Направляясь в город, Озол заехал на заготовительный пункт, чтобы воочию убедиться, как заведующий приготовился к приемке осеннего урожая. Крестьяне еще летом рассказывали: там что-то строят и теперь не повторится прошлогодняя история, когда зерно чуть не пришлось ссыпать на землю. Еще издали сверкал на солнце белый дощатый сарай, на крыше хлопотали люди. У постройки Озол встретил и самого заведующего, с которым поругался в прошлом году.
— Все-таки не доверяете? — улыбаясь, крикнул он Озолу. — Решили проверить?
— Вы ведь знаете, у крестьянина такая натура — верит только тому, что пощупал, — шутливо ответил Озол.
— Второй раз получить взбучку не хочется, — признался заведующий. — Досталось мне тогда от товарища Рендниека. Я еще зимой заготовил материалы и вон сколько уже успел.
— Значит, нечего горевать, осталось только крышу покрыть, — радовался Озол. — Очень облегчили вы мою работу этой осенью. Не придется, как в прошлом году, выслушивать насмешки врагов и возмущение друзей.
— Будут новые трудности, — вздохнул заведующий. — Наверное, слышали — в хлебородных областях Союза неурожай. Все выгорело от засухи.
Озола эта весть взволновала. Он даже съежился, словно от удара. С трудом сказав заведующему несколько слов, он сел на повозку и уехал.
Неурожай… Новый враг напал на пострадавшую от войны страну. И как раз теперь, когда советские люди с воодушевлением начали осуществлять первую послевоенную пятилетку!
«Но, может быть, это не так уж страшно? Возможно, преувеличивают в разговорах?» — Озол пытался успокоить себя, но тяжесть сдавила его сердце.
У Рендниека было очень озабоченное лицо. Всем своим видом он как бы подтверждал слышанную весть, которой так не хотелось верить. Старые боевые друзья некоторое время молчали, без слов понимая, что впереди новая борьба — борьба за хлеб.
— Ты выглядишь озабоченным, — начал Рендниек, указывая на стул. — Наверное, тебе уже известно.
— Только приблизительно, — ответил Озол. — Значит, это правда?
— Да, — подтвердил Рендниек. — Украину, Кубань, одним словом, наши житницы поразила засуха. В этом году у нас будут большие трудности. И не только у нас. И в Англии, и во Франции, и на Балканах. А американские миллионеры ликуют. Потирают руки: купят, мол, теперь Европу.
Озол поник на стуле.
— Не вешай голову! — сказал Рендниек почти сердито. — Разве большевики чего-нибудь пугались!
— Я не отчаиваюсь и не думаю, что мы не справимся, — ответил Озол, — но сердце болит.
— Это правильно, оно не может не болеть, — Рендниек провел ладонью по лицу. — Но мы не поддадимся горю ни на минуту. Надо начать борьбу за хлеб. Немедленно. Завтра-послезавтра начнется уборка урожая, в некоторых волостях уже жнут рожь. Твоя задача организовать работу так, чтобы всюду было сжато вовремя, чтобы не пропало ни одного зерна. Детей, школьников нужно привлечь к собиранию колосьев. Жнейки не должны стоять ни одного часа. Ты встретишься вот еще с какими трудностями, — продолжал Рендниек. — Когда кулаки узнают о неурожае, они попытаются припрятать хлеб. Особенно трудно будет выжать из них что-нибудь сверх нормы — предвидится, что и это будет необходимо. Тут мягкотелость будет неуместна.
— Сказать крестьянам всю правду? — спросил Озол, подумав о своей волости.
— Разумеется. Народу надо всегда говорить правду. Неурожай — это несчастье, а не позор. Подготовь вовремя своих активистов, расставь партийцев на боевые посты. Сколько их у тебя?
— Без меня — четверо, и три кандидата.
— Немного, — заметил Рендниек.
— Зато все они проверенные люди, — оправдывался Озол.
— Вот это хорошо. Нельзя так, как делал Целминь. Директивы партии он истолковывал превратно и принимал кого попало. С его Лерумом получился настоящий скандал, — начал рассказывать Рендниек. — У них уже в третий раз обкрадывают маслобойню. Перед каждой ревизией — кража. После того, разумеется, составляется акт — украдено столько-то; председатель правления — шурин Лерума — подписывает, и все в порядке. Но вот стало известно, что рижские родственники Лерума часто продают на базаре масло с маслодельного завода и сыр. Кадикис послал в волость одного из своих ребят, и третьего дня воров накрыли. Заведующий вместе с Лерумом систематически крали, а перед ревизиями симулировали «кражу». Целминь, правда, уехал на учебу, но выговор он все равно получит. Такой Лерум позорит партию.
— Мне с тобой вот еще о чем нужно поговорить, — Озол не спешил уходить. — Некоторые новохозяева предлагают организовать колхоз. Я уже провел несколько бесед.
— А что думают старые хозяева? — сразу спросил Рендниек.
— Сомневаются еще, — ответил Озол.
— Спасибо за откровенность. А то Целминь мне в свое время докладывал, что у него все обеими руками за колхоз, — усмехнулся Рендниек. — Вообразил, что путем администрирования можно коллективизировать. Думал, что разъяснительная работа ни к чему, достаточно дать команду. Я спросил его, не будут ли крестьяне против. А он отвечает: «В волости восемьдесят процентов кулаков, те, конечно, будут сопротивляться». «Так кого же ты собираешься вовлекать в колхоз, кулаков, что ли? — спросил я. — Кулакам вообще в колхозе не место». Видимо, слышал краем уха что-то о преимуществах коллективного хозяйства и захотел выслужиться — первым организовать колхоз.
— А что мне делать дальше?
— Говори с людьми, разъясняй им постепенно, терпеливо. Если организуете артель, государство поможет машинами, минеральными удобрениями. Я сам тоже съезжу поговорить с крестьянами.
— Будем ждать тебя, — Озол простился и направился в свою волость, чтобы начать борьбу за хлеб.
По приезде он собрал членов партии, кандидатов и комсомольцев, рассказал им о стихийном бедствии, постигшем страну, и наметил план работы. Партийцев прикрепили к сельсоветам, кандидатов и комсомольцев — к десятидворкам.
Мирдза вспомнила опыт позапрошлого года и предложила прибегнуть к взаимопомощи. Людям той или иной десятидворки организоваться в бригады, вместе использовать лошадей и машины и помочь друг другу убрать поля.
— Ничего иного мы, пожалуй, и не придумаем, — сказал Лауск.
— Но Густ Дудум с этим не согласится, — усмехнулся Гаужен.
— Как будто станем у него спрашивать! Чтоб ему скиснуть! — пожелала Мирдза.
Весть о засухе люди приняли по-разному. После волостного собрания, на котором Озол разъяснил важность своевременной уборки урожая, старый Пакалн тяжело вздохнул и стал вспоминать ту пору, когда поля Латвии также поразил недород. Он рассказал, как, посадив десять пур картофеля, накопал только пять, да и тот не годился ни самим в пищу, ни на семена — мелкий, как горох, и червивый. Следующей весной объездил несколько волостей в поисках картофеля на семена и выклянчил одну корзинку. Вспомнил также, что еще совсем недавно, при Ульманисе, в Латгалии затопило поля и детей увозили в Видземе и Земгале, чтобы не умерли с голоду. Пакалны тоже взяли мальчика и девочку, но зимой за ними приехали родители — ксендз грозил проклясть, если оставят детей у «нехристей». Пусть лучше дети с голоду помирают, тогда в царствие небесное попадут, но нельзя позволить, чтобы лютеране оскверняли их. Ну, что поделаешь такому попу? Сам отъелся, круглый, как бочка, какое ему дело до чужого ребенка? Видимо, боялся потерять кого-нибудь из паствы, меньше будут яичек приносить. Потом узнали, что мальчонка с голоду опух и помер. Прямо плакать хотелось — такой славный парнишка, работящий, послушный, в школу начал было ходить здесь же, в местечке, но погубил его этот католик.
— В таких случаях надо обязательно друг другу помогать, — закончил Пакалн свои воспоминания.
Густ Дудум, услышав о неурожае, усмехнулся, — впервые после замужества Зенты. Вернее говоря, он зло оскалил зубы, так как уже давно разучился по-людски смеяться.
Когда Думинь приехал домой и рассказал Ирме о том, что говорилось на собрании, та, немного подумав, заключила:
— Значит, хлеб в эту зиму в цене будет!
— Да… — пробурчал «сам».
— Рожь да пшеницу надо беречь.
— Да, уж свиньям скармливать не будем.
— Что там свиньям… Власть потребует, — сказала Ирма. «Сам» ничего не ответил.
— Я думаю, что ржи надо будет сдать только несколько пур, — продолжала Ирма. — Пусть берут овес. Чем он плох? Из овса тоже крупу делают, и лошадей кормить можно.
— Они с этим не согласятся. Потребуют рожь, — проворчал Думинь.
Наступило молчание.
— А если мы скажем, что ржи нет? — рассуждала Ирма.
— Не поверят. Будут стоять у машины и взвешивать.
— А если мы возьмем, Петер, да обмолотим украдкой? В сарае. Пусть остатки машиной молотят. Скажем, что рожь у нас в поле осыпалась. Нам, мол, эти ваши бригады не помогли, много ли своими силами уберешь. Ты — инвалид, у меня дети на шее, да еще Алвите лошадью и машиной помогли.
— Можно и так, — согласился Думинь.
— Нет, на самом деле, — подбодряла Ирма. — Разве не сумеем по ночам обмолотить? Поднимем и Алвите. Этих, пожалуй, нельзя звать, — она кивнула в сторону людской, где жили «постояльцы». — Они-то еще ничего, а вот девчонке я не доверяю. Начала якшаться с Мирдзой Озол.
— Но как провеем? — усомнился Думинь.
— Уж как-нибудь, — успокоила Ирма. — Когда девчонка эта уйдет на танцульку. Ведь для базара невесть какой чистый хлеб не нужен.
На следующий день началась жатва. На каждом поле собиралось по десять — пятнадцать человек с несколькими жнейками. Десятидворка, к которой была прикреплена Мирдза, вызвала на соревнование бригаду Эльмара Эзера, и никто из них не хотел уступать. Мирдза уже было сочинила частушки, в которых высмеивалась отставшая бригада Эзера, но обе бригады закончили работу в один и тот же день, и спеть частушки так и не пришлось.
К Озолу, словно в штаб, поступали сводки об уборочных работах. Сельсоветы также соревновались между собой, хозяйства, к которым: был прикреплен Лауск, наверняка победили бы, но подвел Густ Дудум. Большую часть ржи он сжал, но все же около полпурвиеты оставалось на корню, не помогали никакие напоминания.
— Как это ты, сосед, позволяешь хлебу осыпаться? — спросил Лауск, зайдя к Густу.
— Это мой хлеб, а не твой, — резко ответил Дудум.
— Пусть и твой, но разве поэтому ему надо пропадать? — спокойно ответил Лауск вопросом. — У меня, постороннего человека, и то сердце ноет, как же ты сам можешь на это смотреть? Я позову бригаду — разом все будет в скирдах.
— Никого ты не позовешь, и никому на моем поле не позволю распоряжаться, — закричал Густ, рассердившись. — Тебе захотелось почестей добиться твоими большевистскими соревнованиями? Хочешь, чтобы о тебе в газете написали?
— Ты смотри, Дудум, как бы о тебе в газете не написали, — ответил Лауск сдержанно, но строго. — Придется еще бумагу изводить, на такого, человека, как ты.
— Не боюсь! — куражился Густ.
— Баран в лесу тоже хвалился, что волк ему не страшен, но, когда волк спросил его: «Ты что сказал?» — так у того сразу душа в пятки, — усмехнулся Лауск. — Так и с тобой, Густ. Надолго ли хватит твоей смелости? Я тебе вот что скажу — или ты завтра уберешь перезревшую рожь, или мы будем считать ее бесхозной и зачислим в государственный фонд, — сказал Лауск, сам сомневаясь, правильно ли поступил он, следовало ли так говорить. Но слишком он был зол на. Густа. Государству каждое зерно дорого, а этот, словно издеваясь, оставляет рожь несжатой! Пусть самому убыток, лишь бы другим напакостить.
Рожь Густ все же убрал, но точно так же заупрямился при молотьбе. Гаужен разработал точный маршрут для молотилок и заблаговременно, через сельсоветы, сообщал каждому хозяину, к какому дню он должен быть готов к молотьбе. Когда комсомольцы зашли к Густу предупредить, он ответил, что еще не перевез хлеб с поля и завтра молотить не будет. Машина проехала мимо усадьбы Густа, но в тот же день батраки Густа быстро переправили рожь и пшеницу в сарай. Вечером он позвал работников к себе, поставил на стол бутылку водки и после нескольких рюмок начал:
— Вы знаете, что в этом году в России страшный голод?
— Да, говорят, засуха, — ответил старший батрак.
— Да какая еще! Если они сами не скрывают — значит, не на шутку погорело, — Густ от удовольствия пошевелил усами и наполнил рюмки.
— Да, пришла беда, не сказавшись, — вздохнул батрак.
— Поэтому мы должны быть поумнее, а то и нас несчастье постигнет. За ваше здоровье! — Густ чокнулся.
— У нас урожай неплохой. Пусть и не очень богатый, но все же неплохой.
— В том-то и дело. И знаете, что теперь будет? Латвию заставят кормить всю большую русскую страну! — важно сказал Густ, стукнув рюмкой о стол.
— Ну, куда там! Хорошо, если нам самим хватит, — сомневался батрак.
— Ты увидишь, что так будет! За ваше здоровье! — снова чокнулся Густ. — Поэтому я думаю вот что: я — латыш, и вы — латыши, нам, латышам, надо держаться вместе. Пей, Екаб! Руди, пей! — подбодрял он.
— Мы, латыши, еще хотим жить, — продолжал Густ, опрокинув рюмку. — Вот мы и сговоримся и не дадим ничего большевикам. Не дадим! Умники нашлись — будут мне указывать, когда молотить. Да разве я не знаю, что у них за машинами эти молокососы, комиссары ходят! Каждое зерно записывают. А потом, будь добр, отвози им все! А что я весь год есть буду и из чего я вам уплачу? Это их не касается. Мы вот что сделаем — обмолотим бо́льшую часть цепами, и пусть ищут-свищут. Нет у меня больше — и все. Мне-то одному много не надо, но чем я вам заплачу? Раз обещал платить натурой — слово надо сдержать! Пусть меня сажают в тюрьму, пусть ссылают! — Густу хотелось выдавить слезу, но это ему не удалось.
— Да что говорить, хозяин! — успокаивал Екаб. — Свою долю можем обмолотить и цепами, мука посуше будет. А вам в тюрьму лезть незачем! На полях Дудумов всегда родилось. Моя старуха не зря говорит: «У хозяина нашего, наверно, сами ангелы поля удобряют, даже в этом году такие колосья, что солома ломится». Вы поставки сдадите шутя.
Екаб говорил это, желая утешить хозяина и угодить ему, но Густу вовсе не по душе были такие речи. Ему бы нравилось, если бы батрак скулил вместе с ним, что угрожает голод, что надо хлеб попрятать.
— Пей, Екаб! — он сердито налил рюмки. — Пей и молчи! Латыши должны держаться вместе. За обмолот цепами вам добавлю. Для латыша мне не жаль, а этим большевикам — кукиш! Выпейте еще, а утречком, затемно, насадим ригу.
Думини также отказались от молотилки. Когда машина приближалась к их двору, Ирма выбежала навстречу и, размахивая руками, закричала:
— Не заезжайте, не заезжайте! У нас еще не свезено.
— А почему не свезли? — резко спросил Эльмар Эзер, сопровождавший молотилку.
— Ну, не смогли. Хозяин накрыл скирды слишком толстыми шапками, не высохло, — озабоченно объяснила Ирма, — Поезжайте к другим, у кого свезено, мы еще не готовы.
Что ж поделаешь? Раз не перевезен хлеб — молотить нельзя. И машина уехала, не завернув в «Думини». Вечером Ирма сказала мужу:
— Ну, рожь совсем сухая. Начнем?
— Как будто можно.
В темноте они вышли в поле, каждый нес по охапке мешков. Подойдя к скирдам, они снимали покрышки, засовывали колосья в мешки и колотили по ним деревянными вальками. После полуночи, когда мешки были полны, Думинь сходил за лошадью, отвез зерно домой и укрыл на гумне. Утром неблагонадежную батрачку Майю отослали пасти скот и за это время провеяли рожь. Когда накопилось около двадцати пур высушенного в риге зерна, отец Майи выкопал за погребом, в желтом песке, яму, выложил ее досками, и туда опустили мешки.
После этого снова молотили в поле и в риге, веяли и сушили хлеб, копали и наполняли им все новые ямы, пока Думинь не сказал:
— Ну, хватит. Надо и меру знать. Теперь можно звать с машиной.
Когда прибыла молотилка, все удивлялись, почему это у Думиней такой низкий умолот. Машинист разглядывал обмолоченные колосья, не остаются ли там зерна, и ничего не мог понять — пустые, даже голодной мышке тут нечем было поживиться. После этого они принялись за необмолоченные снопы и в недоумении только головами покачивали — какая у Думиней скудная рожь.
— В этом году нам так не повезло, так не повезло, — причитала Ирма, вертясь около машины. — Во время цветения ржи выпал дождь, и она совсем не успела опылиться. А когда жали — осыпалось остальное. Сколько беды нам эта война наделала! Самому ногу оторвало! Такой он теперь работник, потому все и пропадает. Другим исполком помогает, даже таким, кто совсем не пострадал, а на нас взъелись за то, что раньше земли имели немного больше других. Что тут государству сдавать, что сами будем есть? Придется детям торбу на шею повесить, пусть идут побираться.
— Ирма, Ирма, не греши! — воскликнула Балдиниете, выгребавшая из-под машины мякину. — Если тебе в жизни какую-нибудь торбу и приходилось носить, то это — бремя чрезмерного богатства.
— Тебе хорошо говорить, — жалобно ответила Ирма, — русские мальчишки даром скот пасут, сын тоже вернулся. Только что дом сгорел, а земля вся цела, ничего не отобрали, как у нас.
— Не пойму, Ирма, глупая ты или только прикидываешься, разумный человек не стал бы так говорить, — ответила Балдиниете и замолчала. Ирма, видимо, поняла, что этими разговорами у соседей сочувствия не вызовет, и быстро убралась на кухню.
Когда молотьба подходила к концу, в «Думини» прибыла грузовая автомашина кооператива, на которой этой осенью перевозили зерно на ссыпной пункт. На машине приехал агент по заготовкам Лайвинь.
— Ну, хозяин, вам ведь трудновато возить — лошадь убило, сами хромаете, вот приехали подсобить.
Из кухни сейчас же выскочила Думиниете и принялась подмигивать Лайвиню, приглашая зайти в дом, но агент сделал вид, что не замечает, желая высказать при свидетелях все, что у него накопилось на душе.
— Посмотрите, как мало мы нынче намолотили, — Ирма повела Лайвиня и парторга в клеть. — Нельзя ли нам в этом году вместо ржи сдать овес? Хотя бы ради детей оставьте нам немного хлеба.
— У вас как будто градом рожь не побило и другого ничего не случилось? — спросил Лайвинь.
— Ах, боже, что же мы можем сделать, если не уродилось? — Ирма уже собиралась всплакнуть. — Семена тоже нужны, что же вы в будущем году возьмете, если в этом не засеем. Неужто нельзя овсом?
— Не можем. Рабочим нужен хлеб, — твердо сказал Озол.
— Ну, берите, берите все, разоряйте нас, раз у вас нет сердца в груди! — наконец Ирме удалось выдавить слезу.
— Хозяюшка, не тратьте понапрасну слез! А то не хватит их, когда в самом деле надо будет плакать, — подтрунивал Лайвинь. — Лучше сдавайте свою норму, иначе получится, как у хозяина «Дудумов». У него в этом году тоже не уродилось, но когда мы хотели поковырять вилами подсохшие бугорки возле гумна, то стал божиться, что «займет» у соседей и завтра же все сдаст.
— Ну уж берите, берите кровь нашу, — услышав о Густе, Ирма насторожилась и стала более сговорчивой.
Хлеб взвесили, но не оказалось и половины нужного количества.
— Остальное придется «занять» и в течение десяти дней свезти самим на пункт, — сказал Лайвинь.
После этого Ирма весь вечер не переставала причитать:
— Видели, как клеть вымели! Даже семян не оставили. Ах, боже мой, боже мой!
Комсомольцы так были заняты жатвой и молотьбой, что на некоторое время вовсе забыли о постройке Народного дама. Плотники начали ворчать: обещанные помощники поработали немного и разошлись, а одни они тут многого не сделают. Если так, то лучше перейти на маслодельный завод, там можно больше заработать. Зента долго искала Мирдзу, пока не нашла ее среди участников толоки во дворе Гаужена.
— Я пришла с тобой ругаться, — заявила Зента.
— У тебя теперь для ругани есть Петер, — попыталась отшутиться Мирдза.
— Его еще труднее поймать, чем тебя… Я понимаю, уборка урожая на первом месте, но ведь нельзя забывать и о Народном доме. Так мы его и в три года не построим, другой работы всегда хватит.
— Ты же видишь — дел по горло, — Мирдза очертила рукой широкую дугу, указывая на молотильщиков, у которых на запыленных лицах сверкали только зубы да белки глаз. — Машина работает день и ночь, мы разбились на две смены.
— И все-таки Народный дом нужно построить, — не уступала Зента. — Помнишь, мы условились встречать Октябрьский праздник в новом доме? Как раз позавчера звонил Упмалис, интересовался, как идут дела. Я пока не сказала, что на строительных работах застой. А он обещался в праздник приехать на открытие. Перед отъездом в Москву хочет потанцевать Ты ведь знаешь, он любит пошутить.
— Упмалис собирается в Москву? — переспросила Мирдза. — В командировку?
— Нет, учиться. На три года.
Мирдзу эта весть взволновала… Вот люди могут уезжать, могут учиться… Ей хотелось пороптать на жизнь, но она одернула себя. Нет, она не завидовала Упмалису, он заслужил три года учебы. Он сторицей отдаст другим, что получит сам. Нет, нет, не зависть, а то, что Упмалиса больше не будет в уезде и кто знает, вернется ли он когда-нибудь, не заберут ли его в Ригу, — вот что ее не только взволновало, но даже расстроило.
— Что ты такая странная? Влюбилась, что ли? — улыбнулась Зента.
— Я люблю товарища Упмалиса так же, как и ты, и все наши комсомольцы, — задумчиво ответила Мирдза. — Тебе не кажется, что его заберут у нас? После учебы его могут послать на другую работу.
— Нечего загадывать, — успокаивала Зента. — Но как же быть? Неужели я окажусь перед ним обманщицей? Пообещала Народный дом, он приедет, а мы так и будем тесниться на коннопрокатном пункте. Люди хотят посещать вечера, а мест не хватает. Кончится тем, что многие перестанут ходить.
— Ты, Зента, говоришь так, словно меня нужно убеждать. За Народный дом я не меньше тебя болею. Но ведь каждому та работа, которую он сейчас делает, кажется самой важной. Я еще не такой командир, чтобы сразу охватить весь фронт, — Мирдза говорила серьезно. — И очень хорошо, что ты напомнила. Впредь будем выделять для стройки по пять человек. Хватит?
— Вполне. Если в этом году мы закончим первый этаж — и то жить можно, — радовалась Зента и ушла довольная: если Мирдза обещала, то сделает.
Мирдза вернулась к молотилке и стала подхватывать на вилы большие охапки соломы и подавать на омет. Весть о том, что Упмалис надолго уезжает учиться, странно повлияла на нее. Руки поднимались машинально, гул молотилки она слышала откуда-то издалека, и ей казалось, что это грохочет не молотилка, а поезд, в котором она сама едет в Москву. Острее, чем когда-либо, она ощутила жажду учиться, читать, впитывать в себя все, что могут дать театры, музеи, картинные галереи.
Что она видела до сих пор, чему научилась? Трехгодичный курс средней школы она прошла с пробелами, физических и химических кабинетов здесь не было, английскому языку она научилась по самоучителю. Что еще? Историю партии слушала в местной политической школе. Но даже отец, читавший курс, говорил, что ни его преподавательские способности, ни состав слушателей, ни время не позволили изучить вопросы истории достаточно основательно и глубоко. Что она читала? Пока только книги, вышедшие на латышском языке. Русским языком она занималась очень серьезно и, видимо, знает уже больше выпускников средней школы, которые проходят курс по учебникам для семилетки. Но вот отец рассказывает, что он овладел русским языком, читая классиков, прибегая к помощи словарей. А у нее даже словаря нет. В этом году она порядком помучила и отца, и Салениека, приставая к ним с предлинными списками незнакомых ей слов.
Все то, чему она научилась и что прочла до сих пор, казалось ей лишь каплей, разжигающей еще большую жажду. Кем она станет? Кем хочет быть? Впервые этот вопрос возник перед ней так остро и настойчиво. Ей нравится комсомольская работа, но не вечно же она будет молода, подрастут другие и сменят ее. И кем она будет после этого? Какое место займет в жизни? Выйдет замуж и будет жить только для своей семьи? Нет, этого недостаточно, но, чтобы требовать большего, надо знать, что именно хочешь, на что ты способна и к чему следует готовиться. Стать ученой? Нет, из нее ученая не получится, ее не влечет к какой-либо определенной отрасли науки, а универсальных ученых не бывает. Стать художницей? Но у нее нет никакого таланта, даже воображаемого, как у некоторых молодых людей, которые чем-то увлекаются и кому-то подражают. Стать общественным деятелем? Но для этого прежде всего нужно получить всестороннее образование. Добьется ли она когда-нибудь его? Курс средней школы она кончит, на это у нее сил и выдержки хватит. А потом?.. «Мне этого мало, мало!» — хотелось кричать Мирдзе. «Ну ладно, — сказала она себе, — допустим, что уездный комитет комсомола пошлет меня в какую-нибудь высшую политическую школу. Можно самой об этом попросить. А затем?» Если ее возьмут на работу в город, будет ли это интереснее, чем работа в волости? Конечно, там у нее был бы совсем другой размах. Но жаль оставить свою волость, людей, с которыми свыклась и вместе с которыми в течение двух последних лет строила новую жизнь. Работа здесь только начата, ее надо расширить и углубить. Она, Мирдза, нужна волости и не может уйти от своей молодежи, доверяющей ей, как другу. Хочется увлечь ребят учебой, пробудить в них стремление к росту. Вот какими она видит свою теперешнюю жизнь и будущее. Но чувства стремительно рвутся вперед, им нет никакого дела до логики; они рвутся в Москву, в школу, где будет учиться Упмалис. Голос рассудка пытается подсказать — ты еще не созрела для этого, не заслужила своей работой такой награды и поэтому должна остаться на месте, хотя и… Сдвинув брови, она спрашивает себя — что «хотя и»? И сейчас же отвечает — хотя и Упмалис уезжает. Как глупо Зента давеча пошутила. Мирдза начинает сердиться. Она влюбилась в Упмалиса? В Упмалиса нельзя влюбиться, его можно по-настоящему любить. И когда она сравнивает свою прежнюю влюбленность в Эрика с чувствами к Упмалису, то не находит ничего общего. Мир влюбленных людей становится узким, он ограничивается кругом, в котором только два человека — ты и я. Это она где-то вычитала и нечто похожее пережила сама, во всяком случае в то время, когда «почтовая барышня» уничтожала ее и Эрика письма. Тогда мысли ее, о чем бы она ни думала, всегда метались внутри замкнутого круга и бились в нем, как запертые в клетку птицы.
Об Упмалисе она размышляла по-другому. Как бы строго ни присматривалась к себе и ни допрашивала себя, она не могла себе представить, чтобы Упмалис говорил только с ней, танцевал только с ней, думал только о ней. Даже тогда, если… если бы он думал только о ней одной, ну, хорошо, себе можно признаться, если бы любил только ее так же, как и она… Нет, нет, нет, этого не может быть! Даже тогда он прежде всего принадлежал бы не ей одной. Даже в воображении она не допускает, что любовь может ограничить Упмалиса и что он, подобно Эрику, может понимать любовь, как уединение в своем доме, в своей семье, что он может забыть окружающий мир.
Размышления Мирдзы были прерваны громкими радостными восклицаниями. Кого-то приветствовали. Даже машина минуту стучала вхолостую, так как молотильщики забыли свои обязанности. Мирдза оглянулась и увидела Эрика — он улыбался.
Но ведь не его же так встретили? То был какой-то другой парень; когда люди расступились, она узнала брата Эрика, Яна Лидума — мать с зимы оплакивала его, как погибшего, полагаясь на предсказания гадалки. Об этом знала вся волость, и многие матери, не знавшие, где их сыновья, сердились на Озола и Канепа за то, что те арестовали мудрую гадалку, которая «умела» показать их сыночков живыми или мертвыми.
— Значит, воскрес из мертвых? — раздался голос Гаужена.
— Воскрес! Одно плохо — родную мать своим появлением насмерть перепугал, — смеялся Ян, здороваясь со всеми.
Эрик приветствовал Мирдзу издали и, взяв вилы, сменил одного из подавальщиков соломы.
«Что думает обо мне Эрик?» — старалась угадать Мирдза, время от времени исподтишка поглядывая на Эрика. Но все же надо бы как-нибудь с ним поговорить по-товарищески, пусть не чувствует себя изолированным от молодежи. Он стал каким-то сдержанным, серьезным, и если она хочет быть откровенной с собой, то должна признать, что новый Эрик ей больше нравится. Черты его лица стали более энергичными, сам он выглядит взрослее. «Что в нем произошло за это время? Перелом? В какую сторону?» — гадала Мирдза и не могла найти ответа.
И у нее возник другой вопрос — правильно ли она поступила, так резко оттолкнув Эрика? Когда начался между ними разрыв? Да в то самое мгновение, когда она признала, что Эрик не герой. Отец и Упмалис доказали, что она несправедлива; рассудком Мирдза и сама это сознавала. И все же разрыв начался именно в тот день. А потом при каждой встрече пропасть между ними увеличивалась по вине Эрика, потому что он хотел, чтобы его жену ничего не интересовало, кроме их дома.
И как странно. Не будь это Эрик, а другой юноша, безразличный ей, она просто поговорила бы с ним и доказала, как неправильно отставать от времени, держаться устарелых взглядов матери и портить себе жизнь. Возможно, если бы Эрик после этого трагикомического сватовства попытался хоть раз поговорить с нею, признался бы в своей ошибке и захотел идти с нею в ногу, да, тогда их отношения, может быть, стали бы другими. Теперь она уже признает, что была несправедлива к Эрику. Но все-таки не может заставить себя любить его, потому что не может себе представить любовь без дружбы, без полной гармонии во взглядах, в образе жизни и даже в мышлении — когда люди понимают друг друга без слов. Вот это ей было неясно два года назад, когда оторванность от людей, без которых она теперь не может жить, толкнула ее к Эрику.
Пронзительный гудок оборвал размышления Мирдзы. Машинист известил, что последняя охапка хлеба пущена в молотилку. Участники толоки заторопились убрать зерно, солому и мякину, чтобы после этого собраться за общим столом. Возвращаясь из сельсовета, в усадьбу «Гаужены» завернули и Ванаг с Лайвинем. Их также усадили за стол, хотя они отшучивались, что не заработали права на угощение.
— В самом деле — не хочется есть, — отказывался Ванаг. — Так умаялся с Густом Дудумом, кажется, что с медведем бороться легче.
— Что же еще Густ выкинул? — заинтересовались со всех сторон.
— Наша волость завтра могла выйти на первое место по уезду, а по республике — сразу же за дрейлинцами, но вот — семь кулаков заупрямились, как козлы, и не везут хлеб сдавать, — рассказывал Ванаг. — Им, видите ли, не к спеху, у них еще хватит времени до нового года. Я заинтересовался, почему они одно и то же, как «Отче наш», твердят. Наконец выяснил, что главный-то наставник у них — Густ.
— Совсем обнаглел, — возмущался Озол.
— Как только я об этом узнал, мы с Лайвинем пошли к Дудуму, — продолжал Ванаг. — Он посмотрел на нас свирепо, как старый волк. Ему нет никакого дела до нашего соревнования с Литвой и с соседними волостями. Он этого соревнования не подписывал, и пусть его оставляют в покое.
— И что ты ему сказал? — спросил Озол.
— Я не знаю, правильно ли, — немного замялся Ванаг, — я сказал ему — не будешь ты рад, если оставим тебя в покое. Оставим в покое с минеральными удобрениями, с солью, с подковами, со всем, что не растет в твоем хозяйстве. Воздвигнем ограду вокруг твоей усадьбы, живи тогда один, как барсук в своей норе. Раз тебе люди не нужны, то и они обойдутся без тебя.
— А что Густ?
— Забрыкался. Такой злой, каждое слово точно выплевывал. Он, мол, лояльный гражданин, государству не должен ни грамма, но зачем ему сдавать до срока? Я спрашиваю: почему не можешь сдать? Все обмолочено? Все. Общественная машина помогла, вовремя обмолотила. Зачем соседей подводит?
— Он сказал — наплевать мне на этих нищих, — вставил Лайвинь.
— Ну, знаете, такого не грех бы завести в лес, спустить штаны и отхлестать можжевеловой веткой! — рассердился уполномоченный десятидворки Акментынь.
— Я говорю, — продолжал Ванаг, — ладно, созовем собрание, пусть волость решает, как поступить с такими, которые плюют на общественность. Как решит, так и будет.
— Тут он заорал, что подаст на нас в суд за угрозы, — торопился Лайвинь.
— Еще упрячет вас в тюрьму, — засмеялся Гаужен.
— Я ответил: хорошо, обращайся в суд. Тогда да конца раскроется, как ты якшался с немцами и поносил большевиков, — закончил Ванаг.
— Так, значит, он в суд подавать будет? — интересовался Гаужен.
— Как только Ванаг это сказал, у волка сразу же спесь спала, — усмехнулся Лайвинь, — сразу залебезил: пусть заезжает машина, он готов сдать. Мы ему еще велели сказать это и остальным кулакам.
— Когда мы от него вышли, я почувствовал, что у меня спина мокрая, — Ванаг покачал головой.
Эльмар Эзер начал вдруг беспокойно ворочаться на скамье и как бы считать глазами участников толоки.
— Все, Эльмар, никто не ушел отсюда не пообедав? — засмеявшись, спросила Мирдза.
— Почти все, — серьезно ответил Эльмар.
— Я думаю, что нам в самый раз сейчас потолковать начистоту, — обратился он внезапно ко всем.
— О чем же?
— Что мы — и в следующем году будем надрываться в поле каждый в отдельности? Пора бы нам объединиться в артель, — высказал парень свою наболевшую мысль.
Если бы этот вопрос был поставлен впервые, то, наверное, кое-кого испугал бы, но у Гаужена сидели люди, с которыми Озол уже неоднократно говорил о преимуществах артели, о колхозных порядках, об организации труда и его оплате. И все же от неожиданного вопроса все замолчали.
— Что ж, потолкуйте, потолкуйте, — сказал Озол, собираясь на этот раз больше слушать, чем говорить. Здесь — не собрание, и люди, увлеченные общей работой, будут откровеннее.
— Не знаю, как остальные, — медленно начал Акментынь, — но я за это время всякое передумал. Верно, привыкли мы в одиночку тягаться с землей, но до каких же пор? Когда-нибудь да не хватит сил. А молодые хотят жить по-иному. Вот и мой сын — собирается в город уходить. Там, говорит, хоть по вечерам и в воскресенье можно книжку почитать, в театр сходить. А дочка прислушивается и вторит ему. Силой никого в гнезде не удержишь. Вот я и думаю — зачем мне надрываться, все равно мне одному с хозяйством не управиться. Может быть, в артели или в колхозе, где больше машин, детям будет легче и не будут так рваться в город.
— Меня только одно беспокоит, — задумчиво сказал молодой Пакалн, — а что, если в колхозе окажется один-другой лентяй. Не получится ли, что другим придется на них работать?
— Этого не может быть! — с жаром возразил Эльмар. — Если доходы будут начислять по трудодням, то лентяй ничего не получит.
— Постой, постой! — Пакалн поднял руку, останавливая его. — Дай мне закончить. Разве все точно учтешь? Нельзя же так, чтобы на лугу за спиной у каждого стоял человек и считал — кто сколько охапок сена сгреб. Выйдем все вместе, и вдруг найдется среди нас лентяй. Будет весь день лодырничать.
— Такого гнать надо, — не стерпел Эльмар.
— Только я ведь не могу решать, — закончил Пакалн. — Усадьба на имя отца, он во всем волен.
Мирдза надеялась, что хотя бы сейчас Эрик вмешается в общий разговор и выскажет свое мнение. Но он молчал, и Мирдза не могла скрыть своего недовольства — это заметил и Эрик.
— Мы, новохозяева, те, кто с товарищем Озолом всегда заодно, почти уже решили организовать артель, — сказал Лауск. — А то что получается? Земля за нами числится, но всего, что она может дать, мы от нее не берем.
— Крупные хозяйства всегда доходнее мелких, — авторитетно заключил Эльмар Эзер; Озол, закрыв ладонью лицо, улыбнулся. Ему нравился горячий парень, который всем сердцем стремился в колхоз и, наверное, будет одним из самых прилежных работников. Но в суждениях Эльмара еще чувствовалась незрелость, он где-то вычитал это, но как следует еще не понял. Если спросить его, почему же крупные хозяйства доходнее, то он, наверное, не ответит. Но Эльмар добивается ясности, хочет постичь ее, хочет учиться и понимает, что в этом ему может помочь колхоз.
Эльмар Эзер опять беспокойно заводился на своем месте.
— Значит, мы решили организовать колхоз? — спросил он нетерпеливо.
— Эльмар, — остановил его Озол, — ничего не решили, здесь ведь не общее собрание. Пусть люди подумают, а решить мы успеем.
По пути домой он думал о том, как настойчиво советский человек заявляет о своих правах на новую жизнь. Правда, все новое рождается в борьбе, не сразу люди освобождаются от паутины старых привычек. Но крестьяне, толковавшие сегодня об артели, уже не те, что два года назад, которые при слове «колхоз» вздрагивали, как от удара грома. Теперь они говорят об артели спокойно, и если они еще не решились, то только потому, что артель пока для них нечто отвлеченное, незнакомое, невиданное и, значит, еще не совсем понятное.
Новое рождается и развивается, но и старое не хочет признать, что оно отжило. Оно сопротивляется зубами и когтями. Вот тот же Густ Дудум — символ отмирающего мира. Он весь пропитан ненавистью ко всему новому.
Озол не предвидел, что решительная борьба с Густом предстоит в самое ближайшее время. Республика, учитывая чрезвычайные обстоятельства в связи с засухой, обязалась организовать сдачу хлеба сверх установленной нормы. Для волостного актива настали дни, полные напряженной работы. По тому, как тот или иной крестьянин воспринимал это обстоятельство, видны были его политические настроения, его отношение к интересам народа, государства.
Старый Пакалн, когда Озол с ним толковал о сдаче хлеба сверх нормы, показал извещение и, сердито сморщив лицо, ответил:
— Чего они мне пишут? Я сам лучше знаю, сколько могу сдать государству.
Озол непонимающе посмотрел на него.
— Что так смотришь, словно я глупости говорю, — Пакалн сверкнул выцветшими глазами. — Да, я вчера перемерил закрома, и мы с сыном решили, что можем сдать вдвое больше.
— Дедушка! — радостно воскликнул Озол.
— Ну, ну! Я еще не могу забыть смерти Дзидрини. А что не забыто, то не прощено. Пусть некоторые и ругают большевиков, я и сам иногда ворчу из-за непорядков, но не хочу, чтобы с Юритом приключилось то, что случилось с Дзидриней.
Озола тронула дальновидность старика. Он не говорил красивых слов, но сказал то, что постиг своим простым сердцем. Советское государство — это будущность его внука; прочность государства обеспечит спокойную жизнь его любимцу.
В исполкоме Озола ждали хозяин и хозяйка Думиней. Ванаг с ними так и не мог договориться, и они ждали парторга.
— Ах, как хорошо, что мы вас дождались, — заискивающе начала Ирма. — Вы ведь сами были при том, когда мы все вычистили под метелку. Видали, что и семян не оставили. Хорошо, что родственники одолжили, так сумели засеять, иначе в будущем году сами остались бы без хлеба и государству нечего было бы сдавать. Но тут требуют сверх нормы. Ну скажите, где нам взять? Хоть в воду прыгай, нет нам больше житья… — и Ирма всхлипнула, закрыв глаза платочком.
— Если бы требовали картошку или овес, то мы могли бы малость сдать сверх нормы, раз уж такие времена, — заговорил теперь сам Думинь. — С тем, что у нас самих недород, никто не считается… Мы ведь кулаки…
— Дети кулаков пусть отбросы едят, они ведь хуже, щенят, — поддержала Ирма мужа.
— Перестаньте наконец скулить и притворяться! — не стерпел Ванаг. — Я у вас работал, знаю, какие отбросы: ваши дети едят и каким жарким вы батраков кормите.
Думини сделали вид, что не слышали, и продолжали наступление на Озола.
— Скажите, что же нам делать? С сумой по миру идти? Или воровать? — не унималась Ирма.
— В будущем году, наверно, в своем доме не удержимся, надо будет сказать, пусть волость забирает. Пусть отдаст тем, у кого по два колоса на соломине родятся, — с наигранной горечью говорил Думинь.
— Знаете что, — сказал Озол, не глядя на них, — идите домой и везите овес.
Думини, удивленные, переглянулись. Они приготовились к многочасовому спору с Озолом, запасли богатый арсенал слов, стонов и слез, но он остался неизрасходованным.
Проворно, словно боясь, что Озол может передумать, они выскользнули вон.
— Легко ты их отпустил, — сказал Ванаг недовольно.
— На этот раз мною овладело такое отвращение, что дыхание захватило.
— Как же ты справишься с Дудумом? Только что Лайвинь сообщил, что тот начал очередное сопротивление. У меня больше не хватает сил. Сегодня уж с тремя выдержал борьбу, не считая Думиней, — устало рассказывал Ванаг.
— С Густом говорить буду я. Право, мы, как в сказке, с драконами боремся. Одну голову отрубишь, вместо нее сразу же другая вырастает, — усмехнулся Озол.
Озол говорил с Густом в тот же день.
— Какое мне дело до того, что в России неурожай? — Густ сразу принял позу нападающего. — Вы вот все пишете да говорите, что Латвия — независимое государство. Какая же это независимость?..
— Подумайте головой, уважаемый господин Дудум! Тогда вы поймете, что Латвия в этом году не может ждать такой помощи от остальных советских республик, как в прошлом и позапрошлом году, — вспылил Озол.
— Мне их помощь не нужна, — резко ответил Густ.
— Едва ли вы обойдетесь без их помощи. Ту же соль, которую употребляете ежедневно, в своей земле вы не выкопаете, копайте хоть до сердцевины земного шара. И как бы вы ни плевались на все, что приходит из Советской страны, свинина без соли все же несъедобна. Обыкновенного гвоздя вы из своей земли не извлечете, придется обращаться за помощью к другим республикам, уже не говоря о машинах. Те времена, Дудум, когда вы отрывали кусок у трудящихся, прошли. Вам было дано достаточно времени, чтобы подумать. Но еще не видно, чтобы вы это начали делать. — Озол строго посмотрел Густу в лицо, на котором подергивались все мышцы и дрожали светлые усы.
— А если я этого не желаю? — Густ вызывающе посмотрел на Озола.
— Тем хуже для вас. История из-за этого не остановится, она может отбросить вас, как мусор.
— Вы мне угрожаете ссылкой? Тюрьмой? — заволновался Густ.
— Я не угрожаю. Мне незачем угрожать. Угрожают только слабые. Вы думаете, что раз Советская власть терпит таких, как вы, то она слаба? Таким наивным вы вовсе не кажетесь. Если мы справились с миллионными армиями фашистов, то такие отдельные фашистики нам вовсе не страшны. Вот как мы смотрим на вас. И требуем от вас лишь одного — вы не должны мешать нашему государству скорее залечивать раны, нанесенные вашими собратьями. Вы, один человек, намерены съесть урожай с тридцати гектаров, а остальные пусть голодают? Городской рабочий пусть с голодным желудком производит товары, необходимые его величеству Густу Последнему? Такова ваша логика. Отвыкайте от мысли, что все делается для вас, а не для трудового народа. Смотрите, как бы вы не попали в лагерь его активных врагов. И тогда трудовой народ будет в ы н у ж д е н столкнуть вас с дороги, как Саркалиса.
В глазах Густа сверкнули зеленые огоньки. Он, как рысь, вздернул усы, готовясь снова бросить оскорбление. Некоторое время он стоял, опершись обеими руками о спинку стула. Озол не спускал с него глаз, думая о том, как жалка и нища душонка и вся жизнь такого Густа.
У Густа задрожали руки. Он опустился на стул и ссутулился, облокотившись о край стола.
— А если я выполню все, что от меня требуют, вы обещаете меня не гнать из «Дудумов»? — спросил он тихим, загробным голосом, не глядя на Озола.
— Живите, кто вас гонит.
— Говорят, что организуют колхоз. Тогда я тоже смогу остаться в своем доме?
— Даже если бы вы захотели, вас не взяли бы в колхоз, — холодно сказал Озол.
— Так, ну да. Возможно… — пробормотал Густ. — Хорошо. Я отвезу сверх нормы.