На лугу хозяина «Смилтениешей» — Дуниса расположились около двадцати крестьянских семей, угнанных оккупантами из северной Видземе. Многие из них на своих повозках и со скотом проехали более пятидесяти километров. Здесь они томились от безделья, доили своих коров, а иногда резали барана и под открытым небом варили мясо в подвешенных над кострами котлах. Стояла удивительно Ясная и солнечная погода; лишь ночи были прохладные — первые сентябрьские утренники пощипывали лицо.
Лидумиете, чтобы не сбиться со счета проведенных в скитаниях дней, начала завязывать на шнурке узелки. Каждый узелок — длинный, тяжелый день, полный опасений за сына Эрика, который скрывался в лесу, боясь показываться вблизи большака, ибо по дороге постоянно шныряли немцы, а у Эрика документы не были в порядке. Весною его мобилизовали, но по пути на фронт он соскочил с поезда и вернулся домой. Среди бежавших был также офицер, латыш; он написал ребятам справки на немецком языке и прихлопнул какую-то печать. В бумажке, полученной Эриком, значилось, что ему предоставляется отпуск по болезни. Опасаясь пересудов соседей и преследования шуцманов, Эрик прикинулся хромым. Со времени своего возвращения домой он не брился, чтобы казаться старше своих лет. Загорелый, обросший бородой и хромой, он и на самом деле походил на старичка. Все же надо было быть настороже. Несчастье обычно приходит без предупреждения, сам натыкаешься на него там, где меньше всего ждешь. Лидумиете никак не могла простить себе того, что по ее вине случилось со старшим сыном Яном. Тот еще зимой убежал из Чехословакии или другой какой-то далекой страны и прятался в сенном сарайчике. Чтобы люди не подглядели, он наказал навещать его только тогда, когда будут ездить за сеном. Но она, дурная, все же не стерпела. Лошади уже неделю как были взяты немцами на трудовую повинность для перевозки дров. Она прикинула, сколько хлеба и прочей еды послала в последний раз Янику и высчитала, что у него не осталось ни крошки; а когда вернутся лошади — неизвестно. Уже наступили густые сумерки, когда она, сложив в корзинку съестное, побрела по свежему снегу к сарайчику. Должно быть, сам дьявол подослал на повороте дороги Саркалиса. Она чуть было не перекрестилась, завидев блестящие пуговицы шуцмана. Застыла, как жук перед опасностью, и не могла проронить ни слова, чтобы солгать, когда Саркалис стал допрашивать, куда идет, кому несет корзинку. В ту же ночь Яника увели. Говорят, расстрелять не расстреляли, но услали на фронт, на передовую. «Господи, будь с ним, убереги его от пули и смерти! Будь с нами в эти трудные часы и сохрани моих детей. Если кого-нибудь из нашей семьи захочешь посетить, то накажи меня, по материнской слепоте толкнувшую Яника в такое несчастье. Будь милостив к Алмине, радости заката дней моих…»
Уже прошли три недели и четыре дня с тех пор, как она начала завязывать узелки на шнурке. Может, прошло и больше, так как первые дни проплыли, словно в тумане. Какой это был ужас, — когда в дом ворвались жандармы, разодетые, как черти, на шее — цепи, гремящие при малейшем движении. А с ними — собаки, которые так и рвались с привязи и только ждали, чтобы их спустили на кого-нибудь. И эти злые возгласы: «Век, век, эраус!» Даже в смертный час эти выкрики будут звучать у нее в ушах. В ночной тьме, при свете фонарей, они побросали последние пожитки в повозки, привязали к возам коров и выгнали овец и свиней. Кур складывали в корзинки. Птицы кудахтали и бились. Овцы блеяли, а коровы мычали, как при пожаре. Жандармы не отходили ни на шаг, пока повозки не выехали на дорогу и не влились в огромный поток угоняемого населения. Кругом — плач и стоны! Скотина ревет, невыспавшиеся дети хнычут и зовут матерей. А по обеим сторонам дороги, гремя цепями, словно призраки, шныряют жандармы. Дом остается все дальше и дальше позади, вот уже местечко. Вдруг раздается громовой удар, от которого люди и скот валятся наземь. К небу взлетает огненный столб, какое-то большое здание загорается ярким пламенем. «Церковь, церковь горит!» — восклицает женщина на передней повозке.
— Ой! Чертовы немцы, даже церковь не постыдились взорвать! — кричит хозяйка «Кламбуров», едущая за Лидумами. Дома волостного правления и клуба взорваны и сожжены еще днем.
Лидумиете так потрясена и охвачена ужасом, что сидит на повозке, словно пораженная ударом. Ей кажется, что сейчас с неба должен грянуть страшный гром, что должна разверзнуться земля и поглотить святотатцев. Не может того быть, что господь спит и не видит, как буйствующие прислужники ада разрушают его обитель. Наказание должно последовать немедленно, на месте, а не спустя месяцы или годы. Она даже втягивает голову в плечи, боясь, что случится нечто ужасное, невиданное. Но ничего не случилось. Высокая колокольня лежит поверженная, из церкви через выбитые окна валят густые, полные огненных искр клубы дыма. Жандармы кричат, перекликаются с подрывниками; издеваясь, указывают пальцами на развалины церкви и временами стреляют в какую-нибудь отставшую, выбившуюся из сил свинью или хромую овцу. Позади, где-то далеко, гремят орудия, и, оглянувшись, можно увидеть за чернотой леса отсветы взрывов. Кажется, что земля и воздух полны ужасов и смерти, и как хорошо было бы в эту минуту умереть, чтобы не пережить еще одну такую ночь и не встретить утро.
Лидумиете неспокойно заворочалась. Три недели и четыре дня прошли после той ночи, но каждый вечер страшное огненное видение все мелькает перед ее глазами, а в ушах звучит детский плач. Она приподнимается и протягивает руку, притрагивается к Алмине. Она знает, что дочка спит тут же рядом, но ей хочется лишний раз убедиться, здесь ли она. На сердце как-то тревожно, когда она не видит или не чувствует ее.
Почему бог не покарал разрушителей дома своего?
Эта мысль не дает ей покоя. Почему он разрешил им продолжать буйствовать. Вот и в Гарупе. Там гнали всех, как сквозь строй, отнимали коров, овец, свиней, кур. Оставили каждому по коровке да по две овцы с ягнятами. Все остальное забрали, хотя и самим-то девать некуда было — не съесть же столько и не угнать. Разбрелась скотинка по лесам, кто ее теперь сыщет? Если все же суждено вернуться домой, то как начать жить? Точно погорельцы! Но тогда хотя бы соседи могли помочь: дать теленка, чтобы вырастить; овечку или поросенка можно было бы купить на базаре. Но как же быть теперь, когда все одинаково бедны? Хоть домой бы попасть, может, понемногу опять стали бы на ноги. Но за какие грехи приходится здесь томиться, ночевать, словно дикому зверю, в чистом поле? Хлеб пропадет несжатый. Останется ли еще дом цел? Пришли бы хоть поскорее красноармейцы и не дали бы немцам разрушать и жечь… «Господи, дай их оружию такую силу, чтобы они прогнали немцев!..» — шептала Лидумиете, погружаясь в сон.
Занималось ясное и прохладное утро. У опушки леса на еще не просохшем лугу, низко над травой стлался белый туман. Над ним, словно призраки, проплывали головы людей. То были молодые мужчины, проводившие дни и ночи в лесу и выходившие к своим на луг только к завтраку — так рано немцы еще не шныряли. На этот раз у котла Лидумов собралось едоков больше обычного — Эрик привел с собой двух соседских парней, мобилизованных в легион: Гуннара Каупиня и Арниса Зариня. В последних боях их рота была сильно потрепана; уцелевшим в ожидании пополнения дали отпуск. Кому — на три дня, кому — на четыре, а некоторым — на целую неделю. Эрик старался уговорить Гуннара и Арниса в легион не возвращаться, смешаться с беженцами и отстать. Они в нерешительности пожимали плечами: в лесу, мол, им нечего будет есть, они только станут обузой для остальных. С собой они взяли немного, а ведь кто знает, сколько им еще скитаться, возможно, погонят еще дальше, в самую Германию, и тогда опять будут проверять. Без документов далеко не уйдешь, только наживешь неприятностей. Немцы говорят, что скоро начнется их большое контрнаступление, будто бы изобретено какое-то новое оружие, которое в ближайшее время появится и на этом фронте.
— Что они хвастают! — гневно вспылил Эрик. — Не пройдет и недели, как немцы отсюда смажут пятки. Новое оружие! Как бы они от страха медвежьей болезнью не заболели!
— А как же ты? Останешься с красными? — широко раскрыл глаза Гуннар.
— Останусь на своей земле, — спокойно ответил Эрик.
— Да, семь футов тебе, пожалуй, оставят, — посмеялся Арнис. — Ты что, не читал «Тевии»? Не знаешь, что в Калснавах в первый же день расстреляли всех оставшихся.
— Не расстреляли ли их немцы в свой последний день, — сердито ответил Эрик.
— Тебе, наверно, безразлично, что большевики сожгли твою церковь, — проговорил Арнис, бросив злой взгляд на Эрика.
— Где это? — с любопытством спросила Лидумиете.
— Ну, нашу.
— Что болтаешь, ни одного красного не было поблизости, когда немцы взрывали ее и жгли.
— Ну, если вы не верите мне, то поверьте газете. Здесь черным по белому… — и Арнис вытащил из кармана смятый номер «Тевии».
Семья Лидумов по очереди прочла заметку о том, что красноармейцы сразу же по приходе сожгли энскую церковь. Алма отвернулась, не сказав ни слова. Эрик угрюмо усмехнулся и, сплюнув, пробурчал:
— Они могут писать даже белым по черному, я же буду верить только своим глазам.
А мать долго глядела в газету, после чего с возмущением воскликнула:
— Какая ложь, какая несусветная ложь! Если таковы эти писаки, то я теперь уж большевиков совсем не боюсь. Это все немцы сами натворили, что о большевиках пишут. — И она принялась подробно рассказывать, как их выгнали ночью. Она уже раз десять говорила об этом с соседями и каждый вечер все снова перебирала в своих мыслях. Арнис нервно мял пальцами газету и, как бы нечаянно, запалил ее об откатившуюся от костра головню.
После завтрака у костра Лидумов стали собираться и другие соседи. Первой приплыла мать шуцмана Саркалиса, придерживая подол длинной юбки, чтобы предохранить его от росы.
— Я уж смотрю, смотрю, ведь это защитники земли нашей, — затараторила она, состроив слащавую улыбку. — Ну, русских этих дальше не пускайте, иначе до осени не выгоните.
— Почему же твой сын не идет землю защищать? — сдерживая гнев, спросила Балдиниете. — Другими распоряжаться и на войну гнать — легко, а как самому идти, то становится незаменимым. — Балдиниете так злилась на шуцмана Саркалиса, что была не в силах совладать с собой, хотя и видела, как в карих глазах мамаши Саркалис загорелись зеленые огоньки. Старший сын Балдиниете убежал из легиона и прятался в баньке, но Саркалис пронюхал об этом и угнал его обратно в немецкую армию. Только недавно, в августе, немцы забирали семнадцатилетних мальчиков. Своего Ольгерта она уж ни за что не хотела отпускать и спрятала его в сарае под соломой. И опять Саркалис примчался, как собака, требуя, чтобы ему сказали, где Ольгерт. Она не сказала и после того, как шуцман навел на нее дуло винтовки. Но когда он пригрозил спалить сарай и уже зажег спичку, женщина не стерпела. Не могла же она дать умереть Ольгерту такой смертью.
— У моего сына должность намного труднее, чем быть на войне, — снова слащаво улыбнулась Саркалиене и вздохнула. — Если матери вырастили таких сыновей, которые не хотят защищать землю отцов, то кому-нибудь же надо быть «злым» и напомнить им об их долге.
— У кого же из нас больше этой земли отцов? — язвительно спросил малоземельный хозяин Гаужен.
— Чем меньше земли, тем милее она должна быть, — все так же слащаво ответила Саркалиене.
— О, жизнь, я качаюсь на волнах твоих… — напевая, подошел седой, почтенного вида человек. Это был Юрис Калейс. Пятьдесят лет он прослужил чиновником, на старости купил себе усадьбу с полуразрушенными постройками, отремонтировал их, надеясь безмятежно дожить свой век. Война развалила его семью. Старший сын, вопреки строгим предупреждениям отца, в первый год Советской власти связался с корпорантской организацией, был изобличен в печатании контрреволюционных листовок и незадолго до войны выслан. Младший сын добровольно вступил в немецкую армию. В последнем письме он писал, что наскочил на свою же мину и потерял обе ноги. Где он был теперь, этого отец не знал. Дочь вышла за актера. После того, как у нее родился сын, она осталась в Риге одна. Муж бросил ее. А последний удар постиг Калейса совсем недавно, уже во время скитаний. Сгорел его дом. Эту весть принес Саркалис, который спустя несколько дней после изгнания населения ездил в свою волость посмотреть, сколько в ней осталось «ожидающих прихода большевиков». Это будто произошло случайно, видимо, какой-то солдат обронил горящую спичку. Ночью в доме Калейса расположились немецкие солдаты и изрядно выпили. Умышленно или нечаянно, но дома больше не было. Не было и сыновей. Все мысли Юриса Калейса теперь устремлялись в Ригу, к дочери, которая непременно хочет уехать, а помочь ей некому. Поэтому старшая сестра напрасно уговаривала его спрятаться вместе с нею. Он не находил покоя, тоска о детях грызла и мучила его, и, чтобы забыться, он пел. Особенно полюбилась ему песенка «О, жизнь, я качаюсь на волнах твоих».
— Как вы, господин Калейс, еще можете петь? — с недоумением и упреком обратилась к нему Альвина Пакалн из «Кламбуров». — У меня сердце так неспокойно за старика отца: кто знает, где он. А если бы у меня, как у вас… мне было бы не до песен.
— Много сулила, да мало мне дала, но разве не все ли равно тра-тра-ла-ла-ла-ла, — пропел Калейс, повернувшись к Альвине, и улыбнулся, но все видели, чего ему стоила эта улыбка.
— Сколько я ни расспрашивала всех ехавших за нами беженцев, — вернулась Альвина к своей наболевшей заботе, — никто не видел нашего отца. Как мы пришли на выгон Густыня, он словно сквозь землю провалился.
— Отец твой теперь пшеницу жнет, — сказал Эрик. — Тебе хорошо, вернешься домой, а пироги, гляди, уж готовы. А у нас все вороны склюют, пока…
— Где же он жнет, на небесных нивах, что ли? — издевательски перебил его Густ Дудум, хромой, обозленный жизнью холостяк. — Должно быть, слоняясь по своим «Кламбурам», попался чекистам прямо в лапы.
— Разве такому старику чекисты что-нибудь сделают, — рассуждала Альвина. — Я боюсь — не вывихнул ли себе ногу, прыгая где-нибудь через канаву.
— А ты думаешь, что они станут спрашивать твоего отца, сколько ему лет? — усмехнулся Густ холодно и зло. — Не найдут больших преступников, повесят и таких стариков.
— Не пустые ли это разговоры, — усомнилась Альвина. — Не может же быть, чтобы хватали, кого попало, да в яму.
— Так делают только немцы! — прозвучал молодой, звонкий голос, и Густ столь стремительно повернулся на своей здоровой ноге, что хромая нога отстала, и он пошатнулся, но все же успел опереться на трость и не упасть.
— Молчи, Мирдза, — прошептал Эрик, ткнув в бок девушку. Та схватила под руку Зенту Плауде, и обе, едва сдерживая смех, отошли в сторону. Ярость Густа угасла. Он понял, что если обрушится на Мирдзу, то запугает и Зенту, — прелестную мечту заката своей жизни, — бегавшую от него, как бабочка от охотящегося за нею мальчика. Своим настойчивым ухаживанием за Зентой он был смешон и людям и самому себе, но все же не в силах был запретить своему пятидесятилетнему сердцу мечтать о молодой, цветущей девушке. Стоило ему встретить ее — на дороге, на вечеринке или в гостях, — как сердце начинало колотиться учащенно и неравномерно, лысый затылок и щеки багровели, а глаза больше ничего другого не видели, кроме темно-русых кос, обвивавших голову Зенты, кроме ее овального, бело-розового лица, голубых, необычно больших глаз под длинными ресницами и темными дугами бровей. И Густ, обычно бранивший «всяких бездельников и коммунистов», с которыми правительство якобы обращалось слишком мягко, при виде Зенты притихал, становился любезным и смущенно жевал концы своих светлых усов.
— Смотрите, как расхрабрилась моя коммунистка, — сердито кивнула Саркалиене в сторону Мирдзы, — почуяла запах своих. Мирдза, ступай к коровам, нечего шататься вокруг! — крикнула она. Девушка ушла и увела с собой Зенту.
— Тебе-то хорошо, — с нескрываемым возмущением заговорила Балдиниете. — У людей коров отняли, а у тебя вся скотина цела.
— Что же в этом хорошего, — лицемерно вздохнула Саркалиене, — много добра — много забот.
— Вот видишь, как нехорошо немцы поступают, — с насмешливым сочувствием вмешался в разговор Гаужен. — Твой Вилюм так усердно им служит, а они возложили на тебя такое бремя.
— Кого любят, того и наказывают, — поддержал его чей-то голос.
Густ уже хотел было наброситься на Гаужена и вступиться за Саркалиене — замечания их казались ему уж слишком коммунистическими, они были направлены не только против Саркалиене, но против всех, кто в прошлом и теперь был заодно с немцами, «последним спасением от красных». Но Густ замолчал на полуслове, увидев подходивших волостного старосту Силиса, писаря Янсона и пастора общины Гребера. У двоих были озабоченные лица. Янсон был заметно пьян и глупо улыбался.
Поздоровавшись, они присели подле Саркалиене и справились о Вилюме. Тот уже увез жену с детьми и часть вещей на станцию, чтобы эвакуировать их дальше поездом. Сам же с мамашей, с остальными вещами и со скотиной поедет по направлению к Риге.
— Мы тоже поедем дальше, — вставил Янсон.
— Разве большевики опять наседают? — с опаской спросил Густ.
— Наседать-то наседают, — уклончиво ответил Силис, — но наши дерутся, как звери. Уложили еще десять красных дивизий.
— Откуда у русских берется столько людей? — наивно удивилась Лидумиете. — Каждый день только тут укладывают по десять дивизий, а разве в других местах не воюют?
— Наши отступают по плану, — пояснил Силис. — Уж они-то знают, как далеко следует заманить русских и где сказать им «стоп!» Сил у русских больше нет. Вот, например, за Гауей — по пальцам можно пересчитать, где в какой ямке сидит у них по солдату.
— По дивизии, — поправил Гаужен. — Иначе немцы бы не могли так много уложить.
Силис сделал вид, что не слышал.
— «О, жизнь, я качаюсь на волнах твоих», — запел Калейс и встал. По физиономиям должностных лиц он догадался о серьезности положения и не хотел терять ни минуты. Он должен был попасть в Ригу, к дочери, иначе потеряет и ее, свою последнюю радость, и останется один, как ствол дуба, у которого обрублены все ветви. Не желая задерживаться, он ни с кем не стал прощаться. Узлы с одеждой он бросил, чтобы легче было идти. Пройдя порядочное расстояние в сторону станции, он все же вернулся — надо было взять кое-что из продуктов, кто знает, есть ли у Интини и маленького Юрита что кушать. Ему было больно видеть, как хозяйки выливали снятое молоко или поили им коров, ведь у Юрита, возможно, не было даже молочной сыворотки. Он пойдет на станцию и попытается, хоть на буферах, добраться до Риги.
— Здесь много моих прихожан, — кашлянув, торжественно начал Гребер. — Некоторые собираются ехать дальше. Неизвестно, когда встретимся снова. Вы знаете, что нашей любимой церкви больше нет. Большевики, для которых нет ничего святого, сожгли ее.
Лидумиете, пораженная, разинула рот. Кому он это рассказывает? Для чего? Почему никто не возражает? Все ведь видели, как это было.
— Поэтому я думаю, — продолжал Гребер, — отслужим молебен в большом храме природы, здесь же под открытым небом. Будем просить, чтобы небо помогло оружию великой Германии…
Люди медленно встали. Мужчины вяло, нехотя сняли шапки. Гребер велел спеть псалом «Господь, ты наша твердыня». У Лидумиете, всегда хорошо певшей в церкви, словно сухой кусок застрял в горле. Она, правда, раскрывала рот, но не могла подладиться к Саркалиене, которая сперва затянула низко, потом взяла чрезмерно высоко и, не выдержав, снова снизила голос.
Затем Гребер начал проповедь: «Господь, покарай нас, но не слишком сурово…»
Эрик незаметно удалился: он беспокоился за Мирдзу. Саркалисы собирались ехать дальше и могли увезти девушку с собой. Он встретил ее у опушки леса, где она пасла коров.
— Мирдза, тебе надо спрятаться, — сказал он, переводя дух: утомительно было притворяться хромым и, кроме того, он волновался, оставшись с Мирдзой наедине.
— Почему? — спросила она, вставая. — Разве Саркалиене собирается натравить на меня своего Вилюма?
— Этого я не знаю, но сегодня они поедут дальше, по направлению к Риге, возможно и в Германию. Тебе надо бы остаться здесь… — запинался он.
— Почему мне н у ж н о остаться здесь? — дразнила Мирдза Эрика, наивно глядя на него широко раскрытыми глазами.
— Да, ну… тебе ведь надо остаться здесь. Вместе поедем обратно домой… Может, твой отец вернулся. — Лицо Эрика стало более уверенным. Мирдзе в самом деле надо ждать возвращения отца, и хотя бы только поэтому она не может ехать.
— Куда же мне спрятаться, Эрик? — спросила она, став серьезной.
— Пойдем со мной, — позвал Эрик. Он уже заранее приготовил план, на случай, если подойдет Красная Армия и немцы погонят выселенцев дальше. В лесу, под кучей хвороста, он выкопал яму на четверых — для себя, матери, сестры и Мирдзы. Скотину и повозки он бросил бы. Пусть пропадают, уж как-нибудь наживут снова: нельзя же дать угнать себя в Германию. Он очень сожалел, что еще до того, как их заставили уйти из дома, не убежал в лес, ведь видел же он на большаке потоки выгнанных из восточных волостей. Но человек по своей природе безрассуден — пока ему самому нож к горлу не приставят, не верит, что так может и с ним приключиться. Ни матери, ни сестре он еще не говорил о своем намерении, опасаясь, что они не захотят бросить еще оставшуюся у них корову и овец.
— Хорошо, Эрик, — быстро решилась Мирдза. — Но что делать с коровами?
— Пусть сами пасутся. Если разбредутся, то Вилюм их выследит. Он на это мастер.
Из-за Мирдзы и коров у Саркалисов получилась задержка. После обеда Вилюм вернулся со станции встревоженный. Ничего не объясняя, он велел матери погрузить на повозку котелки, позвать Мирдзу со скотиной и спешно отправиться в путь. Распорядившись, он побежал к волостному старшине и нашел его сидящим вместе с Янсоном и Гребером под ольховым кустом за бутылкой самогона.
— Совсем обалдели! — воскликнул Вилюм приглушенным голосом. — Нашли время пить. Мы не можем задерживаться ни минуты. Под Валкой беспрерывно идут бои. Если русские прорвут фронт, мы окажемся в мешке.
Силис развел руками и опрокинул бутылку. Самогон, булькая, потек на траву и пролился бы весь, если бы Янсон не подхватил бутылку. Он поднял ее на уровень глаз, прикинул, сколько в ней еще осталось, дрожащей рукой нащупал на земле пробку, заткнул и сунул бутылку в карман.
— Я встретил штурмфюрера, — пояснил Вилюм. — Он говорит, что этой ночью решится. Говорит: мы сидим, как на горячих углях. Вдруг может прийти приказ оторваться. Пускать гражданское население по дорогам впереди себя мы уже не можем. Если кто хочет спастись, пусть попытается сейчас же. Но это относится только к особым лицам. Как далеко они смогут уйти, он не знает. Посоветовал мне ехать этим поездом, — может быть, он последний. Но как же я могу — мать и скотина останутся здесь. Нельзя же допустить, чтобы старушку посадили на кол.
— Не бойся. Где ж взять такой кол, чтоб выдержал твою мамашу, — съязвил Гаужен, шедший мимо и услыхавший последнюю фразу.
— Ах ты, вошь! — прошипел Вилюм сквозь зубы. — Ползаешь по кустам и подслушиваешь.
— Что ж поделаешь; у леса — уши, у поля — глаза, — усмехнулся Гаужен. — Искал местечка поукромнее, а тут господа.
Новость, так встревожившую Саркалиса и Силиса, Гаужен сообщил соседям.
— Ах, боже, может, наконец-то попадем домой, — вздохнула Лидумиете. — Надоело валяться под кустами, словно цыганам.
За каких-нибудь полчаса эта весть облетела весь луг. Матери наказывали детям не уходить далеко от повозок, скоро поедут домой.
— Домой! Мамочка, мы поедем домой, — ликовала Дзидра Пакалн, услышав разговоры. — Поедем к дедушке. И обрадуется же киска, когда увидит меня.
— Ты больше обрадуешься киске, чем она тебе, — улыбнулась мать.
— Мама, разве отсюда до дома так же далеко, как от дома до этого места? — допытывалась Дзидра.
— Нет, доченька, до дома всегда ближе, — ответила мать.
— А не можем мы сходить посмотреть? Хочу видеть, цветет ли еще мой цветок. Отнесем киске молочка. Мне хочется домой! — Дзидра стала нетерпеливой.
— Еще нельзя, доченька! — успокаивала мать. — Немцы еще не пускают.
— А когда они пустят?
— Вот когда Красная Армия их прогонит, — сказала мать и осеклась, увидев приближавшихся легионеров Арниса и Гуннара. — Пойди, присмотри за коровкой, — добавила она. Парни шли медленно и задумчиво. Альвина предложила им молока. Но оба отказались.
— Что, ребята, головы повесили? — спросила она для того, чтобы начать разговор.
— С отпуском у нас ничего не получается, — ответил Арнис угрюмо. — Опять вперед двигаться надо.
— Зачем вперед, поедемте обратно! Я вам дам одежду моего мужа.
— Да, не знаешь, как быть, — Арнис сплюнул. — Документов нет: заберут еще как пленного и будешь висеть на сосне с опаленным боком. Помнишь, что писал во фронтовой газете военный корреспондент Целминь.
Гуннар устало отмахнулся:
— Мало ли что он писал, а что он сам же рассказывал Эдису Рудзиту? Немцы подпалили труп легионера и показывали его, чтобы ребята лучше дрались.
— Рудзиту, Рудзиту, — с насмешкой сказал Арнис. — Тот бы сам перебежал, если бы только мог. Двум парням поручено следить за ним.
Они ушли, но немного погодя Гуннар вернулся, попросил у Альбины одежду и ушел в лес.
С другого конца луга доносились сердитые крики, Саркалиене бранилась:
— Ну, куда же запропастилась эта бездельница? Вся скотина разбрелась! Уж покажу я ей! С парнями шляется. Мирдза, выйдешь ты из леса? Собирай скотину, поедем!
Но Мирдзы не было, и Саркалиене, не переставая ругать ее, сама сгоняла скот. На помощь пришли Вилюм, Силис и Янсон. Коров наконец удалось собрать вокруг готовых к отъезду повозок.
Собрались и Силисы. У Янсона и Гребера лошадей не было. Они положили свои узелки на повозку Силиса. Саркалиене все сновала среди выселенцев, расспрашивая о Мирдзе.
— Подумайте, как же я одна управлюсь с таким стадом? — жаловалась она каждому, готовому выслушать ее. — Если бы невестка не уехала! Вот бездельница, вот бездельница эта Мирдза, прямо хоть плачь. Уж больно храбры они нынче стали, никого не боятся. Я и Вилюму говорю — не к добру это.
А Вилюм в свою очередь искал мать. На его лице можно было прочесть затаенную угрозу — он понимал, что игра проиграна, но не хотел покориться. Он ходил среди людей, стиснув зубы, рыжеватые волосы выбивались из-под шуцмановской фуражки. Свою темно-рыжую бороду он не брил уже много дней. Зеленоватые его глаза никому не смотрели прямо в лицо.
Было уже одиннадцать часов, когда повозки Саркалисов и Силисов с привязанными животными вытянулись на большак. Саркалиене сидела высоко на последней повозке и, оборачиваясь, успокаивала скотину, которая рвалась и мычала на привязи. Они вынуждены были держаться обочины дороги, так как по середине неслись автомашины немецкой армии; впереди — легковые с офицерами в блестящих мундирах, а за ними — грузовики с ящиками и мешками с продуктами и боеприпасами. Позади стреляли орудия. Вскоре дорогу запрудили автомашины, битком набитые пехотой. Машины мчались с бешеной скоростью, стремясь обогнать друг друга. Коровы Саркалисов в испуге рванулись в сторону и повернули телегу с лошадью поперек дороги. Грузовик, уступая путь обгонявшей его машине, врезался в повозку Саркалиене. Раздались крики и грохот, повозка опрокинулась со сломанным колесом. Саркалиене слетела в канаву, лошадь барахталась на земле, в отчаянии храпя и пытаясь освободиться от упряжи. Коровы попадали на колени и рвали прикрепленную к рогам привязь.
В общей сутолоке и шуме моторов, в большой трагедии разгрома эта маленькая трагедия Саркалиене казалась столь незначительной, что восхваляемые некоторыми за рыцарство немецкие офицеры и солдаты даже не сочли нужным уменьшить скорость своего «движения на отрыв» и помочь старой женщине, вырастившей им столь услужливого сына.
Вилюм вскоре понял, что за стихийной лавиной отступающих невозможно угнаться, и свернул на первую попавшуюся проселочную дорогу. Остальные последовали за ним. Оттуда они смотрели, как отступает армия, безжалостно оставляя на милость судьбы и народа своих приспешников, пресмыкавшихся перед ними в течение трех лет.
Не видя повозки с матерью, Вилюм пошел ее искать. Каким-то чудом и у матери, и у лошади, и у коров уцелели все кости. Отвязанные животные перескочили через канаву, из которой уже выбиралась их хозяйка.
Четверо мужчин держали военный совет.
— Через несколько часов большевики будут здесь, — угрюмо сообщил Вилюм.
— Будет благоразумнее, если ты скинешь форму шуцмана, — заметил Гребер. — Они ведь тебя не знают, примут за обычного беженца.
— Форму-то я сниму, но борьбу против красных буду продолжать! — патетически воскликнул Вилюм. — Настоящие латыши уйдут в леса и будут стрелять из кустов.
— А что будут делать женщины? — с опаской спросил Силис.
— Женщины пусть едут домой. На самом деле не так уж все страшно, как мы рассказывали, — Вилюм скривил лицо в гримасу. — У нас остались в тылу осведомители. Они передают, что ни одной семьи никакой черт не трогает. Женщины должны лишь держать язык за зубами. Пусть скажут, что немцы нас в последнюю минуту мобилизовали, — и все.
— А что мне делать с волостными бумагами и печатью? — растерянно пролепетал Силис.
— Что делать? — Вилюм щелкнул пальцами. — Бланки паспортов у тебя есть? Янсон сделает для нас паспорта. Скажем, я буду Альбертом Сарканбардисом, Силис превратится в Карла… Ну, скажем… э, пиши: Карл Карклинь. Гребер будет Грабулисом. Янсон сам может придумать себе имя.
Янсон заполнил бланк паспорта Саркалису, затем Силису и Греберу, прихлопнул печать, и они превратились в Сарканбардиса, Карклиня и Гарбулиса. Он взял еще один бланк и стал придумывать себе имя. Как назвать себя? Э, не все ли равно! Напишет какое-нибудь имя и перестанет быть Артуром Янсоном. Превратится в бродягу без дома, без семьи… Вернется Эльза и поселится на старой квартире, а он не сможет даже к ней прийти. Эльза… как она могла так исчезнуть, не простившись, ничего не сказав. Уехала в Ригу и не вернулась. Даже письма не оставила. Как могла она уйти, бросить его одного? От кого она бежала? Он сумел бы защитить ее — у него связи, репутация солидного человека. До сих пор он не мог привыкнуть к жизни без нее — единственной, прелестной, незабвенной. Ни одной вещички в ее комнате не тронул, даже раскрытая книга «Как закалялась сталь» все эти годы пролежала на столике. С наступлением сумерек он заходил туда, как в склеп, ласково прикасался рукою к незаконченному рукоделию, лежавшему в корзинке, гладил вазу, в которой шелестели высохшие цветы жасмина. Все это осталось с того лета, когда она исчезла. При мысли, что Эльза, может быть, умерла и больше не вернется, ему становилось страшно. После каждого такого паломничества — как он называл посещение комнаты Эльзы — Янсон всегда напивался, зачастую до потери сознания. Теперь, когда Эльза, возможно, уже близко и может через несколько дней или недель вернуться, он должен исчезнуть и потерять ее навсегда. А что если Эльза сейчас спешит, идет пешком издалека, чтобы возобновить прежнюю жизнь; встретит его, бросится к нему в объятия и станет целовать, целовать… Но перед ним бланк паспорта, в него нужно вписать чужое имя, и он больше не будет Артуром, Арицисом, Арцитом…
Янсон оглянулся. Саркалис и Силис отошли к своим повозкам и копались в мешках с одеждой. Он вытащил из кармана бутылку самогона, поднес ко рту и одним глотком осушил ее до дна. Самогон был противен, но тянуло выпить еще. Увидев, что Силис и Саркалис уходят в кусты, должно быть, переодеться, он подбежал к жене Силиса и выклянчил еще бутылку. Янсон не хотел напиться, он лишь хотел приглушить безумную, тупую боль, все больше и больше распиравшую сердце, которому становилось тесно в груди.
Когда Саркалис и Силис вышли из кустов, они увидали, что Янсон лежит, погрузившись в дремоту. Рядом валялись две пустые бутылки, волостная печать и бланк паспорта.
— Ну, что с ним будешь делать? — развел Силис руками.
— Мямля, — выругался Саркалис. — Такой в лесу будет только обузой. Бросим его на повозку, пусть едет домой. Если его не сошлют в Сибирь, то он у нас еще попляшет. А может, он так нам больше пригодится.
На шоссе колонны немецких автомашин начали редеть. Все же по шоссе возвращаться нельзя было… Вскоре могли показаться красноармейцы. Решили ехать проселками. Обоз должна была возглавить Силисиене. На две другие повозки посадили по ребенку, на первой повозке Саркалиса никто не сидел, на вторую взвалили Янсона, на последнюю опять взобралась Саркалиене, Вилюм поучал женщин и детей, что говорить и как вести себя.
— Мы ведь не навсегда расстаемся, — успокаивал Вилюм жену Силиса, всхлипнувшую при прощании с мужем. — Немцы скоро вернутся. А мы будем у себя дома раньше их. Вы только примечайте друзей большевиков, а мы их вот так! — он провел пальцем вокруг шеи, затем показал вверх. — Если встретите Арниса Зариня, скажите, что мы несколько часов будем ждать его в лесу, за белым домом с красной крышей.
На рассвете обоз вернулся на луг Дуниса. Передовые советские части уже продвигались по большаку. Солдаты советовали подождать следующего дня, чтобы не мешать движению наступающих войск, предупреждали, чтобы не сворачивали с дорог, так как разминированы пока только обочины. Советовали быть осторожными и в своих домах, когда будут открывать двери или окна, — могут произойти взрывы.
Вечером люди постарше укладывались на покой со вздохом облегчения — последняя ночь в телеге или под открытым небом. Пусть им за один день и не добраться до дому, но по пути домой можно переспать и на камне. Молодежь собралась на опушке леса и затеяла танцы. К ней присоединились красноармейцы, запевшие веселую плясовую.
Алма Лидум лежала под навесом сарая рядом с матерью. Она никак не могла заснуть, ноги так и просились потанцевать. Вечер был такой радостный — последний вечер скитаний, а завтра — дорога приведет к дому. Разве можно спать в такую ночь, когда хочется радоваться, резвиться, быть молодой? Но мать не пустила ее на опушку леса, к молодежи, жалуясь, что не может спокойно спать, если Алмы нет рядом. Жаль было матери, но сердце колотилось, не давало уснуть.
Алма услышала далеко на западе выстрел, услышала вой мины, затем сильный удар и ужасный взрыв. Больше она уже ничего не услышала. В грудь ударило что-то твердое и острое, в лицо брызнула густая липкая жидкость. Веки закрылись, чтобы никогда больше не открыться.
Взрыв оглушил весь лагерь. Только немного спустя раздались крики перепуганных женщин и детей. Лидумиете приподнялась, потрогала Алминю. Слава богу, спит рядом, тихо и спокойно, наверно, с перепугу.
— Немцы благодарят нас за масло и шпик, — услышала Лидумиете в темноте голос Гаужена.
— Как ты можешь шутить, еще немного и… — упрекнула она. — У меня со страха во рту пересохло. Алминя, дочка, дай водички — кувшин рядом с тобой.
Алма не отвечала, даже не шевельнулась.
Мать недоумевала: как можно так спать, что и пушкой не разбудить?
— Ал… Алминя! — страшнее взрыва тишину пронзил полный отчаяния крик Лидумиете. Она нащупала руку Алмини, холодную, безжизненную, и мгновенно поняла, что между нею и дочерью стала смерть.
Новый вой и взрыв потрясли воздух, землю и человеческий рассудок. Среди криков и стонов громче всех звучал голос Саркалиене.
— Боже, мою коровку убило! Ой, ой!
Красноармейцы вскочили, посоветовали сейчас же ехать по направлению к дому. Немцы, зная, что здесь расположились беженцы, решили, видимо, вызвать панику и не удовлетворятся несколькими минами.
Эрик пошел разыскивать мать и сестру. Мать сидела, обхватив голову руками, покачивалась и причитала:
— Дьяволы, дьяволы!.. мою доченьку… мою единственную… Пусть высохнет грудь матери, вскормившей таких чудовищ. О, дьяволы, дьяволы!
Эрик испугался — не лишилась ли мать рассудка. Опустившись на колени, начал ее успокаивать, но она упала лицом Алме на грудь и так пронзительно зарыдала, что он скорее догадался, чем увидел, что произошло. Он с трудом оторвал мать от трупа сестры и стал настойчиво уговаривать ее уехать, если хочет спастись.
— Не хочу! Пусть и меня убьет тут же. О, господи, если у тебя не камень вместо сердца, то срази меня молнией! — кричала она.
— Успокойся, мать, — умолял Эрик. — Ведь мне и Яну ты тоже нужна.
— Яник, сын мой, где теперь покоятся твои кости? — Напоминание о сыне, который, казалось, уже был потерян, вызвало новый приступ боли.
Только когда все выехали на большак, Эрику удалось немного успокоить мать, и та разыскала одеяло, чтобы завернуть Алму. Гаужен и Мирдза помогли ему положить на повозку доски, застелить их сеном и простынями и уложить тело.
Медленно, словно похоронная процессия, беженцы двигались домой. На лугу, где был их лагерь, бушевала огненная буря. Рвались мины, в воздухе шипело и грохотало. Вспыхнул пожар — горел сенной сарай, в прохладные ночи и дождливые дни дававший приют детям и больным. Пламя, словно страшный гигантский факел, освещало похоронную процессию, в которой, вопреки обычаю, покойника везли без гроба и на последней подводе. Навстречу шли колонны красноармейцев. Они весело приветствовали ехавших на первых повозках, но узнав о происшедшем, притихали.
Беженцы сделали привал, чтобы позавтракать и дать отдохнуть лошадям и чего-нибудь поесть самим. Пускать скотину на луг пастись было опасно, поэтому женщины, нарвав на обочине дороги запыленной травы, кормили коров из рук. Труднее, чем остальным, пришлось Саркалиене, к ней тянулось шесть морд — как же тут управиться.
— Мирдзиня, дочка, — заискивающе обратилась она к своей бывшей батрачке. — Возьми косу с повозки и накоси травки. Смотри, какая там хорошая отава.
— Я ваших коров больше кормить не стану, — ответила Мирдза. — Кончилось мое рабство.
Саркалиене сверкнула глазами, но сама косить не пошла. На лугу могли быть мины, и не рисковать же, упаси боже, из-за скотины жизнью.
С овцами и ягнятами никто не мог совладать. Они перескочили через канаву и бросились к отаве. Изголодавшиеся, они щипали траву и не шли на зов своих хозяек. Пора было отправляться в путь. Чтобы не задерживаться, Гаужен натравил на них собаку. Овцы понеслись обратно на большак, только старая овца Пакалнов упрямо оставалась на лугу и, став в боевую позу, замахнулась на собаку передней ногой. И надо же было тому случиться, — все это видели, но никто не спохватился остановить ребенка, — через канаву перебралась маленькая девочка, это была Дзидра, и побежала мелкими быстрыми шажками, чтобы пригнать непослушную овцу. В воздух взлетел столб пламени и дыма, оглушительный взрыв потряс землю. Когда люди опомнились, они прежде всего взглянули на луг. Посреди зеленой отавы зияла черная яма, а на краю ее билась в предсмертной агонии Дзидра. Не думая об опасности, которая еще могла таиться в земле, несколько мужчин бросилось к ребенку. Матери, потерявшей дар речи, они смогли передать лишь безжизненное тело девочки.
На следующее утро белая лошадь привезла в «Кламбуры» повозку, на которой сидела постаревшая женщина с ребенком на коленях. К повозке была привязана корова, а позади шел мужчина. Ни у кого из них в глазах не было радости возвращения. Она не заискрилась и тогда, когда дедушка, старый Пакалн, завидев и узнав едущих, бросил косу и поспешил к ним навстречу.
— Значит, вернулись! — кричал он еще издалека. — И моя внучка тоже. Ну, и радость же будет ей, киска маленьких принесла… — он сразу замолчал, увидев окаменелые лица снохи и сына.
— Прими, отец, — произнес усталым голосом молодой Пакалн, подходя к повозке, чтобы взять ребенка из рук матери.
Старик взял на руки внучку. Долго, не веря своим глазам, он смотрел ей в лицо, пока, словно во сне, не услышал голос сына:
— Понесем в клеть, там прохладнее.
Сын хотел помочь нести, но дедушка не позволил. Бережно, как самую драгоценную ношу, он понес свою любимицу через двор в клеть и положил на постель. Он стоял перед ней и, не отрываясь, смотрел на бледное, обрамленное светлыми кудрями личико, пока из его глаз не покатились две крупные слезы. Медленно покачивая седой головой, старик прошептал:
— Разве это можно простить?