16 СВЕЖИЙ ВЕТЕР

Однажды после обеда в волостной исполком явились Озол и Петер Ванаг. Приеде смущенно посмотрел на них, словно хотел сказать: «Да, я ведь говорил, что не надо было меня ставить…» По серьезному, немного виноватому лицу Озола он угадал, что и тот пришел к такому же выводу и привел Петера Ванага, который теперь сядет на председательское место и станет более твердой рукой управлять жизнью волости. Прежде чем кто-либо успел что-нибудь сказать, он встал со стула и, оставаясь стоять, пригласил:

— Садитесь! Садитесь, Петер! — и указал на свой стул у стола.

— Сиди, сиди, Ян, ты еще здесь хозяин, — неловко усмехнулся Петер.

— Да нет уж, — махнул Ян рукой. — Мне это не по силам. Никто ничего не говорит. Откуда мне знать, как быть.

Озол тяжело переживал эти минуты. Ясно, что Приеде не может остаться на работе, она ему в самом деле не по силам. Нельзя же приставить к нему человека, который бы его учил: делай так и делай этак. Озол сознавал свою вину, во-первых, в самом выборе председателя, во-вторых, в том, что слишком мало говорил с Приеде, слишком мало давал указаний. Во всем существе Яна было нечто неподвижное — какая-то непреодолимая пассивность, но Озол надеялся тогда, что она со временем исчезнет. Может быть, и в самом деле исчезла бы, но времени не было и дольше нельзя было ждать. Волость сильно отставала с поставками государству, с лесными работами, с распределением земли, отставала и по активности общественной жизни; в последнем, правда, крепко были виноваты комсомольцы. В волости должно пахнуть свежим ветром, надо разогнать духоту и сонливость, надо дать врагу понять, что советские люди не позволят ему грязными руками шарить по их карманам; Озол опасался лишь одного — не придавит ли совсем Яна это отстранение, не убьет ли оно в нем навсегда веру в то, что он годится не только Думиню в батраки. Необходимо было поговорить с Яном наедине, поэтому он предложил ему подняться в его комнатку.

Комнатка Яна имела печальный вид, в ней все выглядело изношенным и бедным. Жалкий, тощий тюфяк на простой железной кровати не был покрыт простыней, одеяло валялось откинутым к стене.

— Тут еще не прибрано, — извинился Ян и поспешил покрыть тюфяк одеялом.

— Я вижу, тебе трудно живется, никто даже не приберет у тебя, — покачал Озол головой.

— Да нет. Приходила тут одна женщина, потом рассердилась, когда господин начальник почты загадил с похмелья комнату, — простодушно рассказывал Ян. — Говорит, противно убирать.

— Что же это ты пьянством занимаешься? — Озол посмотрел на него с укоризной.

— Да я ведь не хочу, — оправдывался Ян, — пристает как банный лист. Оба с Калинкой…

— Где же они берут деньги, чтобы выпивать? — спросил Озол.

— Да я не знаю. Говорят, что хозяева водку приносят.

— А ты гнал бы их в шею.

— Да ведь они пристают. Я уже сказал — пусть пьют сами. Нет, говорят, невкусно. В карты играют. Сколько раз спать не давали. До рассвета.

— Ты тоже играешь?

— Да я ведь не умею. Не могу научиться.

— Очень хорошо, что не можешь, — сказал Озол. — Ну, будем говорить о будущем. Ты, наверное, сам понимаешь, что в волости не все так, как должно быть?

— Да ведь понимаю, — согласился Ян. — Не умею я с ними справиться. Поставьте другого!

— Да, надо поставить другого, — сказал Озол медленно, с трудом выжимая из себя слова, — хотя мне бы было больше по душе, если бы ты сам за это время подтянулся. И как ты думаешь в дальнейшем устраивать свою жизнь?

— Не знаю. Может, снова пойду батраком.

— Почему же лучше не взять себе земли?

— Что я один с землей стану делать? Обо всем нужно заботиться. Кто коров доить будет? Кто обед варить? Мне больше нравилось бы с лошадьми. Калинке нужен конюх. Только у него нечем кормить. Этого вот я не могу переносить, когда лошадка смотрит на тебя, повесив уши.

Озола осенила мысль. По дороге сюда они с Петером заехали в МТС. Озол поговорил с директором о том, что толкуют люди о коннопрокатном пункте и о Калинке. Директор признал, что пункт не в настоящих хозяйских руках, но не решался уволить Калинку, так как трудно найти человека. А здесь сидит Приеде — ему нравится ходить за лошадьми, он не переносит, когда их обижают. Именно такой человек и нужен.

— Ладно, устроим тебя на коннопрокатном пункте, — сказал Озол. — Но ты не обидишься, если сюда, на твое место, придет другой? Скажем, Петер Ванаг?

— Нет, нет! — воскликнул Ян. — Если я попаду на коннопрокатный пункт, тогда хорошо. А в батраки идти — как бы люди не стали смеяться.

Озол заметил, что лицо Яна оживилось.

— Я только не знаю, как быть: в конюшне у Калинки снег валится на голову, — Ян в замешательстве почесал затылок. — Была бы дранка и гвозди, я бы сам исправил крышу. А то лошади могут заболеть ревматизмом.

— А что теперь в имении?

— Вот это было бы хорошо, — обрадовался Ян. — Там хорошие конюшни. А на пункте две кобылы жеребые. В конюшне Калинки жеребята замерзнут. Пришлось бы в комнату взять.

Озол не знал — сказать Яну, что тот должен стать заведующим пунктом или не сказать. Но, может, все же лучше сказать, чтобы Ян заранее свыкся с этой мыслью.

— Я не сумею распоряжаться людьми, — колебался Ян. — Не могу другому указывать.

— А ты подыщи себе таких помощников, которые любят лошадей, как ты сам, — посоветовал Озол.

— Кто не любит лошадей, того нельзя к ним и подпускать, — вдруг рассердился Ян. — Я уж лучше сам все сделаю.

— Одному тебе не управиться. Весной надо обрабатывать землю пункта, помогать красноармейским и безлошадным дворам.

— Тогда уж конечно, — протянул Ян, как бы разочарованно.

— Попытайся, Ян, — искренне сказал Озол. — Ты не считай, что тебе одному все обдумывать придется Посоветуйся с Ванагом. Мы тоже из уезда почаще наезжать будем. Директор МТС тебе в любое время поможет.

— Тогда конечно! — согласился теперь Ян.

Они вернулись в исполком, и Ванаг начал принимать волостное хозяйство. В преобразованную земельную комиссию вошли Ванаг, Зента как секретарь и Лауск. Вызвали агента по заготовкам Лайвиня и потребовали от него подробный отчет о коде поставок зерна, масла и мяса. Никакого отчета у Лайвиня не оказалось, лишь на отдельных клочках у него было записано, кто сколько сдал. Он не мог также сказать, сколько каждому следовало едать.

— Послезавтра чтобы все отчеты были у меня на столе! — строго сказал Ванаг. Лайвинь, покраснев, вышел.

Озол направился осматривать местечко. Первое, что ему бросилось в глаза, это были красиво сделанные витрины с написанными от руки сводками Информбюро. «Молодцы, девушки!» — мысленно похвалил он Зенту и Мирдзу. Рядом со сводкой красовался написанный цветными карандашами плакат, приглашавший молодежь на доклад учителя Салениека на тему «Воспитание характера». «Любопытно, с чего они начинают, чуть ли не с «вечной темы», которая подходит во все времена и при любой власти. Уж не отложил ли философ Салениек свой экзамен на советского человека до окончательной нашей победы в войне, чтобы уж тогда выступить со своими убеждениями, — иронизировал Озол. — Надо бы поговорить с этим человеком, посмотреть, насколько искренним было его желание приобщиться к советской жизни».

Озол нашел Салениека в учительской. Салениек, смущаясь и избегая взгляда Озола, то смотрел в пол, то перелистывал лежавшие на столе тетради. Только через некоторое время он справился с собой и сказал:

— Вас, наверное, удивляет, что встречаете меня здесь, а не на фронте, куда обещался пойти? Если бы я был на вашем месте и услышал рассказ о таком человеке, как я, то мне показалось бы невероятным, что человек, имевший твердое намерение что-то сделать, в решающий момент уходит с поля, говоря спортивным языком, и упускает возможность добиться уважения в глазах своих и общества. Я бы не поверил, что прошлое человека и воспитание могут оказаться камнем, привязанным к его ногам.

— Это вам надо учесть в своей педагогической работе, — заметил Озол.

— Я это учитываю, — ответил Салениек, впервые посмотрев Озолу прямо в глаза. — Может быть, вы видели объявление о моем докладе? Тема весьма обычная, ее можно развить с чисто психологической, даже с идеалистической точки зрения. Я решил иначе. Мы с вашей дочерью долго беседовали о том, как вообще заинтересовать молодежь лекциями. Мирдза сама перед тем провела нечто вроде опроса. Многие из молодежи считают политические темы скучными. Воспитание характера, напротив, привлекло почти всех. Все же ставлю себе задачу — связать эту кажущуюся аполитичной тему с политикой. Хочу рассказать прежде всего о двух мирах, о фашистском и о социалистическом мире, о разложившемся, дегенерирующем фашисте и о возвышенном, самоотверженном советском человеке. Моральные качества советского человека я хочу показать как образец, по которому должен формироваться характер молодых людей.

— Задумано хорошо, — одобрил Озол.

— Да, задумано неплохо, и полагаю, что прочту хорошо. Надеюсь также, что молодежь воспримет это хорошо. Только меня самого, когда я готовил доклад, какой-то червь грыз и как бы издевался надо мной: «Ты точно пастор: внимайте моим речам, но не зрите на мои деяния».

— У вас тяга к самоистязанию, — улыбнулся Озол.

— Как у монаха, — с горькой усмешкой добавил Салениек.

— Но было бы значительно хуже, если бы вас ничто не беспокоило. Это не дает вам превратиться в самодовольного, обросшего слизью мещанина, — успокаивал его Озол.

— Вот именно этого я больше всего и боюсь! — воскликнул Салениек. — Иногда мне кажется, что меня все же связывают старые родственные узы с этим почтенным господином. В решающие минуты жизни это родство действует атавистически — не хватает сил для осуществления своих намерений. Так это было и осенью, когда мне, возможно, благодаря случайности, предложили место директора школы и бронь от мобилизации. Будь вы здесь, мне было бы стыдно отказаться от того, что я говорил при встрече с вами.

— Выходит, в конечном счете, что в ваших внутренних терзаниях повинен я? — шутливо заметил Озол.

— Объективно говоря, ни один человек не может винить другого, даже если тот активно влияет на него. Где же тогда характер, самостоятельный выбор пути? И все же часто человек, даже без непосредственного воздействия, может направить жизнь другого в ту или иную сторону. Хотя бы, влияя как катализатор, только одним своим присутствием. Если рядом стоит великан, хочется равняться по нему, так как стыдишься своего ничтожества. Я говорю о тех, которые хотят следовать за кем-нибудь, так как сами беспомощны, как хмель без подпорки.

— Но ведь есть выдающиеся личности и настоящие великаны, идеи которых могут послужить опорой, хотя их самих и нет вблизи, — напомнил Озол. — Есть, наконец, литературные герои, увлекающие своей моральной силой.

— Несомненно, так, — согласился Салениек. — И все-таки не у каждого хватает фантазии, чтобы разговаривать с ними, как с реальными собеседниками. Другое дело — если на тебя смотрят глаза, которые словно видят насквозь, проникают в самые тайники души.

— Значит, я был вашим духовным отцом. — Озолу хотелось закончить этот разговор. — Меня интересует, как вы думаете справиться с вашим «червяком»?

— Я благодарен вашей дочери за то, что она направила меня на верный путь. Насколько смогу, буду бороться против занесенной фашистами нечисти, духовной тупости, религиозного мракобесия. Может быть, сама жизнь подскажет, как это лучше сделать и как быть полезным.

Озол, выйдя на улицу, подумал: «Не послышалась ли Салениеку в моем замечании ирония. Странно с такими людьми — хотят как будто идти с нами в ногу, но устают, садятся отдохнуть и обождать, пока другие проложат дорогу. Ждут, чтобы с ними нянчились, подбадривали, успокаивали. Они, как тепличные растения, которые при более резком ветре увядают. Но что же поделаешь? За один час, или даже год, человек не может переродиться. У Салениека, по крайней мере, есть честное желание преодолеть прошлое, он боится стать мещанином, может, он со временем закалится. Он сделал переоценку прошлых ценностей и отвернулся от них, ему остается обрести новое содержание. А ведь сколько еще есть интеллигентов, которые даже на словах не хотят признать, что уцепились за ложные убеждения, и упрямо продолжают их вбивать в головы своих воспитанников. Трагично для нашей молодой республики, что временно приходится терпеть таких тупиц, потому что прогрессивную интеллигенцию уничтожили фашисты. Мы даем им время опомниться, но если они этого не сделают, то потом пусть пеняют на себя».

Местечко уже окутывали густые сумерки. Озол увидел Пакална, ехавшего неторопливой рысцой, и попросил его немного подвезти.

— Что нового в волости? — спросил он, чтобы начать разговор.

— Новый житель появился! — весело отозвался Пакалн. — Вчера родился внук. Сегодня отвозил повивальную бабку. Сразу веселее стало дома! Совсем другое дело. Мне теперь надо переходить на новую должность. До сих пор был уполномоченным десятидворки, теперь буду няней. Назвали твоим именем — Юрисом. Пусть растет таким же порядочным человеком, как ты.

— Спасибо, спасибо, — улыбался Озол. — Только расти его так, чтобы к весне стал на свои ноги.

— Весна-то меня пугает, — озабоченно сказал Пакалн. — У меня самого уже семь десятков за плечами. У Альбины будет держаться за подол маленький Юрис. Как справиться с севом? Теперь, правда, немца лупят и в хвост и в гриву, может, к тому времени Юлис уже вернется.

— Это возможно, — ответил Озол. — А если не успеет, ты, как отец красноармейца, можешь заключить с МТС договор.

— Боюсь я пускать на свое поле эти машины, — махнул Пакалн рукой. — Вывернут мертвый слой наверх, и расти ничего не будет. Теперь ведь агрономы рекомендуют глубокую вспашку. Эти господа в городе все выдумывают. Мы же всему от земли учимся. Нам сама природа говорит, когда сеять ячмень, когда сажать картошку.

— Природа очень скупа к нам. Поэтому человек старается взять от нее больше, чем она дает добровольно. Скрещивает новые сорта и заставляет расти хлеб и картофель на далеком севере, где раньше об этом и не мечтали. То же самое и со вспашкой земли. Вспашешь поглубже, удобришь и вскоре увидишь, как земля отблагодарит.

— Я этой благодарности уже не дождусь, — покачал головой Пакалн.

— Зато Юрис тебя помянет — каждое поколение должно передавать своим наследникам землю лучше возделанной, чем получило от отцов.

— Не будь этой войны, тогда все было бы по-другому. — Пакалн помрачнел. — Теперь — поля заросли сорняками, лошадей и скотину забрали немцы, людей угнали с собой. У многих даже крова нет. Вот и я думаю — вдруг с моим Юлисом что-нибудь приключится. Дома-то я этого не говорю, наоборот — утешаю Альвину, когда она плачет. А как призадумаюсь ночью — мне ведь, старику, не спится, — так страшно делается; как она одна с маленьким ребенком проживет, если Юлис не вернется, а меня костлявая позовет?..

— Вот тут-то Альвине и помогут машины, которые ты только что хаял, — заметил Озол.

— Что ж, вообще-то я ведь не противник машин, каким был мой отец. Как он охал, когда впервые привезли на двор молотилку, — вспоминал Пакалн.

— Как бы ты не заохал, когда на твои поля приедет трактор, — рассмеялся Озол. — Чем больше машин, тем легче жизнь.

— Это правда, — согласился Пакалн. — А все-таки как-то боязно заводить что-нибудь новое на своем поле. Хочется сперва посмотреть, как пойдет у других.

— Так обычно бывает. При немцах вас тут пугали колхозами. Рассказывали всякие страхи, изображали их вроде каторги, — заметил Озол.

— Еще и нынче стращают. Говорят, как кончится война, так — пой или плачь — заберут у всех землю и скотину и дома в кучу сгонят. Но скажи по душам, — Пакалн наклонился ближе к Озолу, — как же на самом-то деле будет? Стоит ли еще стараться?

— Вы, крестьяне, совсем не так воспринимаете колхозное дело, — вспылил Озол. — Словно Советское правительство собирается загонять вас в колхозы, досаждать вам и обижать неизвестно за что. Во-первых, в колхозы никого не гонят. Во-вторых, объединяются потому, что общий труд делает жизнь более легкой.

— Ново это для нас, потому и пугает, — перебил его Пакалн. — Если бы мы своими глазами могли все это посмотреть, убедиться, что так лучше, то не стали бы и спорить.

— Вот кончится война, поезжайте, посмотрите, — посоветовал Озол. — Теперь нас от русских и других советских народов уже не отделяет китайская стена. Только стены лжи еще не разрушены. У тебя самого сестра и шурин работают в колхозе. Напиши, может, съездишь погостить. Если землю как следует обрабатывать, то она не может не родить, — пояснял Озол.

— Это верно! Лентяю дай огородную землю, у него и там ничего не вырастет. Как вот, к примеру, у нашего Калинки. И зачем только вы его допустили к общественному добру? — сердился Пакалн.

— Мы его уже прогнали, — сообщил Озол.

— Вот это правильно, — обрадовался Пакалн. — Я уже давно думал, нашелся бы кто да рассказал бы тебе, разве сам ты его не знаешь?

— А ты не мог приехать или написать?

— Куда мне, — протянул Пакалн. — В жизни никогда ни на кого не жаловался.

Они миновали Рубенский лес. Озолу надо было слезть.

— Но ты все же подумай о тракторах-то, — Озол на прощанье крепко пожал старику руку. — И запомни — ни тебя, ни кого-либо другого силой в колхоз не потащат. Но я думаю, что со временем вы сами захотите работать сообща.

Озол шагал вдоль опушки леса и думал, как трудно расшевелить такого крестьянина. Торчит на своем клочке земли, словно обомшелый камень. Новые мысли, новые речи о другой, более полноценной жизни не доходят до него, ибо в нем укоренились старые привычки, от тихого течения жизни рассудок и чувства стали вялыми.

Взять того же Пакална. Он во всех отношениях порядочный человек, весь век был в хомуте, как рабочая лошадь, но попробуй облегчить ему жизнь. Он не желает нам, большевикам, зла, но помочь активно, сообщить хотя бы о непорядках, которые он видит и которые ему самому не нравятся, — нет, нет, только не это — ведь он не пойдет «жаловаться на другого».

«А все-таки сегодня не стерпел и пожаловался! — усмехнулся Озол. — В будущем не надо ждать, пока вот такие честные старики придут к нам, следует самим почаще навещать их. В разговоре они незаметно для себя выложат всю правду».

Он приближался к своему дому. В окне мерцал слабый огонек, но Озолу стало от него теплее. Собачонка выскочила из конуры и залаяла, но затем узнала — осенью она несколько раз видела его и запомнила, — от радости повизгивая, ткнулась к нему.

— А, признаешь! — Озол погладил собачонку, потом постучал в дверь. Послышались быстрые, легкие шаги. — Наверное, Мирдза. — Но он ошибся — дверь открыла Ольга, предварительно спросив, кто там.

— Юрис! — воскликнула она, и по звуку голоса, не видя в темноте лица жены, Озол узнал свою прежнюю Олю. Он крепко обнял ее и поцеловал, словно отдавая долг, который оставался за ним со дня первой встречи.

Мирдза сидела в комнате у стола, заваленного книгами. Маленькая коптилка освещала раскрытую книгу. То была алгебра, которую она изучала, делая пометки в тетрадке.

— Вот так и сидит до поздней ночи, — жаловалась мать, но не без гордости. — Испортит еще глаза, будет тогда ходить очкастой. Я уж шучу, кто ее возьмет такую, но она уверена в себе, словно ей нечего беспокоиться.

Озолу понравилось, что Ольга обрела прежний юмор, который раньше был привычен в их семье и между ними, и в отношениях с детьми.

Позже, когда Мирдза ушла в свою комнату, Озол сказал Оле:

— Тебе Мирдза рассказывала? Кажется, у нее с Эриком серьезная любовь.

— Я заметила кое-что, но сделала вид, что ничего не знаю, раз сама не рассказывает. Молодежи нравится играть в прятки. Только мне кажется — пустоцвет это.

— Почему ты так думаешь?

— Они слишком неодинаковы, — рассуждала Ольга. — Мирдза — неспокойная птица. Ее в гнезде не удержишь. А Эрик такой, что все дома бы сидел.

— Говорят, что противоположные полюсы взаимно притягиваются, — улыбнулся Озол.

— На короткое время. Для совместной жизни нужно больше сходства, — продолжала Ольга. — Но я не вмешиваюсь. Наставления тут не помогут. Мирдзу я знаю — пусть она стремительная, но опрометчивости не допустит, жизнь себе не испортит. Она достаточно разбирается в людях. Теперь взялась серьезно учиться.


Ему захотелось встать и сейчас же что-нибудь сделать, созвать людей, осмотреть мельницу. Но темнота за окном упорно не рассеивалась.

Утром, только начало светать, Озол вышел из дома. В исполкоме он, ожидая людей, беседовал с Зентой и Ванагом.

В канцелярию впорхнула улыбающаяся девушка в коричневом лыжном костюме. На аккуратно зачесанных темных волосах неизвестно каким чудом держалась изящная шапочка. Девушка собралась было крикнуть Зенте что-то веселое, но вдруг увидела чужого человека, Озола, — с Ванагом она успела познакомиться уже вчера вечером, — и сразу преобразилась. С лица улетучилась веселость — оно стало робким, глаза приняли невинное и испуганное выражение застенчивого ребенка.

— Простите, я вам помешала, — сказала она, сжав едва заметно накрашенные губы, и хотела уйти.

Озол задержал ее. Это, видимо, Майга Расман, догадался он, и если она в самом деле была такой, как он думал, то стоило присмотреться к девушке поближе.

— Вы, наверное, занимаетесь спортом? — поинтересовался Озол, чтобы завязать разговор. — При вашей профессии это в самом деле очень полезно. Может, вы даже рекордсменка?

— Нет, до этого мне еще далеко, — улыбнулась Майга. — Я всего лишь начинающая.

— Но, может быть, инструктор? У вас в волости, наверное, организована целая команда таких жизнерадостных девушек, как вы? — шутил Озол, с показным восхищением рассматривая ее шапочку.

— Пыталась организовать, но сельскую молодежь трудно заинтересовать спортом, — пожаловалась Майга. — Вот, например, товарищ Зента, — она игриво посмотрела на нее, — засиделась в канцелярии, и я не могу уговорить ее пробежаться по лесу на лыжах. Конечно, виноваты и послевоенные трудности, — Майга перешла на серьезный тон, — у многих нет ни обуви, ни костюмов. Оккупанты обобрали наш народ до последней рубашки.

— Как же вам удалось уберечь от них такой прелестный костюм? — наивно спросил Озол, почувствовав в последних словах Майги фальшь, а не ненависть к фашистам.

— Земля уберегла, — находчиво ответила Майга. — Она же и мой комсомольский билет сберегла.

— Значит, вы из старых комсомольских кадров? — удивился Озол. — При нынешнем недостатке людей, право, грех держать вас на такой скромной должности. Я предложу, чтобы вас перевели в город на более ответственную работу.

Он заметил, что Майга внутренне насторожилась, — такая перспектива ей, очевидно, не нравилась.

— Я очень люблю именно свою работу, — поспешила она ответить. — До войны я окончила курсы телефонисток, но война не дала сбыться моим мечтам о любимой работе. И теперь, когда все исполнилось, я ни на что не променяла бы ни мою работу, ни этот тихий уголок.

— Что же в вашей работе интересного: нажать кнопку, крикнуть «алло, алло» — и все. А мы, заказывая разговор, даже иногда ругаем вас, совсем не зная, какое прелестное, преданное работе существо изо всех сил старается поскорее связать нетерпеливых абонентов. — Озол, улыбаясь, смотрел на Майгу.

— Не льстите, гос… товарищ Озол! — кокетливо воскликнула Майга, покраснев из-за своей обмолвки. — С вами так интересно беседовать, — наклонив голову, она сквозь ресницы посмотрела на Озола, — но, к сожалению, меня ждет работа.

— К сожалению? — подхватил Озол. — А мне показалось, что я чуть ли не преступно отрываю вас от интересной и любимой работы?

— На этот раз — к сожалению! — вздохнув, сказала Майга приглушенным грудным голосом и с проворством газели бросилась к дверям. Оттуда она еще раз оглянулась, лукаво посмотрела на Озола и весело крикнула ему:

— Если у вас есть желание поговорить по телефону, то мой адрес: за этими дверями, третья комната направо!

Озол прочел на лицах Ванага и Зенты недоумение. «Наверное, думают, что товарищ Озол на старости лет рехнулся». Ему стало смешно. В искусстве кокетства она ничего нового не изобрела. Все заимствовано из архива буржуазных барышень.

В сенях хлопнула дверь, затопали ногами, обивая снег. Вошли Гаужен и Лауск, они предложили поехать на мельницу. Все уселись в сани Гаужена, и гнедая лошадка размеренной рысцой повезла их через местечко. Всюду еще виднелись развалины, напоминая о жестокости и варварстве врага.

Они подъехали к мельнице, заброшенно стоявшей на берегу реки; ни тропинки, ни колеи не вело к этому ранее оживленному месту — гнедая даже повела ушами, когда Гаужен повернул ее на снежную целину.

Они прошли через шерсточеску, где стены были разбиты, а обломки машин занесены снегом. Здесь не так-то было просто восстановить разрушенное. Но помещение мукомольни не пострадало, — возможно, у громил не хватило взрывчатки или же они не успели ее использовать.

Потом осмотрели машинное отделение. Никаких бросающихся в глаза повреждений не было. Если у машин не хватало каких-нибудь деталей, то без специалиста этого установить они не могли.

— Мельница зарокочет во что бы то ни стало! — пообещал Ванаг.

Решили заодно осмотреть и коннопрокатный пункт, где еще хозяйничал Калинка. Это был жалкий домишко, вокруг не было ни забора, ни сада, ни деревьев. Кухню наполнял едкий дым, полуразвалившаяся плита не тянула. Жена Калинки, вытирая слезы, хлопотала у плиты. Когда вошедшие поздоровались, она неловко вытерла фартуком испачканные сажей руки, затем провела ими по лицу, оставив на щеках черные полосы.

— Что здесь за коптильня? — воскликнул Ванаг.

Элиза Калинка подошла к нему вплотную и пристально посмотрела в лицо.

— Боже мой! — воскликнула она. — Да это ведь Петер! Вот тебе и раз — кричат нынче в этих газетах, что немцы, мол, такие, немцы — сякие. Говорили, что и Ванага замучили. Оказывается, не так уж страшно было.

— Кто это говорит, что было не страшно? — спросил Ванаг, шагнув к Элизе. — Кто это говорит? Пусть взглянет на мою спину.

— Ну, что там спина, благо сам остался жив, — ответила Элиза. — А что сделали с матерью твоей… Старого человека… Вот это ужасно!

Услышав разговор, в кухню поспешил Калинка.

— Слышу, как будто гости, — начал он и, узнав пришедших, засуетился. — Проходите сюда, прошу, покорно прошу! Жена, ты тоже, как курица, раскудахталась — заставляешь гостей стоять в таком чаду!

— Пусть посмотрят, в какой копоти приходится жить, — говорила Элиза, идя сзади. — Дом-то ведь теперь государственный. А мы сами — на государственной службе. Пусть видят, как мы тут мучаемся.

— Молчи, молчи! — успокаивал ее Калинка. — По теперешним временам хорошо, если хоть крыша над головой.

— Много у тебя этой крыши, — не унималась Элиза. — Я говорю, дом отдали, ничего не пожалели, а исполком и пальцем не шевельнул.

— Шевельнем, завтра же шевельнем, — сказал Озол, думая о том, что еще вечером надо позвонить директору МТС, чтобы немедленно убрал Калинку.

Комната Калинки скорее напоминала сарай, чем жилое помещение. В углах валялся всякий хлам, лежанка была застлана старым тряпьем. В одном углу стояли покрытые брезентом мешки. Сколоченный из досок некрашеный столик был придвинут к подоконнику. С картами в руках за столиком сидел молодой парень. Перед ним стояла бутылка самогона и щербатая тарелка с ломтями хлеба и плохо очищенным луком.

— Прошу, прошу, — приглашал Калинка, не зная, куда усадить гостей, так как в комнате были только стул, на котором он только что сидел сам, и табуретка, занятая парнем.

— Освальд! Пусти гостей к столу, — крикнул он и заметался по комнате, ища, на что бы сесть. Не найдя, махнул рукой и схватил бутылку.

— Покорно прошу, наверное, замерзли, надо согреться, — предлагал он, наливая водку в замызганную рюмку.

— Мы не в гости пришли, — сказал Озол, отстраняя поднесенную рюмку. — Вот новый председатель волостного исполкома товарищ Ванаг хочет познакомиться с коннопрокатным пунктом.

— Как, разве Яна Приеде сместили? — испуганно удивился Калинка. — Право, жаль. Такой хороший человек. Как же это так?

— Правильно. Человек он хороший и будет работать на другом месте, — спокойно ответил Озол. — А теперь пойдем в конюшню, покажи нам лошадей.

— Ну, ну, куда же так торопиться, — пытался Калинка удержать их. — Петер, выпей за встречу! — он пытался сунуть Ванагу в руку рюмку.

— Оставь! — недружелюбно отказался Ванаг. — Не привык. В тюрьме немцы заставляли меня из плевательницы пить.

— Тем более надо горло прополоскать, — не к месту вставил молодой парень.

— Пошли! — предложил Озол.

— Да там еще и смотреть нечего! — сказал Калинка, ища шапку. — Не успели еще устроить. Вот только думали по-настоящему взяться.

Озол ожидал увидеть жалкое зрелище, но не мог себе представить, что оно будет настолько жалким. В конюшню, сквозь дырявую крышу, просвечивало бледное зимнее солнце. Здесь на мерзлом навозе стояли семь лошадей и вяло терлись мордами о пустые ясли, время от времени касаясь губами замерзшей воды. Три лошади были больны чесоткой, они стояли скрючившись, понурив головы и свесив уши. У всех лошадей заметно выпирали ребра и крестцовые кости.

— Это же преступление! — почти простонал Озол, стиснув зубы.

— А что я могу поделать? — оправдывался Калинка. — Где мне на починку крыши взять, из своего кармана, что ли? Государство не заботится.

— Скотина этакая, что ты наделал? — закричал Ванаг. — Знаешь, такого, как ты, надо дубиной лупить, и весь разговор! Когда ты в последний раз кормил лошадей?

— Освальд, когда ты кормил? — спросил Калинка своего помощника. — Сегодня утром уже давал?

— Нет, хозяин, не давал, — покачал тот головой.

— А вчера вечером? — спросил Ванаг.

— Ей-богу, забыл, — признался парень, почесывая затылок. — Многовато опрокинули с хозяином. Ноги подкашивались. Подумал, как же я полезу наверх за сеном? Можно еще убиться. Человеческая жизнь дороже стоит, чем вся эта скотина.

— Жизнь негодного человека выеденного яйца не стоит, — резко ответил Ванаг. — Подобрался, кулачуга, к чужому добру, как мышь к горшку со сметаной.

— Покажите, сколько у вас фуража, — потребовал Озол.

Парень открыл дверь в сарай. Он был до самой крыши набит клевером и сеном.

Тут и Гаужен не мог оставаться безразличным:

— И вам обоим не стыдно морить лошадей голодом!

Тем временем Лауск открыл хлев, где стояли лошадь и две коровы Калинки. Лошадь спокойно хрупала клевер, которым были набиты ясли. Коровы лежали и жевали жвачку, зарывшись почти по уши в сухом сене. Это были два мира, отличавшиеся друг от друга так же резко, как когда-то хозяйская половина отличалась от батрацкой. Разгадка была очень проста — частное имущество и народное имущество.

— Немедленно дайте лошадям клевера! — приказал Петер, и Калинка с парнем бегом кинулись в сарай. Лошади так жадно набросились на корм, что конюх даже вскрикнул: лошадь схватила зубами его за руку.

— А где у вас лежат запасы овса? — спросил Ванаг.

— Мало нам дали, — невинно пояснил Калинка, словно ничего не произошло. — Там в комнате вы видели мешки. — Одним глазом он покосился на Озола, не захотят ли грозные контролеры проверить. Но никто не пожелал возвращаться в комнату, от одного вида которой мутило еще и теперь. Они сели в сани и, не простившись, уехали.

— Надо бы еще сегодня перевести лошадей в имение, — заговорил Озол, подавленный мрачным зрелищем.

— Это мы можем сделать, — энергично сказал Ванаг. — Поедем, вышвырнем из имения этих мародеров, а вечером переведем лошадей и переправим часть корма.

Розалия Мелнайс устроилась в замке бывшего имения со всеми удобствами, превратив замок в хлев. В прачечной кудахтали куры, в большой кухне, где раньше только готовили свиньям пищу, теперь обитали свинья и две овцы. Только коровы и лошади стояли в конюшне. Огромный ценный ковер украшал пол кухни, ибо Розалия «не желала, чтобы на крашеный пол таскали снег и грязь». Шахматный столик служил для кухонных надобностей и выглядел так, словно его царапали когтями десятки кошек. На низком, разукрашенном серебряными инкрустациями столике во всем своем величии стояло бельевое корыто. Изразцовая плита была в пестрых подтеках и пятнах, лишь кое-где сохранив следы былой белизны. В кухню также была вынесена обтянутая синим узорчатым шелком тахта, изголовье которой успели засалить жирными волосами, а изножье запачкать грязными сапогами.

В комнате прежде всего привлекал внимание рояль, его черная лакированная крышка была превращена в универсальный склад. В комнате было прохладно, и поэтому здесь стояли ведерки с грибами, кадки с солеными огурцами, остатки обеда и мешки с мукой. От рояля через всю комнату — к двери и в кухню — по светлому паркетному полу пролегла черная наслеженная тропинка. Не повезло и круглому дубовому столу: горячие миски и капли похлебки расписали его темную поверхность замысловатыми узорами.

— Это же прямо вандализм! — вздохнул Озол. — Почему вы не живете в своем доме? — спросил он Розалию.

— Разве бедному человеку нельзя теперь в замке пожить? — ответила она вопросом, подбоченившись. — Кто же тут будет жить — какие-нибудь новые буржуйчики?

— Я думаю, что нам тут нечего спорить или рассуждать, — сказал Озол, сдерживая возмущение. — Вы немедленно соберите все, что вам тут принадлежит, и перебирайтесь в свой дом.

— Вы не имеете никакого права выгонять нас! — запротестовала Розалия. — У нас есть бумага. Погоди, погоди, куда Эйдис ее задевал? — Она забегала по комнате в поисках этой бумажки. Затем, выбежав на порог кухни и увидев мужа, который как раз подходил к двери, крикнула:

— Эйдис, Эйдис! Где у тебя та бумага? Куда ты запрятал?

— Какая бумага? — не понял тот.

— Ну, эта. От господина Циммермана, — нетерпеливо объяснила Розалия. — Бумага, в которой он завещал нам свое имущество.

— Ах, эта, — спокойно ответил Эйдис, — она на рояле.

— Заходи живей! — приказала жена, размахивая руками. — Тут всякие понаехали и хотят нас выбросить.

В комнату вошел Эйдис, рослый, плечистый мужчина, в полушубке, крытом домотканым сукном, и в высоких сапогах. Он преувеличенно вежливо поздоровался с приезжими и недоуменно посмотрел на них.

Тем временем Розалия нашла «бумагу» и, помахав ею в воздухе, сунула Озолу под нос, непрестанно повторяя:

— Вот она! Вот она! Ну, видите! Читайте!

Озол взял бумажку и посмотрел. Это была написанная на немецком языке справка о том, что Маргер Циммерман на время своего отсутствия доверяет управление всем своим движимым и недвижимым имуществом Эдуарду и Розалии Мелнайсам. То, что это действительно так, было заверено печатью какой-то немецкой воинской части. Озол перевел справку на латышский язык, и Ванаг громко расхохотался.

— Наколите ваш документ на гвоздь в нужнике. Только для этого годится эта немецкая бумажка полунемецкого господина.

Словно опасаясь, как бы Озол не поступил с ее бумагой, как советовал Ванаг, Розалия вырвала ее у него из рук.

— Я ведь говорила, чтобы писал по-латышски или по-русски! — накинулась она на мужа.

— Да, но иначе штурмфюрер не соглашался печать поставить, — оправдывался тот.

— Документы немецкого времени — нам не указ, — решительно заключил Озол. — У вас есть своя земля и свой дом, идите туда и живите!

— Дорогие господа, пожалейте наших деток! — громко запричитала Розалия. — У нас там только одна комната, а мальчики уже подрастают… — она осеклась, двусмысленно улыбнувшись.

— Пристройте еще одну комнату, если надо, но сегодня же вечером в имении чтоб духа вашего не было! — нетерпеливо прервал ее Ванаг. — И свой навоз заберите с собой!

— Навоз непременно возьмем, — бормотал Мелнайс, — как же можно навоз оставить. Но сегодня нам всего не перевезти. Сами видите, как много у нас тут вещей.

— Вещи эти не ваши, — ответил Ванаг, окинув взглядом обстановку. — Увезете ни на иголку больше, чем привезли. Это — народное имущество.

Неожиданно для всех Розалия вдруг бросилась на пол, обхватила сапоги Озола и, разыгрывая истерику, стала умолять:

— Сжальтесь, сжальтесь! Сколько мы из-за этих вещей настрадались! Русские солдаты хотели здесь поселиться. И наплакалась же я, пока не выпроводила их.

— Довольствуйтесь тем, что сами заработали, тогда не надо будет плакать, — холодно сказал Озол, пытаясь высвободить свои ноги.

Розалия покатилась к порогу и закричала еще пронзительнее:

— Только через мой труп вы унесете эти вещи. Шагайте через трупы, топчите мою кровь, вы ведь это умеете!

— Замолчи! — крикнул Ванаг, теряя терпение. — За эту болтовню можешь в тюрьму угодить.

— Рабочий человек, наверное, никогда не посмеет рта раскрыть, — бросился Мелнайс защищать жену.

— Перестаньте разыгрывать комедию! — сказал Озол, которому надоело паясничанье этих жадных людей. — Помещение вы должны освободить, и никакие выходки вам не помогут.

Как и все любители разыгрывать при удобном случае истерику, Розалия, поняв, что игра не поможет, быстро угомонилась. Она встала, отряхнула испачканное платье и заговорила совсем спокойно:

— Нельзя ли все-таки оставить переезд до весны?

— Ладно, самое большое — до завтра, — махнул Озол рукой.

Короткий зимний день уже кончался, все равно перевести лошадей им не успеть. Надо уладить вопрос с назначением нового заведующего коннопрокатным пунктом. Но он тут же пожалел, что дал такое разрешение — перед глазами мелькнули исхудалые, больные лошади, которым еще одну ночь придется дрожать в дырявой конюшне Калинки.

— Но лошадей мы переведем сегодня же вечером, — добавил он. Озол никак не мог забыть тоскливые взгляды голодных и продрогших лошадей, которые как бы жаловались: «За какие грехи нам приходится так страдать?»

— Надо бы найти людей, чтобы переправить корм, — предложил Гаужен.

— Поезжай ты сам, — согласился Озол, — и Яна Приеде захвати.

Гаужен уехал. Трое оставшихся пошли осматривать конюшни. Помещения были просторные и удобные, но необжитые, прохладные.

— Надо принести сухой соломы и подостлать потолще, — решил Лауск. — Пусть лошадки почувствуют, что к ним относятся с любовью. Я позову кузнеца Саулита, чтобы пособил.

Когда Лауск ушел, Ванаг нерешительно посмотрел на Озола, помялся, затем собрался с духом и заговорил:

— Мне хочется на минутку зайти в домишко моей матери. Не мог бы… не мог бы ты пойти со мной?

Озол понял. Петеру было трудно одному зайти в дом, где еще недавно жила его мать, единственный близкий человек, столь трагически погибший от рук подлых убийц.

— Сходим, — ответил Озол тихо.

Всю дорогу до усадьбы Миглы — два километра — Петер не проронил ни слова. Озол видел, как у Ванага высоко и неравномерно вздымалась грудь, словно он задыхался или не мог шагать тем быстрым шагом, который сам взял и все ускорял. Он захватил с собой автомат, своего верного друга в партизанских делах, и время от времени крепко прижимал его к боку.

Когда собака Миглы, прыгая на цепи, пронзительно залаяла, дверь дома распахнулась и во двор вышел сам Август Мигла. Узнав пришедших, он растерялся и невнятно забормотал, но затем что-то сообразил, поднял воротник пиджака, поддерживая его рукой у подбородка. Рыжеватая бородка вздрагивала, прыгала на пухлой, мягкой руке. Было похоже, что он торопится прожевать твердый кусок.

— Господи Иисусе, — выдавил, наконец, Август членораздельные звуки, — пути твоих сынов неисповедимы! Петер! Разве я думал, что еще увижу тебя?

— Ах, не надеялся? — горько усмехнулся Петер. — Потому, наверное, и поторопился надеть мою рубаху.

Мигла убрал с ворота пиджака свою пухлую руку, которой закрывал от глаз Ванага его праздничную рубаху. Челюсти опять застучали одна о другую, и бородка запрыгала, словно он жевал. Она перестала дрожать только после того, как Август нашелся, что сказать:

— Вот тут и не верь в чудеса, — он состроил улыбку, спрятав узкие глаза между жирными мешочками. — Рубаху эту мне твоя мать дала. Вот, говорит, Петер уже больше не вернется, возьми, Август, на память о нем. Все время в комоде лежала — разве у меня нечего надеть? Но сегодня утром не знаю, как это случилось, словно в ушах кто-то жужжал все о Петере да о Петере. Прямо гонит к комоду посмотреть на эту память. И я подумал, видишь, мол, как ты не уважаешь эту память, словно брезгаешь. Думаю, дай надену. Разве это не чудеса — это ведь к твоему приходу было!

— Нет тут никаких чудес, — прервал Петер поток его слов. — Моя смелость и вот это, — он указал на автомат, — спасли меня.

— Петер, друг, и ты, идя ко мне, берешь с собой оружие! — заговорил Август с такой нежной укоризной в голосе, словно упрекал невесту, которая ему не хотела верить.

— Ни одному кулаку я не верю, — отрезал Ванаг. — Волк в лесу, и тот менее опасен.

— Петер, Петер, за что ты меня так? — продолжал Август в прежнем тоне. — Разве я кулак? Всю свою жизнь проповедовал христианскую любовь. — Его голос задрожал на тех же регистрах, на которых обычно дребезжал в доме братской общины.

— В конце концов, я пришел к тебе не в гости, не проповеди слушать, — перебил его Ванаг, поморщившись, — я хочу зайти в каморку моей матери. Ключ у тебя?

— Сейчас, сейчас, — захлопотал Август и засеменил своими короткими ножками к дверям, но затем остановился.

— Войдите же, пожалуйста, Петер, господин товарищ Озол! Так ведь можно замерзнуть. Выпьем по стопочке. За встречу! — тараторил он.

— Пить не будем, — ответил Озол.

— Ах так. Правда, водка вредна, если злоупотреблять. Но — по капельке, изредка, этого никто не запрещает. Сам спаситель в Кане на свадьбе…

— Давай ключ! — нетерпеливо напомнил Ванаг.

— Сейчас, сейчас, — услужливо бормоча, Август вошел в комнату. Он пробыл там дольше, чем требовалось, чтобы взять ключ. Когда, наконец, Август вернулся, в дверь высунула голову его жена и, не глядя на гостей, поздоровалась. Сунув под фартук большой нож и тарелку, она проворно побежала к клети.

— Итак, пойдем, сходим в твой домик, — начал Мигла о торжественным лицом, словно готовясь к отпеванию покойника. — Одно я тебе могу, Петер, сказать — похоронили твою мамочку как следует. Я сам отпевал и дома, и на кладбище. Поминки справили как следует.

— Бедная мать, — тяжело вздохнул Петер. — Некому было уберечь ее после смерти от ханжеского лицемерия.

— Ты с нами не иди, — крикнул он Августу, только теперь сообразив, что тот собирается первым войти в комнату, в которой жила и умерла его мать.

— Ну, если не хочешь, — как бы разочарованно протянул Август. — Хотел тебе только сказать, что часть вещей мы перенесли к себе. Нынче такие времена, что через трубу воруют. Так мы оставшуюся одежду к себе взяли. И кое-какую посуду. Я пойду, покажу тебе.

— Отстань, наконец, сатана! — крикнул Ванаг, сжимая приклад автомата. — Не вещи смотреть я пришел.

— Ах так. Ну, тогда я тебе позже покажу. Все отдам, — твердил Август, пятясь назад.

Ванаг открыл дверь и с Озолом переступил порог. Они вошли в кухню, в бедную закоптелую батрацкую кухню с истоптанным глиняным полом и облупившейся кирпичной плитой, на которой все еще лежали стертая деревянная ложка и надтреснутая глиняная миска. У окна, опираясь на три ножки, стоял некрашеный деревянный стол, ветхий, но чисто вымытый; рядом с ним — такая же табуретка, в углу — несколько помятых ведер, метла, хлебная лопата. На гвозде висели домотканый фартук матери и старая рабочая блуза, которую мать, ожидая сына, аккуратно залатала.

Петер учащенно дышал. Видно было, что его душат рыдания.

— Петер, может, тебе не входить туда… в комнату? — неуверенно заговорил Озол.

Но Петер только махнул рукой. Решительным движением он распахнул дверь. Их глазам представилось зрелище, которое взволновало обоих закаленных солдат, столько раз видевших картины, описание которых могло бы показаться натуралистическим. Посреди комнаты, на добела выскобленном полу виднелась лужица запекшейся крови, которую с одного края кто-то пытался смыть, но затем, очевидно, решил, что не имеет смысла, так как в пористые и трухлявые от времени доски кровь впиталась очень глубоко. С другого края кто-то ступил ногой, а затем у шкафа вытер ее о пол, оставив бурые полосы. Это было все. Но это была кровь матери Петера; в нее ступили ногой, потом подошли к шкафу, чтобы забрать скудные пожитки, и размазали кровь по полу.

Словно сговорившись, оба они одновременно сняли шапки и долго стояли со склоненными головами. Озолу казалось, что Петер в эту минуту дает клятву во что бы то ни стало найти убийц матери и предать их заслуженной суровой каре. Дает клятву до конца своей жизни смело и неколебимо идти по советскому пути и беспощадно бороться с темными силами, которые хотят остановить колесо истории и готовы проливать кровь детей и стариков.

Он не мешал Петеру, не торопил его оставить мрачную комнату, где когда-то Ванаг в бедности, но в согласии жил с матерью, комнату, которая теперь говорила только о том, что жизнь матери трагически оборвалась.

Наконец Петер провел рукой по глазам и повернулся к Озолу. Лицо его было бледным, без единой кровинки. Сухие глаза горели, в них была ненависть, боль воспоминаний о тех днях, когда мать, еще бодрая и жизнерадостная женщина, без устали хлопотала в комнате и всегда с улыбкой встречала сына, возвращавшегося с работы на хозяйском поле.

Что тут можно было сказать, как утешить? Нет таких слов, которые могли бы вернуть умерших или в одно мгновение рассеяли бы боль, причиненную потерей. Молча Озол пожал Петеру руку и по ответному пожатию почувствовал, что Ванаг справился с собой.

Надев шапки, они вышли. Петер замкнул наружные, двери и спрятал в карман ключи. Неподалеку, переминаясь на снегу, их ждал Мигла.

— Пожалуйста, пожалуйста, заходите, — приглашал он обоих в дом, с улыбкой, казавшейся в эту минуту глупой и оскорбительной. — Я уже говорил, лучшие вещички перенес к себе. Нынче ведь такие времена…

— Так верни их, — спокойно и холодно перебил его Петер. — Не хочу, чтобы вещи моей матери попирали ногами, так же как и ее кровь.

— Ах, ты все же заметил? — удивился Август. — Я ведь не нарочно. Не доглядел. Так темно там в батр… в твоем доме.

Они вошли в дом Миглы, где в глаза бросился накрытый стол, с тарелками, бутылками водки, кувшином пива, хлебом и солеными огурцами. Из кухни пахло жареным мясом, и слышно было, как возились с кастрюлями, сковородками и мисками. Отворилась дверь, и хозяйка внесла жаркое. В три ряда были разложены свиные отбивные котлеты. За хозяйкой следовала батрачка с миской вареного картофеля и соусником с подливкой из сметаны.

— Прощу, прошу, господин товарищ Озол. Петер, садись к столу, — приглашал Август, пододвигая стулья. — Нечего стесняться, закусим, чем бог послал.

Озол утром второпях съел лишь кусок хлеба и выпил стакан молока, и при виде вкусных блюд у него разыгрался аппетит. А Петер, наверное, проглотил только кусок хлеба. Но они оба одновременно, даже не переглянувшись, отказались.

— Спасибо, мы не будем есть.

Август начал настаивать, разлил в рюмки водку, подцепил на вилку кусок мяса и повертел им, словно хотел разжечь голод, но гости остались равнодушными, твердо решив не поддаваться в этом доме ни на какие проявления любезности.

— Я жду, когда ты мне отдашь мои вещи, — напомнил Петер, обжигая лицо Августа презрительным взглядом.

— Ах, да! — смутился Август. — Эй, женщины! — крикнул он на кухню, — соберите вещички Ванадзиен… матери Ванага. Петеру некогда.

Важная и обиженная, вошла жена Миглы и стала рыться за печкой. Она вытаскивала поношенную, помятую одежду и складывала ее перед Петером. Затем подошла к шкафу и достала несколько суровых полотняных простыней. Шагнула было к двери в смежную комнату, но потом передумала и сказала:

— Вот это все. Больше у нас ничего нет.

— Как все? — спросил Петер. — А где отрез ткани, что я матери подарил? Где моя праздничная пара? Где одеяла?

— Посуду разыщи, — приглушенным голосом напомнил Мигла жене.

— Что же ты думаешь, — жена сердито сверкнула глазами на Петера, — грабители зря, что ли, убивали? Что было лучшего, то унесли. Ну и возни же с такими старухами.

— Ида, принеси посуду матери Ванага, — крикнул Август батрачке, открыв дверь на кухню.

— Но, хозяин, в ее котле как раз варится болтушка для поросят, — послышался ответ Иды.

— В котле — еда для поросят, из миски, наверное, как раз ест собака, из тарелки — кошка. — Ванаг с усмешкой и словно топором рубил каждое слово. — Я вижу, Мигла, что тебе эти вещички очень нужны. Из христианского человеколюбия мне придется отказаться от материнского наследства, чтобы не обидеть твою скотинку.

— Сейчас, сейчас вычистим, — пытался Август задобрить его. — Что же в этом такого, разве для поросенка варят худшую еду, чем для человека? Ида, живей, живей!

— Хозяин, котел пригорел, пока мы обед готовили, — оправдывалась Ида.

— Ну и пусть остается, пока поросята подрастут, — иронически, но без улыбки ответил Ванаг.

Тем временем хозяйка собрала кое-какую посуду и внесла ее в комнату. Одна миска еще была измазана чем-то мучным, видимо, из нее кормили собаку.

Не сказав ни слова, Ванаг взял миску из рук Миглиене и, размахнувшись, швырнул на пол. Так же спокойно он расколотил у ног хозяйки остальную посуду.

— Так, — сказал он, — теперь вы больше не будете осквернять память моей матери. — А теперь, гадина, — внезапно крикнул он Августу, — снимай мою рубашку! Я тебе никакой памяти не оставлю.

Послушно, как мальчик, Август снял пиджак, стянул с плеч подтяжки, скинул рубаху и остался во всем великолепии своего полуголого тучного тела.

— Папочка, папочка, ты простынешь, — всполошилась Миглиене, — надень бумазейную рубаху.

Она начала рыться в шкафу, открыв только небольшую щель. Кусок белого полотна скатился на пол, она проворно, как паук, схватила его и впихнула обратно.

Ванаг встряхнул возвращенную рубашку. Хотя Август, подстрекаемый неведомым небесным духом, только сегодня утром ее надел, воротничок и манжеты были так заношены, словно две недели терлись о грязное тело.

— Уйдем скорее отсюда, — торопил Ванаг, охваченный непреодолимым отвращением. Быстро завернув одежду в узелок, он вместе с Озолом пошел к дверям.

— Петер! — воскликнул Мигла в отчаянии. — Ты меня отвергаешь, как евангельский Петр отверг Иисуса! — Полуголый, он выбежал за ними в сени и схватил их за руки. — Петер! Господин товарищ Озол! Пожалуйста, не побрезгайте! Здесь хозяйка приготовила для вас сверточек.

Он схватил со столика два довольно тяжелых и объемистых свертка и пытался сунуть каждому.

— Если господь меня благословил, то надо давать и другим. Такова мораль братской общины, — бормотал он.

— Папочка, папочка, ты простынешь, — кричала в отчаянии жена из комнаты. — Надень бумазейную рубаху!

Озол и Ванаг уже были за дверями.

— Не взяли… — беспомощно шептал Август. — Ты видела? Не взяли! Господи Иисусе, вот так человек… — покачал он головой, войдя в комнату. — Не люди, а кремни. Мать, я тебе говорю, господь хочет испытать нас.

Его глаза заволокла пелена страха, но затем они загорелись злобным блеском, и Мигла посмотрел в сторону леса.

— И эта разиня не могла нас во время предупредить из местечка! — сердилась жена, отбрасывая ногой осколки разбитой посуды. — Смотри, какой шум подняли в доме… Ида, прибери!

Кто-то постучал в дверь. Мигла поспешил засунуть рубаху в брюки. То был Рудис Лайвинь, который, отворив дверь, крикнул:

— Хозяин, вам телеграмма!

— Да, телеграмма, телеграмма! — передразнила Миглиене. — Мы уже знаем без твоей телеграммы.


Озол вернулся домой поздно, голодный и усталый. Одновременно обедая и ужиная, он рассказывал Ольге, как они переправляли в имение лошадей и корм. Много шума было из-за корма — Калинка все твердил и божился, что половина принадлежит лично ему. Но весь корм был сложен вместе и, видать, с одного и того же луга. Ванаг велел все перевезти в имение, пусть Калинка жалуется, если хочет. Овес все же, негодяй, наверное, распродал, но Ванаг уж с него взыщет. И зазнается же этот Калинка. Лауск ему заметил: «Ну, наконец-то и тебе, Ян, придется как следует поработать», а тот ему: «Барином родился, барином и помру». Ужасные наглецы все же эти хозяева. И совсем не боятся того, чем других запугивают.

— Я тебе, Юрис, расскажу, что мне Саулитиене шепнула, — говорила Ольга, боязливо оглядываясь на дверь. — Ходят слухи, будто Вилюм Саркалис и сыновья Миглы скрываются в лесу. Никто их не видел, а если и видел, то не смеет рта раскрыть. Слышанное также каждый боится передавать. Разве только близкому другу шепнет на ухо. Юрис, я тебе серьезно говорю — я боюсь за Мирдзу, — она показала на соседнюю комнату. — Мирдза всю осень тут верховодила. Комсомолка. Чуть ночью на дворе какой-нибудь шум, я не могу спать. Сердце колотится, словно из груди выскочить хочет.

— Надо организовать группы истребителей, — решил Озол. — Мирдзе также надо достать оружие.

— Юрис, лучше бы ты взял девочку к себе, — почти умоляла Ольга. — Тогда мне будет спокойнее.

— Может, вы обе переедете ко мне? — пришло Озолу на ум. — Как же ты останешься здесь одна? Мы только и знаем, что покидаем тебя одну.

— Это ничего, что я одна, — успокаивала Ольга. — Если я только уверена, что вы в безопасности. Меня никто не тронет, я ведь все больше дома. Нельзя же свое хозяйство запускать. Вернется Карлен. Он так любит крестьянствовать, на огороде работать, сажать разные деревца и кустики. Пчел разводить. А в городе — одни камни. Но Мирдзе зимой было бы там лучше. Есть свет, сможет больше заниматься. Было бы кому у тебя комнату прибрать, утром и вечером есть подать. Пусть летом возвращается, если хочет, тогда ночи короче и светлее.

Когда Мирдза вошла и услышала предложение матери переехать к отцу, она сразу же представила себе светлые просторы и свободу, которыми она наслаждалась немногие дни в городе. Но радость ее сразу же омрачилась: она увидела мать — одну в зимней тьме, подавленную страхом и беззащитную.

— Нет, мамочка, и не старайся уговаривать, я никуда не поеду, — решительно заявила она.

— Вот, Мирдза, о чем я хотел тебя просить, — вспомнил Озол, — ты, да и Зента, — может, она даже больше, так как постоянно находится в исполкоме, — позаботьтесь тут о Петере Ванаге. Он очень одинок. Перенес пытки и унижения. Вспыльчив, временами не владеет собой. Ему нужно дружеское внимание. А то он как бы покрыт ледяной коркой.

— Мы ее растопим, — обещала Мирдза. — Он ведь комсомолец. Мы увлечем его работой.

— Вы уж сами увидите, как это лучше сделать, — закончил Озол. — Только будьте терпеливыми и чуткими! Одним необдуманным словом вы можете его обидеть.

На следующее утро состоялось заседание новой земельной комиссии. Присутствовал и Озол. Ванаг резко высмеял работу предыдущей комиссии, которая угадывала желания кулаков по их глазам.

— Удивительно, что еще не прирезали земли Саркалиене, Мигле и всей остальной нечисти! — он с упреком взглянул на Лауска.

Тот смущенно теребил усы, ведь он был среди тех, кто позволял Калинке дурачить людей.

— И как хитро кулаки поделили землю, — негодовал Ванаг. — Самой Саркалиене — тридцать гектаров, дочке — пятнадцать и ее родственнику — пятнадцать. Ничего себе хозяйство — в шестьдесят гектаров. Это, конечно, не то, что сто, но зато — чистых, без залежей и заросших кустарником полосок! На них пусть надрывается какой-нибудь новохозяин, пусть поднимает целину — ему к работе не привыкать. Я предлагаю: Саркалиене, как матери шуцмана, оставить восемь гектаров и четвертую часть построек. Родственникам землю не давать. Пусть возвращаются в свою волость. Там лучше знают, что и сколько им полагается.

Зента так и запротоколировала.

— Далее — усадьба Дудума. Пусть ему остаются тридцать, шуцманом и айзсаргом он не был, хотя язык у него, что грязное помело. Но оказывается, что и ему тридцати мало. Еще надо на имя сестры пятнадцать, Сиетниек останется жить у него по-прежнему, разница только в том, что часть земли может быть освобождена от поставок. Предлагаю Сиетниек земли не выделять.

— Но на самом деле работает-то Сиетниек, — вставил Лауск.

— Если она непременно захочет получить землю, мы ей выделим в другом месте. Тогда все будет ясно, — сказал Ванаг.

Затем последовали Думини, Миглы и остальные богатые дворы, где земля также была поделена между родней, а в одном случае даже между мужем и женой, под видом того, что они разводятся.

По поводу заявления Марии Перкон попросил слова и Озол. Он помнил эту семью с сорокового года, тогда она больше остальных радовалась полученной земле и весной обработала все до пяди. Мирдза передавала, что Марию загнали на болото. Он предложил выделить Перкон часть хозяйства Саркалисов с садом и половиной построек.

— Эта женщина заслужила лучшую жизнь, — закончил он. — Она воспитает из своих детей добрых граждан.

— Запротоколируйте, — коротко сказал Ванаг. — Я еще предлагаю усадьбу Калинки в земельный фонд не принимать. Он ее общипал и выдоил, как старую яловую корову, а теперь хочет всучить другому. И здесь вот, — он взмахнул бумагой, — его просьба — выделить ему, как безземельному крестьянину, осчастливившему государство своим хламом, пятнадцать гектаров земли имения вместе с соответствующими постройками. Решение уже приготовлено — не успели только подписать.

Открылась дверь, и вошел кузнец Саулит. Увидев, что помешал заседанию, он хотел уйти, но передумал и поманил Озола, чтобы тот вышел.

— Знаешь, зачем я тебя ищу? — заговорил он, когда Озол вышел к нему в сени. — Вчера я узнал от Лауска, что вы были на мельнице. Ремня там нет. Так вот что: под Новый год зашел я к сапожнику Веверу. А он как раз шьет новые сапоги и подошву прибивает из приводного ремня. Я его спросил — где ты ее взял? Он что-то буркнул. Потом попросил, чтобы я никому не говорил об этом. А меня это все время грызет. Черти этакие, такое добро переводят. Поэтому я пришел тебе рассказать.

— Спасибо, Саулит, что ты за дело болеешь, — поблагодарил Озол.

— Только я попрошу тебя оставить разговор между нами, — умолял Саулит. — С сапожником тоже в ладу жить надо. Иначе босиком находишься.

Подошел агент по заготовкам Лайвинь, старший брат Рудиса. Саулит простился и ушел. Озол приоткрыл дверь и, увидев, что заседание окончилось, предложил Лайвиню зайти. Тот принес с собой пачку бумаг, завернутых в газету, но развернул ее так неловко, что бумажки рассыпались по полу. Лайвинь сгреб их, но они перемешались: он растерянно развел руками и сказал:

— Сегодня ничего не получится. Я вчера всю ночь раскладывал, а теперь — опять каша.

— Нам твоя каша не нужна! — воскликнул Ванаг. — Давай точный список.

— Да ведь у меня было все так сложено, что никакого списка не требовалось, — пытался вывернуться Лайвинь.

— Ты брось шутки шутить! — крикнул на него Ванаг, побагровев от злости. — Чтобы через два часа был список, иначе полетишь к черту!

Лайвинь ушел покрасневший и испуганный.

— Я их терпеть не могу, этих Лайвиней, — объяснил Ванаг, оправдывая свою резкость. — У всей семьи уже издавна воровская слава. А теперь первыми примазались к советской работе. Представь себе, вчера вечером в мою комнату является Рудис — сопляк еще, а в кармане бутылка водки — и говорит: «Приятель, нет ли у тебя папироски?» Дал ему папироску, но сказал, что я ему никакой не приятель. А он опять: «Хо, я тоже почти комсомолец. Почти что принят, только эти девчонки хотят меня пе-ре-вос-пи-тать». Я его выпроводил вон, как козла из огорода. Убирайся, говорю, и с этого вечера ты на работе больше не числишься. Если такого примут в комсомол, то я уйду из организации, — добавил он.

Зента густо покраснела, вспомнив, что она позволила Майге уговорить себя принять Рудиса. К счастью, Мирдза рассказала о нем в городе, и билета ему не дали.

— В комсомол его не приняли, — сказала она, преодолев смущение. Вообще она как бы побаивалась Петера, ее смущала его стремительность, резкость выражений, в то же время привлекало суровое мужество его лица и глаз. Перенесенные страдания избороздили его лоб, а к темные волосы вплели несколько серебряных нитей, делавших его старше своих лет. В присутствии Петера она боялась говорить. Как бы не сказать чего такого, что вызовет у него насмешливую улыбку или резкое замечание, способное обжечь, словно внезапная вспышка скрытого пламени.

Когда Лауск ушел, Озол рассказал Петеру о ремне, из которого сапожник делал подметки. Глаза Ванага загорелись. Он решил немедленно найти оставшуюся часть ремня, не пожелал ждать ни минуты. Вскинув на плечо автомат, он пошел к милиционеру Канепу, чтобы вместе с ним пойти к сапожнику Веверу, жившему на противоположной окраине местечка.

Завидев вооруженных людей, Вевер всполошился. Взглянул на пришедших через очки, потом снял их и, протирая ветошью, посмотрел еще раз. Петер уже был готов поклясться, что ремень украл сам сапожник.

— Мы пришли по довольно неприятному, но серьезному делу, — начал Ванаг, сразу же без обиняков. — У нас имеются достоверные сведения, что вы использовали на подметки приводной ремень. Где вы его взяли?

— Мм… мм… — пробормотал сапожник и надел очки. — Это, так сказать, профессиональная тайна.

— Это — государственное дело, а не профессиональная тайна, — резко ответил Ванаг.

— Мм… но я не имею права выдавать своих клиентов, если мне не велено, — оправдывался Вевер.

— В таком случае мы вас арестуем, — заявил Канеп.

Сапожник испугался не на шутку.

— Этого вы, господа, конечно, не делайте! — стал просить он. — Я не вор и ничего плохого не натворил. Но что же мне остается, если наказано не говорить.

— Значит, вор может вам приказать молчать, а с нами вы считаться не хотите, — прикрикнул на него Ванаг, побагровев от злости.

— Я ведь тут ни при чем, господа, раз мне приказываете, то я скажу, — вздохнул Вевер, поежившись на стуле. — Только об одном прошу — не говорите никому, что я это сказал.

— Кто же, в конце концов, украл ремень? — спросил Канеп.

— Кусок для подошв мне принес господин Мигла, — сознался сапожник. — Только, бога ради, прошу, не говорите.

— Какой величины был кусок? — допытывался Ванаг.

— Ну, такой, — сапожник, показывая, развел руками, — две пары подошв. Сапоги делал. Только не расска…

— Остался у вас какой-нибудь обрезок? — спросил Канеп.

— Нет. Все до последнего кусочка взял. Наказал, чтобы не говорить. Но вы тоже не гово…

— Дело ясное, — перебил Ванаг. — Больше мы вас задерживать не станем. Спасибо за сведения. До свиданья!

— Только не… — все еще упрашивал сапожник, когда они закрывали за собой дверь.

С дежурным подводчиком они поехали к Мигле. Не обращая внимания на стоны Августа и призывы «господа Иисуса» в свидетели его невиновности, они тщательно обыскали весь дом. Но перерыть в сарае всю солому, они, конечно, не могли, больше всего им хотелось найти сапоги, сшитые Вевером. Сапог все же нигде не оказалось, и сколько они ни допрашивали Августа и его жену, те утверждали свое — никаких сапог у них не было, ибо, «если бы они были, то были бы и теперь», так быстро две пары не сносишь, — так они уверяли и оставались на своем. Не помогли ни резкие слова, ни угрозы ареста. Допросили также батрачку Иду, но она вела себя, как человек, которому в самом деле ничего не известно.

Ванаг и Канеп возвращались в местечко угрюмые. Ехали молча, так как в присутствии возчика не хотели говорить о подозрениях — куда могли деваться сапоги и кто их теперь носит. Ванага удручала неудача при обыске. Он представлял себе, как Август будет возмущаться и жаловаться при каждом удобном случае.

В тот день из уезда явился еще один гость — ревизор управления связи. Зелмена, как обычно, не было на месте, он, как и в предыдущую ночь, пил у Калинки и остался у него. Майга Расман старалась сгладить грешки своего начальника, но факты оставались фактами, и Зелмену, которого Рудис Лайвинь успел вызвать «телеграммой» в почтовое отделение, было сообщено, что он от работы освобождается. После такого оборота дел он пошел снова пить, а ревизор позвонил в уезд, чтобы немедленно прислали нового начальника отделения связи.

Свежие порывистые ветры подули над волостью. Озол не сомневался, что они выметут гниль и туман, поднимавшийся над волостью из каких-то глухих и вязких болот.

Перед отъездом в соседнюю волость Озол, прощаясь с Ванагом, вспомнил то, что забыл сказать, когда переправляли лошадей в имение.

— Ты не забудь Гаужену и остальным засчитать по наряду за то, что они нам помогли. А землемера мы тебе пришлем в ближайшие дни, — пообещал он, обернувшись, когда уже сел в сани.

Загрузка...