НЬЮСТЕДСКИЙ ПРИЗРАК
Аббатство Ньюстеда, где барин
мог наслаждаться красотой
вечнозеленой и густой...
Но это был безумец Байрон,
восстал на мир из тишины
достопочтенного аббатства,
свободы, равенства и братства
неся несбыточные сны.
И в наказание за то
он получил бессмертья чашу,
и даже во словесность нашу
вошел в распахнутом пальто,
и на такого повлиял,
чье мог бы испытать влиянье,
родись другой немного ране
и воссияй, как он сиял.
В аббатство люди, трепеща,
идут, чтобы застыть в поклоне,
фотографируясь на фоне
его осеннего плаща,
и судят — какова жена
у хромоногого поэта,
а кто еще такая эта
висит на стенке у окна?
Бессмертье — горестная кара
за вдохновенные стихи,
потомки знают все грехи,
не помня строчки из «Корсара».
Поэт, в твой дом я не войду,
а брошу в ньюстедскую воду
судачить и судить свободу
и молча мимо побреду.
Но что за призрак из воды
идет навстречу со словами:
— Насколько помнится, на «ты»
мы никогда не пили с вами!
*
И вот уж мной потеряна нечаянно
названий удивительная тайна:
Вестминстер, Пикадилли, Лейстер-сквер.
Их вдохновенья, перепутья, плутни
в мои привычно превратились будни —
и полдень стал обыкновенно сер.
Высокое названье Трафальгара,
бывало, жгло предощущеньем жара,
и даже «Сити» — вызывало дрожь;
и было это словно опьяненье,
негаданное жизни удлиненье —
в какой пыли теперь его найдешь?
Но, потеряв романтику созвучий,
а с ней какой-то голосок певучий,
я острое сознанье обрела:
и тайное теперь я вижу явно,
сужу не второпях и не тщеславно...
Победа ль это? Я не поняла.
А дома, там, в ночи, окошко светит,
и юноша страной далекой бредит,
произнося английские слова,
торопит время. А со мной при встрече
молчит угрюмо, и упрямо в плечи
уходит золотая голова.
Нет, он ни слову моему не верит
и мерою презренья даже мерит
мой равнодушный и пресытый взор.
И я послушно рядом умолкаю
и втайне непрозревшему желаю
не прозревать... Но до каких же пор?!
*
Нет ничего короче жизни нашей
и ничего на свете нет длинней.
Стою перед наполненною чашей —
не сосчитаю, сколько капель в ней.
Вчера была отпита половина,
казалось горьким сладкое питье,
прощала мне родимая равнина
любое откровение мое.
Остались там находки и потери,
все, что сбылось,
чего могло не быть,
и все, замком подчеркнутые двери,
какие не успела я открыть.
А здесь весна.
В ее дорог распутья
своей тропы я не вплету нигде,
могу лишь только взглядом отдохнуть я,
готовясь к новым счастью и беде,
и все вокруг — одна чужая книга,
сначала любопытно к ней прильну,
потом, как в детстве, под влияньем мига
в конец неосторожно загляну,
потом, прочтя, переберу событья,
пронизанные взглядом, как лучом,
замру во власти странного открытья:
да я тут совершенно ни при чем!
Но чаша — ординарная посуда,
случайно мной сюда завезена,
и с ней как раз и приключилось чудо:
опять, как прежде, до краев полна,
в ней горькие настои Подмосковья,
в ней крепость, что по силам только нам.
И, верною отравлена любовью,
бесстрастно я гляжу по сторонам.
ПРИЗНАНИЕ ДЛЯ БРИТАНИИ
Трава зеленая зимой.
Строений белые аллеи.
Я тем люблю тебя сильнее,
чем больше хочется домой.
Не ради красного словца
я сообщаю эту странность.
Незабываема лица
осуществленная туманность,
незабываема река,
тщетой столетий налитая,
незабываема тоска,
в твоих домах пережитая.
И я предчувствую сейчас
тот долгожданный, как награда,
счастливый возвращенья час,
в котором, словно капля яда,
останется чистым-чиста,
необъяснимая, как тайна,
какая-то твоя черта,
прихваченная мной случайно,
и я еще когда-нибудь
при пониманье непревратном
надеюсь о тебе вздохнуть,
как о мгновенье невозвратном.