Озола вызвал к себе секретарь уездного комитета Рендниек. Усадив его на стул против себя, он некоторое время молчал, словно обдумывая, как лучше начать разговор.
— Товарищ Озол, — сказал он наконец, — ты неплохо работал в нашем аппарате, поэтому не пойми превратно то, что я тебе скажу. Мы решили послать тебя на работу непосредственно в волость. У новых работников не хватает опыта, политического образования, и они сами не справляются. Надо им помочь. В каждой волости нужен партийный организатор. Парторгам предстоит трудная работа. Она потребует большой настойчивости, выдержки, гибкости. Мы посылаем тебя в твою родную волость. С одной стороны, тебе там легче будет работать, так как ты знаешь людей. С другой стороны — это трудная волость. Убийство Бауски говорит о том, что там, очевидно, находится бандитский центр. И ты ни на минуту не должен забывать, что бандиты нападают из-за угла, стреляют в спину. Это тоже война, и ты знаешь, что на войне партийцев ставят на самые ответственные участки.
— Я это понимаю, — коротко ответил Озол.
— Тогда ты и другое поймешь — что новая должность не понижение по работе, а почетный долг партийца, — сказал Рендниек наконец-то, с чего хотел начать.
— Любое поручение, которое дает мне партия, я рассматриваю, как выражение доверия, — ответил Озол с жаром.
Получив более подробные указания, он простился с секретарем, зная, что у того занята каждая минута. Придя домой, Озол прежде всего уложил книги — своих надежных советников, к которым он обращался повседневно. Укладываясь, он наткнулся на взятую недавно у Вилиса Бауски книгу, на которой было написано имя ее владельца. Взять книгу с собой или отдать Эльзе? Все-таки надо отдать. Необходимо навестить Эльзу, проститься с нею перед отъездом. После похорон Вилиса она захворала, и врач, несмотря на ее сопротивление, заставил ее побыть некоторое время дома. Как это тяжело — именно теперь она должна сидеть в комнате, где все напоминает о любимом человеке; вечером, в привычный час, она смотрит на часы, потом обращает взгляд к дверям в ожидании, что они откроются и войдет он — добрый, надежный друг. Снова и снова сердце сжимается от боли при мысли, что он уже никогда, никогда не придет.
У дверей квартиры Эльзы Озолу пришлось подождать. Он сердился на себя за свое тайное желание не застать ее дома. Тогда он смог бы оставить в почтовом ящике записку, дескать, был, но не застал, желает ей поскорее поправиться, быть стойкой в горе и так далее. Это было бы значительно легче, чем смотреть на бледное лицо, полное тоски и боли, слушать глухой от сдерживамых слез голос.
К дверям приближались медленные шаги. Щелкнул ключ. Дверь открыла Эльза, в ватнике и валенках. Ее хрупкая фигурка стала как бы еще меньше. Несмотря на то, что Эльза скоро должна была стать матерью, она сама напоминала ребенка, нуждающегося в поддержке, в дружеском слове и теплой ласке.
— Я, наверное, побеспокоил тебя, — извинился Озол. — Поднял тебя, больную, с постели.
— Но зато на мою другую, более тяжелую болезнь, каждый гость действует, как лучшее лекарство, — ответила Эльза. — Я благодарна Упмалису, что ему не надоедает каждый день забегать ко мне. Рендниек тоже заходил несколько раз. Я знаю, как мало у них времени, и все же они меня не забывают. Заглядывают также и мои девушки, комсомолки. Сначала они приходили робкие, с серьезными лицами, боялись слово погромче выговорить. Потом, наверное, Упмалис сказал им, что так нехорошо. И теперь они приходят с деловыми разговорами, иногда даже шумят и, если бывает чему порадоваться, то даже смеются.
— Но разве… — Озол осекся, не договорив.
— Ты хотел спросить, не тяжело ли мне это? — угадала Эльза. — Порой словно пробуждается нечто вроде зависти к ним — да, вам ничего, никакие трагедии не нарушили ритма вашей жизни. Но тогда я вспоминаю двух человек. В Горьком я с благоговением относилась к Софье Андреевне, с которой жила на одной квартире. Она проводила на фронт мужа и двух сыновей. Сама работала учительницей. Трижды она получала извещения о смерти: ваш муж Сергей Иванович погиб смертью храбрых; ваш сын Никита Сергеевич погиб смертью храбрых; ваш сын Владимир Сергеевич погиб смертью храбрых. Но я не видела, чтобы она плакала. Лишь однажды я слышала, как она всхлипывала, думая, что меня нет дома. После третьего извещения о смерти я пошла вместе с нею на школьный вечер. Она вела второй класс — все малыши, почти у всех отцы на фронте. И Соня нашла в тот вечер силы развлекать детей сказками, хоровыми песнями и, наконец, играми! Только время от времени она выбегала в коридор, чтобы смахнуть слезы. «Дети не должны расти без радости», — сказала она мне, когда мы возвращались домой, как бы извиняясь за свою веселость.
Эльза умолкла, может быть, она мысленно перенеслась в далекий Горький, к Софье Андреевне.
— А кто второй? — поинтересовался Озол.
— Второй? — переспросила Эльза. — Второй — это Рендниек. Я вижу, ты удивляешься. Мне рассказал Упмалис, а не он сам, какой ужасный удар ожидал Рендниека при возвращении сюда. Он ведь женился лишь в сороковом году. В момент эвакуации его жена находилась в Цесисе, в больнице, и должна была родить. Осенью ее замучили немцы. Жив ли ребенок, так и не удалось выяснить.
— Фашисты всем нам причинили горя гораздо больше, чем мы можем себе представить! — воскликнул Озол, поражаясь выдержанности Рендниека на работе и в частных беседах.
— Стараюсь быть достойной памяти Вилиса, — сказала Эльза просто.
Вечером Озол долго думал, отчего зависит поворот в жизни человека — от случая ли? Та же Эльза, если бы она не жила в военные годы в Советской стране, между советскими людьми, возможно, осталась бы женой обывателя Янсона. События могли унести ее в противоположный лагерь, в лучшем случае — в «нейтральную зону»; она спокойно прожила бы при немцах и так же спокойно продолжала бы жить и теперь. Но ей довелось уехать, и за эти годы она стала настоящим советским человеком. Но все же — случай ли это? Конечно, бывало и так, что иной оказывался в эвакуации из-за случая и оставался таким же, каким был, не заметив тех огромных преобразований, которые за двадцать пять лет произошли в великой стране. Его самой большой заботой были оставшиеся дома вещи. В памяти всплыла какая-то женщина, которая в первые дни эвакуации на станции Бологое, где эшелон стоял несколько дней, только тем и занималась, что собирала вокруг себя приезжающих на базар колхозниц и показывала им захваченные с собой тряпки — шелковые рубашки, платья и даже лифчики; она хвасталась на ломаном русском языке: «Чего только у меня в Рига не быль, лифчики из шельк и это… (она провела рукой вокруг пояса) из шельк. Ну, эс юмс[9] скажу — чистый парадиз[10]». Другая хвасталась своей кладовой, в которой остались и консервы, и варенье, и ветчина, и сахар. Муж первой женщины оказался вместе с Озолом на фронте и каждый раз, получив письмо от жены, ходил несколько дней угрюмым.
Эльза если не вполне сознавала, то по крайней мере чувствовала, что настало время, когда надо быстро и твердо решить, на чьей стороне хочешь быть. Значит, это не случай, не совпадение — у Эльзы и раньше, хотя и в зародыше, были качества, которые развились в военное время и помогают теперь стойко переносить тяжелое горе.
Счастлив тот муж, у кого жена не похожа на куклу, которую носят на руках, у кого она друг и боевой товарищ. Таким другом Эльза была для Бауски. «А Оля у меня такая?» — подумал он и тут же вспомнил свое возвращение и пережитые тогда сомнения. Оля не была такой, как Эльза, личное горе надломило ее, как ветер надламывает хрупкий цветок. «Я начинаю их обоих сравнивать и это уже нехорошо», — вдруг прозвучали у него в ушах слова Эльзы, сказанные ею осенью, когда она только что вернулась в родные места и обратилась к нему за советом, как «к сильному человеку». Почему он сравнивает свою жену с Эльзой? Может быть, потому, что образ Эльзы стоит перед его глазами — больной, трогательный, хрупкий ребенок, которого хочется утешить, приласкать, быть к нему добрым, вызвать улыбку на бледном лице с темными полукружьями под глазами? Но Эльза не нуждается в таких утешениях, ее душевная сила вызывает уважение, пробуждает желание иметь такого стойкого и нежного друга. Озол покачал головой. Теперь он возвращается домой и ежедневно будет уделять хотя бы немного времени Оле. Надо помочь ей подняться, увлечь ее за собой. Они с Мирдзой как бы выбрали себе в жизни лучшее — целеустремленную общественную работу. Оле они оставили лишь заботы о доме, о них, о пище и одежде. И даже кажется естественным, что она вяжет чулки и перчатки, зашивает или штопает белье и никто ей не рассказывает, что пишут в газетах, не читает ей новых книг, которые отвлекли бы ее мысли от иголки, открыли бы широкие горизонты.
С такими намерениями он через несколько дней возвращался в родной дом.
Новому назначению Озола больше всех радовалась Мирдза. Ей казалось, что с приездом отца работа в волости примет тот размах, который она наблюдала в городе. Волость больше не будет казаться маленьким провинциальным захолустьем с резко очерченными границами, но сольется с уездом, с республикой, со всем обширным Союзом.
Ольга, правда, улыбалась, помогая мужу раскладывать привезенные связки книг, но в то же время на ее лице отражалось опасение и даже страх, который она вначале пыталась скрыть, но потом все-таки, не стерпев, высказала:
— Откровенно говоря, мне, Юрис, не очень нравится, что ты перебрался к нам.
— Что же это ты — на старости лет разводиться, что ли, со мной хочешь? — шутил Озол. — Ну, конечно, что тебе за интерес с таким полуинвалидом.
— Да нет! — воскликнула Ольга, опустив голову. — Скорее уж тебе может не понравиться такая седая жена.
— Я всегда очень уважал седые головы, — продолжал Озол шутить, погладив волосы жены. — А вот тебе почему-то не нравится, что я перебрался в семейное гнездо.
— Ты не хочешь меня понять, — Ольга стала серьезной. — Пока ты жил там, в городе, я была за тебя спокойна. Но здесь, да еще на такой должности! Сам знаешь, что бандиты норовят убить тех, кто от новой власти. Вон что случилось с Бауской. Пусть и говорят, что муж Эльзы отомстил, но тут и другое было. А Салениека так избили, что и сейчас порой теряет сознание.
— Ну и что ж! — заметил Озол. — Ведь кто-нибудь да должен здесь работать.
— Но почему именно ты… — пробормотала Ольга.
— А почему именно другой? — горячился Озол. — Если бы солдаты спрашивали — почему мне надо идти на передовую, а не другому?
— Но здесь ведь не война, — неуверенно пыталась возражать Ольга.
— И здесь война, и, может, она будет более продолжительной, чем на фронте, — резко ответил Озол. — А мое место на передовой линии, если уж не там, то здесь.
Ольга замолчала. Долго молчал и Озол. Против своей воли он снова стал сравнивать двух женщин — Эльза не побоялась пустить Бауску в волость, в которой свирепствовали бандиты, не сказала: «Почему именно тебе надо ехать?» И снова ему пришлось заставить себя отогнать эти воспоминания и думать только об Ольге. Он взял ее за обе руки и, крепко сжимая их, сказал:
— Оля, милая, почему ты не хочешь быть моим боевым товарищем? Ты мне больше поможешь, если станешь рядом со мной. И если нужно будет, зарядишь и подашь оружие. А не так, как сейчас, — ходишь за мной и охаешь.
— Ты за эти годы стал таким странным, — сказала Ольга. — Мне все кажется, что семья тебя больше не интересует.
— Это не так! — протестовал Озол. — Совсем не так. Моя семья только стала более многолюдной, — улыбнулся он. — И ты, наверное, ревнуешь, что все свои мысли я не могу посвятить лишь вам троим! Ну, признайся!
— А ну тебя, Юрис, когда ты говоришь, я не могу понять — всерьез ты или в шутку, — уклонилась Ольга от ответа.
— Нам надо заново знакомиться, Оля, — смеялся Озол. — За эти годы я, действительно, изменился. Но не думай, что оставлю тебя неизменившейся — хочешь того или не хочешь, но я не позволю тебе только возиться по дому.
— Да куда уж мне, — отмахнулась Ольга. — Пусть молодые занимаются, Мирдза такая проворная. Не знаю — в кого она уродилась.
— В свой век уродилась! — подхватил Озол. — Нехорошо хвастаться своим ребенком, но Мирдза мне нравится. Она еще не сложилась, все в ней бродит и формируется, но в ней чувствуется жизнь, молодость всей страны.
— Не такая, как я, — добавила Ольга.
— Опять начинаешь, — упрекнул Озол. — Ты словно нарочно уговариваешь себя, что стара и только годишься, чтобы для нас, «проворных», чулки штопать и похлебку варить. Погоди, мы и тебе найдем другую работу. И тогда годы побегут обратно. Будешь только удивляться — вот тебе уже тридцать, вот уже двадцать пять! В один прекрасный день я только рот разину — какая молоденькая у меня Оля!
— С ума ты сошел, право, — рассмеялась и Ольга. — Разошелся, как мальчишка! Я лучше подам ужин.
— А я тебе помогу, — вызвался Озол. — Надо привыкать к тому, что я больше не гость в своем доме.
Ольга не хотела, чтобы ей помогали — там и одной делать нечего, но Озол вышел с нею на кухню, взял из ее рук тарелки и ложки, понес в комнату и со звоном расставил на столе.
Услышав шум, вышла из своей комнаты Мирдза — поздоровавшись и поговорив немного с отцом, она ушла кончать задачу по алгебре.
— Ты, папа, должно быть, хочешь меня пристыдить, — упрекнула она отца, увидев, что он хлопочет по хозяйству. — Мирдза, мол, важная барышня, привыкла садиться за стол, когда уже все готово.
— Ты мне лучше скажи, чему равен угол в квадрате? — шутил Озол, потянув дочь за прядь волос.
— Девяноста градусам, — ответила Мирдза и гордо посмотрела отцу в глаза, как бы говоря: «Вот и не удалось поймать на удочку!»
— Садись. Пять! — Озол указал ей на стул, подражая тону учителя. — А чему равно a плюс b?
— a плюс b равно c, — не подумав, сказала Мирдза и тут же закричала: — Нет, нет, я оговорилась!
— Ничего не поделаешь! Два! — смеялся Озол. — a плюс b есть a плюс b. По алгебре тебя надо будет проверить. Откровенно говоря, мне тоже не мешало бы освежить свои познания. Сколько уже утекло воды с тех пор, как я за сарайчиком учился.
— Ах, боже мой, как же я одна двух школьников в школу собирать буду, — теперь к ним присоединилась и Ольга. — А что будет, если и Карлен тоже вздумает учиться этим «а» и «бе»?
— Непременно захочет! — воскликнула Мирдза.
— Тогда будем учиться вчетвером, — радовался Озол. — Попросим комиссара просвещения, чтобы открыл для нас здесь, на коннопрокатном пункте, вечернюю школу.
— Папа, такая школа в самом деле нужна, — подхватила Мирдза. — Тогда многие бы учились. Одному трудно себя заставить взяться за учебу. Я иногда хожу к Салениеку. Петеру Ванагу помогает Зента. А если бы открылась вечерняя школа, многие пошли бы туда. В особенности комсомольцы.
— Много их у вас? А как же Эрик? — спросил Озол, пытливо посмотрев на Мирдзу.
Мирдза смутилась и даже слегка зарделась. На ее лицо легла едва заметная тень недовольства.
— Ему ведь во всем мамашу надо слушать, — наконец заметила она с легким пренебрежением. — Комсомольцы в бога не верят, а ей кажется, что без божьей воли у Эрика волос с головы не упадет.
— А Эрик верит?
— Этого я не знаю. Мне стыдно его спрашивать, — тихо ответила Мирдза.
— Все же не худо спросить, — посоветовал Озол. — Пусть начинает думать своим умом. Мать уже стара — ее не переделаешь. Так и отдаст душу прямо в руки своему выдуманному богу. Но Эрик еще молодой, его еще можно переубедить.
Мирдза молчала. В присутствии отца и матери ей было неловко проявлять интерес к Эрику; он уже вернулся из госпиталя и при последней встрече дал понять, что Мирдзе надо было бы перейти в его дом хозяйкой. Даже комнату начал ремонтировать. Пусть ремонтирует, все это хорошо. Но когда она заговорила о его вступлении в комсомол, он пробормотал что-то невнятное. Зато его мать насторожилась и проявила словоохотливость. Начала возмущаться, что комсомольцы в бога не веруют. Вот я Мирдза, уже взрослая девушка, а еще не конфирмовалась, какой же пастор станет ее венчать. «Да ведь церкви-то больше нет, — возразила Мирдза шуткой, — так что всем теперь придется обойтись без пасторского венчания». «Бог ты мой! — рассердилась старушка. — Что это будет за девушка, которая без венчания пойдет к парню!» Ей нельзя было втолковать, что можно сочетаться браком и в загсе. «Это не законный брак, — говорила она, — мало ли что там какой-то безбожник запишет, дети будут все равно что в позоре прижитые». Мирдза тогда сдержала себя — нельзя ведь старого человека высмеивать или сердиться на него, но на Эрика, когда мать вышла, она рассердилась. Вот тихоня! Не держит ни ту, ни другую сторону. Мог хотя бы сказать: дескать, мать у меня человек старого закала, мы ей на словах перечить не станем, но поступим так, как сами решим. Но об этом ни слова! Начал только жаловаться, что портного не найти и приходится носить солдатскую одежду. Но Мирдзе нравится именно эта скромная красноармейская форма, свидетельствующая о том, что Эрик был на фронте.
Мирдза так задумалась, что не заметила наступившей за столом тишины. Опомнилась, когда мать и отец положили ложки, а она еще не съела и половины тарелки своего молочного супа. Мать добродушно посмотрела на нее и сказала словами народной песни:
— «Девушка приметна та, что под осень уведут. Не поет и не смеется, видно, думой занята».
Мирдза бросила ложку, вскочила из-за стола и, обиженно воскликнув:
— Зря надеешься, не уведут, неправда! — убежала к себе.
— Словно больная! — рассердилась мать. — Уж и пошутить нельзя.
— Ничего, ничего, — улыбнулся Озол. — Пройдет. Ты помнишь, как мы тоже когда-то болели? Эх, молодость!
Укладываясь спать, он положил на стул у кровати автомат. Ольга вздохнула:
— Господи, и что же это за жизнь? Как на войне. Кто знает, как Карлен спит?
— Что там особенного — постелет шинель под бок, положит шинель под голову, укроется шинелью, прижмет вот такую невесту к сердцу, — шутил Озол, прижимая к груди автомат.
— Скажи, Юрис, откровенно, — боязливо взглянула Ольга на мужа, — как там, на войне, многие погибают?
— Война без жертв не бывает, — уклончиво ответил Озол, — но кто же идет в бой с мыслью о гибели. Идут в бой, чтобы жить.
— Ну да. Ты так говоришь… — протянула Ольга, — чтобы меня успокоить.
— Оля, — начал Озол серьезно, — мы нашими опасениями никому помочь не можем. Погибнуть может каждый, это мы там рассудком понимали, но никто не хотел этому верить, пока не падал. Но и тогда не верил, если еще был в состоянии мыслить.
— Не знаю, почему Карлен не пишет? — продолжала Ольга свою мысль. — Или почта не приходит, или… что-нибудь другое… — она не назвала это «другое» своим именем, — сердце противилось даже в мыслях допустить, что сын погиб или изувечен.
Озол сидел в комнатке Кадикиса, на втором этаже исполкома, и слушал его рассказ об убийстве Бауски. По показаниям милиционера Канепа и возчика, бандитов было трое. У опушки леса, где дорога поднимается в гору, они набросали обрывков телефонной проволоки, которые все еще валяются на всех обочинах дорог, и лошадь запуталась. Убирая проволоку, Канеп совершил непоправимую ошибку, назвав по имени Бауску. Таким образом, бандиты, засевшие в кустах, точно знали, что оставшийся в санях — Бауска, и стреляли в него с обеих сторон. Испуганные отстреливавшимся Канепом, двое уцелевших скрылись в кустах, оставив на дороге убитого Янсона. Собака отказалась пойти по следам бандитов, значит, подошвы их обуви были смазаны бензином или керосином. В ту же ночь другие трое бандитов избили Салениека. Уходя, они выдернули из лампы фитиль и смазали им подошвы. Салениека только недавно удалось расспросить, так как он долго лежал без сознания. Ручаться он не может: бандиты были загримированы и держали во рту пробки, но все же Салениек по голосу в одном из них узнал здешнего пастора Гребера. Воинская часть, прибывшая прочесать лес, ничего не нашла — ни следов, ни улик. Бандиты или очень умело замаскировались, или живут где-то в домах, или же перебрались в другое место. Во всяком случае, они пока что ничем себя не проявляют.
— А как эта вертушка, что работает на почте? — спросил Озол. — Через нее нельзя напасть на след? Как она ведет себя после этого случая?
— Она является воплощением английского хладнокровия, — улыбнулся Кадикис. — Нет, что я говорю! — в ней так и вскипело возмущение против Янсона, что он так подло отомстил своему «сопернику». К возмущению, как патока, была примешана радость, что «этот тряпка и пьяница получил по заслугам». Возможно, что эта радость очень искренняя.
— Так? — удивился Озол.
— Да, она может быть искренней, — подчеркнул Кадикис. — Кем был Янсон? Действительно, тряпкой и пьяницей, как сказала Расман. Он мог оказаться для бандитов помехой. Убежать у него не хватило бы ловкости, но если бы он попался, то все мог рассказать. Теперь он мертв, им самим не надо убирать его с дороги, к тому же он не успел рассказать, где скрываются бандиты. Как же тут не радоваться? Кроме того, Янсон перед смертью успел сказать, будто Бауску — человека, которого местные жители вспоминают с глубоким уважением, — застрелил именно он, в отместку за то, что тот отнял у него жену.
— Как ты думаешь, на допросе Расман не признается? — спросил Озол.
— Если перед нею на столе не будет улик, то мы абсолютно ничего не узнаем, — сказал Кадикис. — Черт ее знает, — под конец он начал сомневаться, — или она очень хитра, или же мы ее зря подозреваем. Иногда бывает так: стоит лишь высказать подозрение о ком-нибудь, и каждое слово и даже взгляд этого человека начинает казаться подозрительным. Я вспоминаю подполье, когда провокаторы применяли такой прием: навлекали подозрение именно на наших лучших товарищей. В последнее время Расман стала как бы серьезнее. Вертится вокруг Ванага и Зенты, которые по вечерам вместе учатся. И сама в перерывах между телефонными разговорами смотрит в школьные учебники. Как-то даже попросила почитать «Краткий курс истории партии».
— И ты дал?
— Нет. Мне самому нужен. Если действительно захочет, то достанет, — закончил Кадикис.
— Да, сложное дело, — вздохнул Озол. — Но их нужно изловить. Они парализуют всю нашу работу. Люди запуганы, боятся чем-нибудь выделиться. Даже скрывают их преступления. Вон как у сапожника Вевера вышло. Кстати, разве на основании его показаний нельзя было арестовать пройдоху Миглу? Хотя бы за кражу ремня?
— А как докажешь, что он украл? — заметил Кадикис. — Если он и сознался бы, что заказывал сапоги, так это еще не значит, что он стащил приводной ремень на мельнице. У него самого есть молотилка, почему он не мог изрезать на подметки старый ремень? И если захочет, может сказать, что сапоги продал.
— Но почему он отрицает? Как он это объяснит на суде? — рассуждал Озол.
— Почему отрицает? Это он тоже сможет объяснить. Боялся, что его примут за спекулянта, — сказал Кадикис. — Мне кажется, что эта шайка попадется. Только вся вместе. Преждевременно изъять из их цепи одно звено — значит насторожить остальных. Пусть они пока не догадываются, кого мы подозреваем и за кем следим.
— Комсомольцы предупреждены? — спросил Озол.
— Пока нет, — ответит Кадикис. — Боюсь, что молодежь слишком резко изменит свое отношение к Майге и этим выдаст нас. Но у них возникло естественное стремление к самоохранению на основании личной антипатии. Но тут, кажется, надо благодарить вашу дочь.
Озол направился было домой, но потом вспомнил, что заодно надо проведать и Салениека. Возможно, весенние работы уже завтра увлекут его в такой круговорот, что будет трудно найти время для спокойной беседы.
Салениек лежал на кровати. Синеватое осунувшееся лицо без слов свидетельствовало о том, что он с трудом отвоевал у смерти свою жизнь. При виде Озола его глаза все же оживились и он даже попытался приподняться.
— Врач разрешил вам вставать? — спросил Озол, пожимая Салениеку руку. — Вы лежите. Значит, тяжело ранены?
— На тыловом фронте, — поморщился Салениек.
— Фронт есть фронт, — сказал Озол. — И если удар был направлен именное вас, значит, говоря военным языком, враг считает вас важным участком этого фронта.
— Я мало успел сделать, — пожалел Салениек, — всего лишь один доклад.
— Ничего, успеете больше, — сказал Озол.
— Посмотрим, что будет, — неопределенно протянул Салениек.
— Что будет? Кризис преодолен. На Майский праздник сможете взойти на трибуну, — обнадеживал Озол.
— Я не знаю… еще раз это пережить… Нет, я не могу вам сказать, что мне больнее — ссадины или моральное унижение, — Салениек заворочался и сморщился от боли. — Этакие выродки, и еще осмеливаются тебя топтать и бить!
— А подумали ли вы, сколько миллионов людей претерпели еще более ужасные мучения и унижения! — воскликнул Озол.
— Я, кажется, плохой борец, — вздохнул Салениек. — Когда я начал связно думать, моим единственным желанием было скорее выздороветь и уехать отсюда. Все равно куда, но только не оставаться здесь.
— Это была бы капитуляция, — возразил Озол. — Притом нелогичная. Если так, то было бы проще обещать тогда бандитам отказаться от проповеди коммунизма. После этого они, действительно, стали бы над вами издеваться: «Ага, парень, разыграл героя, но все же струсил!» Отбросьте эти сомнения и чувствуйте себя раненым, который хочет скорее вернуться на фронт. К тому же с решимостью — бороться еще ожесточеннее.
— Вы меня пристыдили, товарищ Озол, — застонал Салениек.
— Чем?
— Напомнили мне о том, каким должен быть советский человек. Это тема, на которую я говорил другим и за которую избили меня бандиты. Спасибо, что напомнили, спасибо! — он схватил руку Озола и попытался пожать ее. — Я не уеду! Никуда не уеду! Я им еще покажу, как проповедуют коммунизм!
— Только об одном я вас попрошу, — продолжал он после короткого молчания. — Дайте мне оружие! Как это ужасно, чувствовать себя беспомощным перед такими зверями.
— У вас раньше могло быть оружие, — напомнил Озол, — почему вы не вступили в истребители? Тогда, быть может, и не произошло бы этого. Бандиты храбры только перед безоружным.
— Тогда… тогда я думал иначе, — признался Салениек. — Мне казалось, что истребители — это нечто вроде… полицейских.
«Вот бедняга, — подумал Озол, уходя. — Все еще мечется в противоречиях. Убеждение идейного человека перемешивается в нем с пассивностью буржуазного интеллигента-белоручки. Закалку, закалку, вот что ему нужно!»
Вечером Озол погрузился в изучение данных о семенном фонде; чтобы легче было запомнить, он отмечал крестиком хозяйства, у которых зерна хватало, черточкой — у которых его недоставало. Против хозяйств, у которых могли быть излишки зерна, ставил красным карандашом второй крестик. Вот у Миглы, Думиня, Саркалиене и других богатеев определенно имеются излишки. Надо только подумать, как добиться, чтобы они не сидели, словно драконы, на своих мешках с хлебом. Пойти к каждому на дом? Они пообещают и подпишутся, и потом распустят слухи, что Озол угрозой заставил их поделиться зерном Этого от них можно ожидать. Предложение должно быть публичным и согласие тоже. Надо провести собрания по десятидворкам. Пусть уполномоченные соберут своих людей в один дом, тогда каждый сможет лучше высказать, что у него на душе. Завтра же надо начать с ближнего конца волости. В эту десятидворку входит и усадьба Миглы, а он самый изворотливый из всех кулаков. Его надо прижать первым, чтобы не успел придумать, как половчее увильнуть.
Крестик и черточка, черточка и крестик, да к нему еще красный крестик — за этим прошел вечер. Маленькая лампочка выгорела досуха. Больше нельзя сидеть, а то на завтра и на послезавтра не хватит керосина. Проклятый приводной ремень! Нет света. Нет муки. Оля сегодня варила зерно и пропускала через мясорубку, чтобы примешать к тесту. Вчера она толкла в ступке ячмень на крупу. Получается, что немцы отбросили нас далеко назад. Теперь мы мечтаем о достижениях техники, которые у нас уже когда-то были и превзойти которые уже тогда было нашей целью. Однако все же вам, дьяволам, пришлось испытать нашу технику, нашу военную технику! Напрасно радуетесь, что мы остались без света и хлеба. После победы все у нас появится!
Темную ночь сменило светлое, солнечное утро. На рассвете немного подморозило, но ледяная корка была не настолько толстой, чтобы противиться теплой солнечной волне. Под крышами, на подветренной стороне, длинные ледяные сосульки вскоре начали таять и слезиться. Весна приближалась большими шагами. Об этом настойчиво говорила синица, усевшаяся на сиреневую ветку; она напоминала, что пора ковать лемехи.
Озола с самого утра охватило странное беспокойство. Несколько лет назад он чувствовал себя ответственным только за свою семью и за свой небольшой клочок земли. А теперь он отвечает за всю волость, за всех ее жителей. Отвечает перед уездными организациями, а те — перед руководителями республики, республика, в свою очередь, — перед всем Советским Союзом. От него, Озола, ждут, чтобы волость стала единым организмом, в котором каждый житель согласованно работает с соседями и служит великой цели. На этом организме есть еще болячки старого мира — бандиты, вредители, распространители нелепых слухов. Тут, очевидно, не обойтись без хирургического вмешательства.
Насилу он заставил себя обратиться непосредственно к заботам этого дня. Попросил Мирдзу сходить к уполномоченному десятидворки Акментыню, чтобы тот к вечеру созвал своих людей на собрание. Вместе с дочерью Озол дошел до имения, куда завернул, чтобы посмотреть, как хозяйничает Ян Приеде.
Яна он нашел в большом сарае, где тот любовался тремя жнейками. Очевидно, они только что были получены и Приеде еще не успел их осмотреть.
— Здорово, хозяин! — весело крикнул Озол. — Ишь, разбогател. Как бы не возгордился.
— Что ты, что ты, — отмахнулся Ян обеими руками. — Я вот смотрю, хорошие машины. Почти новые.
— Будут ли они под силу твоим клячам? — шутил Озол.
— Да ну, неужто парой не потянут?
— Конечно, будешь стегать, так потянут, пока дух вон, — подзадоривал его Озол.
— У меня только один немного послабее, — простодушно принялся рассказывать Ян. — Иногда у него ноги не гнутся. Наверно, в конюшне Калинки ревматизм схватил. Остальные потянут.
— Ну, не скрытничай, покажи мне твоих кляч, — Озолу хотелось поскорее посмотреть, как теперь выглядят лошади.
Ян не заставил, как в свое время Калинка, упрашивать себя. Он так проворно зашагал к конюшне, что Озол с трудом успевал за ним.
Двери конюшни были распахнуты, и там внутри кто-то орудовал щеткой.
— Но скажи, где ты взял этих лошадей? — Озол состроил удивленное лицо. — Тракторная станция новых, что ли, дала?
— Как? Разве не помнишь? Зимой ведь при тебе переводили, — в свою очередь удивился Ян.
— Помню, но это не те лошади! — воскликнул Озол.
— Как же не те? — возразил Ян. — Вот — две вороные, четыре гнедые и одна рыжая кобыла. А одна гнедая стоит отдельно, она ожеребилась. Чесоточных вылечили. Ты сам лекарство присылал.
— Ну, послушай, Ян, я как сейчас помню, что это были за лошади! Кожа да кости! Я уже думал, что они больше не жильцы, но мы увели их, чтобы напоследок хоть погрелись в теплой конюшне. — Озол совсем сбил с толку Яна.
— Да нет же! — не соглашался Ян. — Если лошадь как следует кормить, она поправится.
— Ведь это львы, а не лошади, — хвалил Озол, любуясь откормленными и вычищенными животными. — Тебе за такую работу надо медаль дать. — Он посмотрел на Яна и увидел, что его лицо озарила гордая и радостная улыбка: его работу оценили, ее признали и похвалили.
— Я покажу тебе жеребят, — ему не терпелось свести Озола в смежное отделение, словно он боялся, что Озол может уйти, не посмотрев.
— Буланый весь в мать. Такой длинноногий. Другая — кобылка, гнедая, с отметиной на лбу.
Жеребята, услышав голос Яна, радостно заржали. Они выбежали навстречу и мягкими мордочками ткнулись в его руки.
— Пошли, пошли, — ласково отгонял их Ян. — Как дети, все ждут, чтобы принесли полакомиться. Эй, ты, Банга, — крикнул он на гнедую кобылу, — опять разлеглась. Она у нас такая грязнуха, — объяснил он Озолу. — Ложится куда попало.
Налюбовавшись на поправившихся лошадей, они вышли из конюшни. Озол думал, что Яну больше нечего показывать и что тот ведет его в дом. Но Приеде зашагал в сторону коровника, и Озолу пришлось последовать за ним.
— Теперь я тебе покажу еще одни хоромы, — сказал Ян, открывая двери, и Озолу послышалась в его голосе гордость, у него, мол, есть что показать. И в самом деле — в коровнике стояли и лежали пять бурых коров, они неторопливо жевали, шевеля ушами. Потом надо было осмотреть телят и овец, а в отдельном хлеву — огромную тучную свиноматку. Вот каким богатым стало хозяйство Яна. Этих новых питомцев он получил из МТС еще при старом директоре.
— Теперь здесь Эмма хозяйничает, — рассказывал Ян. — Эмма Сиетниек, ну — сестра Густа Дудума, — напомнил он. — Не могла больше вытерпеть у этого старого злыдня, говорит она, вот и пришла сюда. Двое ребят у нее ходят в школу. Летом пособят на работах. Умный паренек у нее — этот Эдвин. Когда приходит по воскресеньям домой, то читает нам книги. И чего только не услышишь!
— Жить веселее, когда молодежь в доме, не так ли, Ян? — улыбаясь, говорил Озол.
— Конечно, веселее, — подтвердил Приеде. — Вот девочка, Гайдиня, эта любит петь. Эмма говорит, что в доме Густа рта не раскрывала. А теперь — как иволга.
— Теперь Калинка к тебе с водкой не пристает? — вспомнил Озол.
— Один раз пробовал. В самом начале. Пришел с бутылкой самогона. Но Эмма выгнала. Говорит, если еще раз явишься, первой попавшейся палкой перекрещу. Она строгая. Мне, говорит, детей надо воспитывать, а они ничему хорошему у пьяниц не научатся.
Они вытерли ноги о разостланные перед кухней еловые ветки и через сени прошли в кухню. Здесь все блестело — стены, белая изразцовая плита, латунные дверные ручки и кран от водопровода. Озол вспомнил, как хозяйничала здесь зимой Розалия Мелнайс, и теперь в самом деле не узнал кухни. А Ян уже рассказывал:
— Когда я сюда перебрался, здесь было грязнее, чем в батрацкой у Думиня. Но Эмма сказала: «Я в таком хлеву жить не стану. Ты мужчина — выбели стены, а я выскребу всю грязь».
— Выходит, Эмма серьезная женщина? — похвалил Озол.
— Все аккуратно делает, будь то для скотины или для человека, — восторгался Ян.
Вошла Эмма, высокая и стройная, в белом фартуке. Поздоровавшись с Озолом, она побранила Яна за то, что принимает гостя на кухне и не приглашает в комнату.
— У вас такая чистая кухня, что приятно в ней побыть, — похвалил Озол, и Эмма, довольная, заулыбалась.
— Так пойдем же в комнату, раз приглашают, — сказал Ян. — Да, кто мог бы подумать, что я когда-нибудь буду жить в имении? Словно какой-нибудь барон.
— Довольно бароны пожили и повластвовали. Теперь и рабочий человек может вечером прилечь на мягкую постель, — ответил Озол, окидывая взглядом комнату с пышно застланной кроватью. — Ну-ка, Ян, расскажи, как ты думаешь справиться с работами. Сколько у тебя земли?
— Сорок гектаров. Все — пахота да луга.
— Тогда тебе нужно больше работников. Лошадей тоже маловато. Иначе новохозяевам ничем не поможешь.
— Да я ведь не знаю, могу ли сам нанимать людей, или нет, — сказал Ян. — Старый директор МТС говорил — если можешь сам найти хорошего человека, бери. А теперь новый по-другому — сам не нанимай, я тебе пришлю. А Эмма говорит — если понашлют нам всяких лентяев, толку не будет.
— Почему старого директора перевели на другое место?
— Да на какой-то другой МТС надо было навести порядок. А того, оттуда, прислали к нам.
— Ах, вон что, — проворчал Озол. — А как же у тебя с семенами — есть?
— Семена получил еще от старого директора, от Гравитиса. Но теперь новый, Трейманис, говорит, что часть заберет обратно. Будто слишком много выдано.
— На самом деле слишком много?
— Да нет же! — загорячился Ян. — Едва-едва хватит, чтобы все засеять. Картофеля маловато. Свинья опоросится, и Эмма говорит, что весь приплод держать надо. Чем кормить будем, если картофеля не будет?
— Ты семян не отдавай ни одной горсти, — сказал Озол. — Подумай, что будет, если поля останутся незасеянными? Вся волость пальцами начнет указывать. Плуги в исправности?
— Надо бы еще кое-что починить, — признался Ян. — Мы там, на кузнице, сами пробуем, да плохо спорится, не как у кузнеца.
— А разве ты не можешь взять Саулита заведующим кузницей?
— Да я ведь и хотел. А директор говорит — пришлю. И до сих пор все присылает.
— Если ты не поторопишься, то мы возьмем Саулита к себе. Откроем в местечке большую кузницу.
— Да, но что я могу поделать, если директор говорит — я пришлю! — заволновался Ян.
— Тебе нужно на него нажимать покрепче, чтобы скорее решал, — посоветовал Озол. — Видишь, весна не ждет.
— Завтра же съезжу, — решил Ян.
— Подай ему письменное требование, — настаивал Озол, допуская, что Трейманис бюрократ. — А то потом еще скажет, что вовремя не позаботился.
Когда они снова вошли в кухню, Эмма уже поставила на стол обед, она и слушать не хотела, что гость уйдет, отказавшись закусить. Настаивал и Ян, как умел. Чтобы не обидеть приветливых людей, Озол сел за стол. Эмма налила в тарелки молочную похлебку, нарезала ржаного домашнего хлеба, и они принялись за еду. Озол вспомнил угощение, приготовленное ему и Ванагу в доме Миглы, от которого они отказались. Как вкусна бывает самая простая еда за столом с хорошими людьми и какими противными могут показаться изысканные блюда, если их подают с корыстной целью подкупить, выказать притворную любезность, чтобы вынудить и тебя быть любезным и уступчивым. У этих же людей нет никаких задних мыслей, им нечего скрывать, они делают свою работу честно, быть может, даже не сознавая ее значения, делают так, потому что иначе не умеют.
— Вы не обиделись тогда, что так получилось с наделом земли? — спросил Озол Эмму. — В тот раз могли, да и сейчас еще можете, попросить землю в другом месте.
— Потом я сама поняла, что никакого толка на земле Густа все равно не было бы, — спокойно ответила Эмма. — Опять пришлось бы на него работать. Просить теперь? Сын собирается в город учиться, его к машинам тянет. Что я одна смогу без своего пахаря?
Озолу показалось, что она исподтишка бросила на Яна многозначительный взгляд, но тот как ни в чем не бывало отправлял в рот ложку за ложкой и закусывал хлебом.
— И так неплохо получается, — продолжала Эмма. — Главное, тебя никто не ругает. Дети тоже могут спокойно учиться.
— Значит, Ян вас не ругает? — улыбнулся Озол. — Хороший начальник?
— Да за что же ругать, если все исправно делает, — проворчал Ян.
Озол посмотрел на часы. Пора идти на собрание десятидворки. Он поблагодарил за обед и простился, пообещав еще как-нибудь заглянуть.
Уполномоченному десятидворки Акментыню удалось собрать всех своих людей. Даже Август Мигла сидел, забравшись в угол потемнее, притворяясь, что не видит Озола и не замечает, что тот видит его.
Озол начал свою речь. Рассказал, как далеко продвинулась Красная Армия, напомнил, какой ущерб нанесли немцы всей стране, и в частности Латвии.
Когда он кончил и Акментынь предложил начать запись, кто сколько может сдать в семенной фонд, первым встал Пакалн.
— Правильные слова товарищ Озол сказал. Так нельзя землю поганить, как в прошлом году. От этого нам всем плохо. Если бы бодяк и сурепица разрастались только на пустующих полях, тогда еще ничего. Но они угрожают перекинуться и на другие. Так мы по уши зарастем сорняками. Ясно, что нужно помочь соседу семенами. Я сам считаю, что пять пур пшеницы и пять пур овса могу одолжить другим. О картошке я уже договорился с Марией Перкон, дам ей столько, чтобы хватило для посадки. Запиши так, как я сказал.
Еще один хозяин поддержал Пакална, потом кто-то заворчал, что настоящий хозяин должен приберечь семена для будущего года, разве можно знать, что этим летом уродится. Но если уж на то пошло, то он может дать три пуры ячменя и, если кому понадобится, пуру яровой ржи.
Озол наблюдал, как Август Мигла, прячась за спинами других, все больше съеживался, втягивал голову в плечи и наконец совсем нагнулся к своим ботинкам, словно хотел затянуть развязавшиеся шнурки.
— Что ты Август, кошелек уронил, что ли? — невинно спросил сосед.
Мигла встрепенулся, как лунатик, которого внезапно окликнули.
— Нет, нет, — бормотал он, — я так. У меня шнурок развязался.
— Ты, слышал, записывают, кто сколько может дать семян? — толкнул его сосед.
— Ах, так. Мне уж… — беспомощно мямлил Мигла, но потом передумал. — Да, я тоже мог бы малость выделить. Можно сеять пореже. Ближнему ведь надо помочь.
— Я думаю, что у Миглы сердце такое же широкое, как его клеть, — сказал Озол, не скрывая иронии.
— Нынче там все же пустовато, — пожаловался Август.
— Где, в клети или в сердце?
— В клети, в клети, — торопливо пояснил Август. — Но если ближнему надо помочь, так можно наскрести. Таков уж обычай братьев во христе. От себя можно урвать кусок, но от ближнего никогда.
— Не гони так много самогона, тогда хватит и себе, и ближнему, — бросил кто-то.
— Ах, боже мой, да разве я этим занимаюсь! — обиженно воскликнул Август. — Чего только люди не выдумывают? Не зря в старину говорили, что языком можно человеку даже хребтину сломать.
— Так сколько же с тебя записать? — нетерпеливо спросил Акментынь.
— Ну, пиши и с меня столько же, — великодушно уступил Мигла.
— Сколько это? — не понял Акментынь.
— Ну, сколько записал с предыдущего.
— Тогда и впрямь земля возопит к небу, — заметил Пакалн.
— Ну, пиши и с меня столько, сколько с Пакална, — уступил Август.
— Я думал, что Мигла будет впереди всех, — сказал Озол, — но оказывается, что он, занимаясь небесными делами, стал равнодушным к земным.
— Пиши, пиши, Август, побольше, — выкрикнул кто-то из соседей. — С радостью отдающих земное бог любит. У тебя семян хватит. Не было такого года, чтобы в эту пору возами не возил в город.
— Ну, тогда пиши семь пур овса, — наконец, сдался Мигла.
— Так. А еще? — спросил Акментынь.
— Разве еще? — встрепенулся Август. — Ах да! Ну, тогда пиши еще… сколько Пакалн дал пшеницы?
— Пять пур.
— Тогда пиши пять пур пшеницы.
— Так. А еще?
— Разве еще?
— Август, пиши картошку! Она у тебя все равно до следующей весны сгниет! — подсказывали Мигле.
— Ах, картошку тоже можно? — притворяясь непонимающим, переспросил Август. — Значит, и картошку можно? Ну, тогда пиши десять пур.
— Пиши двадцать, не позорь своего двора!
— Пусть будет двадцать, — вздохнул Август, откинувшись на спинку стула.
«Каждое зерно нужно вытягивать, как гвоздь из новой доски, — думал Озол, шагая в темноте домой. — Хорошо, что крестьяне сами помогали нажимать на более жирных и скупых. А лучше всего, когда такие, как Пакалн, отзываются первыми. Да, теперь изо дня в день придется раскусывать такие твердые орехи».
Дома ожидала свежая «Циня». Озол погрузился в чтение. Борьба на двух фронтах — военном и восстановительном — красной нитью проходила по каждой странице. Но разве это два фронта? Нет — это один фронт. Когда бойцы, преследуя врага, устремляются вперед, сразу же за ними следуют тыловые части — исправляют и строят мосты, восстанавливают разрушенные железные дороги, засыпают вырытые ямы, чтобы связать фронт с питающими его центрами глубокого тыла. Мирные жители являются нынче фронтовиками, и кто этого не сознает, должен быть приравнен к дезертиру.
Он наткнулся на короткое сообщение из какой-то волости, где крестьяне почти уже выполнили полугодовой план поставок молока и мяса. Сегодня он совсем забыл затронуть вопрос о поставках. На завтрашнем и других собраниях десятидворок непременно надо будет поговорить об этом. Вдруг он вспомнил, что до сих пор не поинтересовался, как дела в его собственном хозяйстве. Сдано ли что-нибудь. Как бы кто-нибудь не указал — нас, мол, учишь, а у себя порядка не навел.
— Оля, — позвал он, — ты масла сдавала сколько-нибудь?
— Немного сдала — в феврале, — ответила Ольга. — Но многие не сдавали вовсе.
— Это для нас не оправдание. У тебя ничего не накопилось?
— Есть кое-что. Я хотела послать на базар. Мирдзе надо бы к лету платьице. Говорят, что у спекулянтов за масло можно что угодно купить, — рассказывала Ольга.
— Мирдза как-нибудь обойдется. Завтра же надо будет сдать всю норму, — сказал Озол.
— Неужели это так спешно? — не соглашалась Ольга. — Скоро корова пойдет на травку, молока будет больше, тогда и сдадим.
— Будем ждать мы — будут ждать остальные, а тем временем Карлен на фронте пусть потерпит. Пусть погрызет сухари, — мягко упрекнул Озол.
— Ой, как же я об этом не подумала! — смутилась Ольга. — Я думала, что там их всем обеспечивают.
— Конечно, обеспечивают. Но нигде ничего с неба не падает.
— Я завтра же сдам, а Мирдза перешьет себе из старой юбки, — Ольга засуетилась, словно еще сегодня вечером хотела отнести масло, чтобы оно скорее попало к Карлену.
Одно должны понять все матери — войну надо кончать как можно скорее, и чем быстрее она кончится, тем больше у их сыновей надежды остаться в живых — в каком лагере они бы ни были. Каждый день требует жертв, и среди них может оказаться и мой, и твой, и еще чей-нибудь сын. Это он скажет матерям и отцам, и они поймут.