, никогда не интересовался, как человек справляется с работой, в каком вращается обществе.
Озол застал Лайвиня дома. Он только что встал и еще не успел одеться.
— Удивительно, что в такую горячую пору вы так поздно спите, — начал Озол.
— Я ведь не медведь и не могу зимой выспаться на весь год, — пробурчал Лайвинь.
— У вас вчера был неприятный случай, — Озол приступил к делу, не обращая внимания на плохое настроение парня. — Вам испорченное масло подсунули.
— Разве я могу в каждый кусок влезть? — последовал ответ.
— Все-таки надо проверять. Такие вещи бросают тень на всю волость. И также на вас, — добавил Озол, не дожидаясь ответа.
Лайвинь вздрогнул, но сдержался и стоял перед Озолом, готовый к словесному поединку.
— Присядем, — предложил Озол.
— Разве в такую горячую пору есть время сидеть? — съязвил Пауль.
— Давайте уж сегодня время найдем, — спокойно ответил Озол, усевшись. — Хочется с вами поговорить.
— Если вы собираетесь меня прогнать, то скажите прямо! — вдруг вскипел Лайвинь.
— Какой вы странный! — улыбнулся Озол. — Ощетинился, словно еж. Я пришел говорить не об увольнении. Хочу, чтобы вы начали работать по-настоящему, по-советски.
— Работаю, как умею, — отрезал Лайвинь.
— Но вы могли бы работать лучше, — быстро добавил Озол и, не давая Лайвиню снова бросить какую-нибудь колкость, продолжал: — Вы молодой человек, и у вас есть все возможности добиться в жизни достойного места. Надо лишь захотеть.
— Одного хотенья мало, — Лайвинь безнадежно махнул рукой.
— Если вам нужна помощь, то можете рассчитывать на меня, — просто сказал Озол.
Лайвинь недоверчиво посмотрел на парторга, затем на его лице мелькнуло нечто вроде надежды, которую опять сменило выражение отчаяния.
— Скажите, что вам больше всего мешает в вашей жизни и работе? — спросил Озол.
Лайвинь долго молчал, низко опустив голову.
— Что мне мешает? — заговорил он наконец, — Да, что мне мешает? Почему вы спрашиваете? Вы ведь не чужой в этих краях.
— Я хочу, чтобы вы были со мной откровенны, — объяснил Озол.
— Вы хотите… Ну, ладно, если вы хотите, я скажу. Кто я? Сын вора и брат бандита, — голос Лайвиня оборвался.
— Вы собирались рассказать о себе, а вовсе не о семье, — напомнил Озол. — Семья — семьей, но я пришел говорить с Паулем Лайвинем. Я хотел бы, например, знать, почему вы, совсем еще молодой человек, так пьянствуете?
— Эх, не стоило бы об этом говорить! — Лайвинь вскочил и зашагал по комнате. — Впервые я напился, когда мне было двенадцать лет. Отца осудили за воровство, и в школе меня начали дразнить конокрадом. Все мальчишки пальцем тыкали. Как-то у одного из них пропал нож, и учитель приказал мне вывернуть карманы. Никому другому — только мне. Ножа, конечно, не нашли, я его не брал. Но в тот вечер я выпил бутылочку водки, которую мать оставила на столе для втирания.
— И с тех пор продолжали? — тихо спросил Озол.
— Нет. Не продолжал. Началось позже. Ну, откровенно говоря, я влюбился. И девушка эта в меня — тоже. Но ее мать сказала, что скорее повесится, чем отдаст дочь за вора. Так все и расстроилось. Но я ведь не вор! — вдруг закричал он. — Я даже иголки не украл! Сколько мы с матерью перестрадали из-за отца, этого рассказать нельзя. Рудис на все махнул рукой и рассуждал примерно так: если уж меня называют вором, то мне надо красть. Как ни мерзко это, но я рад, что его застрелили. Вся эта его дружба с бандитами, которая потом раскрылась…
— Но разве поэтому тебе нужно испортить свою жизнь? — незаметно для себя Озол обратился к нему на «ты».
— Моя жизнь уже испорчена, — простонал Лайвинь. — Об этом позаботились мои близкие. Проклятье! Удивляюсь, как я не стал отцеубийцей!
— Ну, ну, ты не воспринимай все это так трагично, — успокаивал Озол. — Видишь, люди на это не так смотрят. Тебе доверили важную работу.
— А вы думаете, я не знаю, почему меня туда поставили? — усмехнулся Лайвинь. — В первую осень не каждый соглашался работать в советском учреждении. Говорили, что немцы вернутся, и кто-то, возможно издеваясь, указал на меня.
— Как это? — не понял Озол.
— Очень просто, чтобы все пальцами указывали, вон, мол, какие у них работники!
— Ты слишком мнителен, — упрекнул Озол. — Если у тебя совесть чиста, то бодро шагай по жизни и не мучь себя. Чего ты боишься — теней? Трудись честно, и я уверен, что ты вырастешь в своих глазах и в глазах людей! — Озол протянул ему обе руки.
Лайвинь не решался пожать их.
— Лучше бы вы меня прогнали, — пробормотал он, отворачиваясь. — Я не работал честно. Кроме того, я совсем мало учился. Когда Ванаг потребовал от меня отчет, то я бросил наземь бумаги только потому, что не умел его составить. Но мне было стыдно признаться в этом.
— А теперь научился? — спросил Озол.
— Кое-как научился.
— Потом посмотрим. Но, насколько я заметил, ты допускаешь другие ошибки, — Озол пытался говорить осторожно. — Вот этот же случай с маслом. Так доверяться нельзя. Как ты теперь узнаешь, кому его не зачесть в сданную норму? Это во-первых. А во-вторых, не слишком ли ты мягок с богатеями? Верно ли, что ты им разрешаешь сдавать вместо хлеба другие культуры?
Лайвинь молчал.
— Значит, были такие случаи?
— Они приходят и ноют, что мало засеяли ржи и пшеницы, — жаловался Лайвинь.
— Быть может, и в самом деле мало засеяли? — Озол пытливо посмотрел на Пауля.
— Не толкайте меня на новую ложь! — Лайвинь сердито сморщил лоб. — Если бы у них не было ржи, то из чего бы они гнали это мерзкое пойло?
— Тогда чем же объяснить твою мягкость с ними, в то время как из других крестьян ты грозишься все соки выжать? — на этот раз Озол говорил резко, даже с некоторой досадой.
Лайвинь густо покраснел и пробормотал:
— Значит, вам все известно…
— Что все?
— Ну, не только то, что я кое у кого принимаю вместо хлеба овес, а кое-кому угрожаю, но что находятся люди, которые еще обрабатывают по шестьдесят-семьдесят гектаров, а сдают поставки лишь с тридцати! — проговорил Лайвинь, вызывающе вскинув голову.
— Нет, этого я не знал. — Озол был поражен. — Разве они это делают с твоего благословения?
— Нет, без моего благословения. Впрочем, вы ведь мне не поверите. В ваших глазах я снова буду сыном человека, который…
— Оставьте ваших родственников, — раздраженно прервал его Озол. — Это уже начинает походить на кокетство! Лучше скажите, что заставляет вас симпатизировать кулакам? — он снова перешел на «вы».
— Если я скажу правду, вы снова назовете это кокетством, — сморщился Лайвинь.
— Да перестань обижаться, — улыбнулся Озол. — Я ведь тоже не солнце, которое одинаково светит правым и виноватым!
— Нет, нет, какое я имею право обижаться, — поторопился Лайвинь исправить свою ошибку. — Я рад, что вы вообще разговариваете со мной, как… ну, как с человеком. Но вы, может быть, не знаете, как заискивающе и любезно говорят со мной кулаки. И тогда мне просто… нравится, что они меня кое-кем считают. Но с теми, кто, увидев меня, спешит убрать со стола все, что легко унести, я попросту груб.
Они разговаривали еще долго, пока Озол не убедился — строптивый парень излил свою душу, понял, что ему брошен спасательный круг, держась за который, он сможет выплыть из мутного потока и прибиться к берегу.
Расставаясь, Озол пожал Лайвиню руку и спросил:
— А как с пьянством? Договоримся, что больше не будешь? Но если чувствуешь, что не сможешь выдержать, то лучше не обещай.
— Я уже давеча дал себе слово, что не буду пить, — признался Лайвинь. — Если я другому обещаю, то иногда не выполняю из упрямства, а если обещаю самому себе, то скорее руку свою отрублю, чем нарушу слово.
— Тогда мне не обещай, — улыбнулся Озол и еще раз простился.