Из-за глубоких и рыхлых снегов ехали гусем. Сзади тащился обоз. Только на передней подводе сидел возница, на остальных вожжи были привязаны к головкам саней.
Начался тянигуж — некрутой, но долгий подъём. Всеволод Юрьевич выбрался из возка и крикнул:
— Воибор, коня! Размяться хочу.
Воибор подвёл коня, заботливо покрытого шерстяной попоной. Великий князь поднялся в седло и спросил:
— До Ростова далеко?
— Скоро будем на месте, государь.
Город близился. Вот впереди над белой равниной воспарил белый храм с золотым солнцем купола. Он словно наплывал на путников, становясь всё стройнее и выше.
— Умели же люди созидать такую красоту, — тихо сказал Воибор и вздохнул. — Я, государь, в каждом городе прежде на храмы гляжу, а уж потом на крепостные стены. Стены все на одно лицо, а храмы непохожи. Потому что в них душа человеческая светится. Мы тут недавно с отцом Иваном разбирали старые свитки. И нашёл я доски, а на них в разных чертах церквы изображены. Присмотрелся я и ахнул: да ведь это один и тот же Покровский храм на Нерли, только где маковка поменьше, где окна продолговатее, чтоб высоты ему придать. Соразмерности, стало быть, зодчий искал. А соразмерность и есть красота.
Великий князь с изумлением слушал Воибора.
«Вот тебе и на, — подумал он. — А я-то в нём всё мальчика вижу...»
Всеволод Юрьевич покосился на своего дружинника. Лицо юноши уже опушилось русой бородкой, подбородок отвердел, и губы потеряли детскую припухлость.
— Государь, — снова заговорил Воибор, — а какие храмы в Византии? Ещё краше, поди?
— Пышнее, — подумав, ответил Всеволод. — И обронными[54] украшениями богаче наших. Греки — отменные камнерезцы, и у них есть чему поучиться.
— Хоть бы одним глазком когда взглянуть!
Всеволод улыбнулся:
— Зачем же одним? Коли уж смотреть, так в оба. Я ведь своего обещания не забыл. Учиться-то ещё не раздумал?
— Господи! — вырвалось у Воибора. — Да я за книгами день и ночь готов сидеть!
— Добро. Поедешь сперва в Византию, потом к латинцам. Я напишу патриарху, он хлебосолен и любит разумных юношей. А захочешь — съездишь и в немецкие земли. К Фридерику[55] тоже дам письмо. Что же ты не благодаришь?
Вместо ответа Воибор поймал руку князя и стал покрывать её поцелуями.
— Ну, будет тебе, — сурово сказал Всеволод, отнимая руку. — Поедешь не один. Я велю отцу Ивану отобрать с дюжину смышлёных отроков из детей суздальских богомазов да наших, владимирских, камнерезцев. Да чтоб у них чутьё к красоте было, а знатен человек или не знатен — на то смотреть не будем. Именитость ни ума, ни дарования не прибавляет.
Онемевший от радости Воибор только и мог что кивать головой.
— И ещё, — продолжал великий князь, — не поленитесь завернуть в Болгарию. Храмы и стенные росписи там дивные, я с малолетства помню. А уж умельцев по каменной кладке лучше болгар не сыщешь. Крепости у них стоят на утёсах, где и ласточке гнезда не свить. Да и по крови болгары нам братья, язык почти един...
Впереди на дороге показалась толпа ростовских горожан. Они встретили князя хлебом-солью, и сам посадник в знак особого уважения под уздцы ввёл княжого коня в ворота города. От золочёных крестов у приезжих рябило в глазах — церквей здесь было многое множество.
— Я теперь понял пословицу, — смеясь сказал великий князь Воибору, — «Ехал чёрт в Ростов, да напугался крестов».
В палатах епископа Феодула уже были приготовлены покои для великого князя и его челядинцев. После бани гостей позвали на пир.
Епископ Феодул — дряхлый старик, в чём только душа держится — сам потчевал Всеволода монастырскими наливками и расспрашивал о тяготах зимней дороги.
Всеволод находился в полюдье уже второй месяц, и ему наскучили одни и те же разговоры. Потягивая из чаши малиновое вино, он спросил:
— А правду ли молвят, владыко, будто Ростов славен гуслярами?
— Правду, государь. У нас что ни молодец, то гусляр.
Юный боярин, сидевший за столом напротив Всеволода, сказал:
— Дозволь, государь, повеселить тебя песнею.
Всеволод посмотрел на него и подумал, что уже где-то видел этого человека. Особенно знакомыми показались глаза — синие и немигающие.
— Ну что же, спой, — кивнул он.
— Ты, чай, не скоморох, Данислав, — вмешался епископ. В голосе его почему-то звучал страх.
— Для князя я готов и скоморохом стать. — Данислав усмехнулся, показав крепкие зубы. — Гусли мне, Митяй! Холоп подал боярину гусли. Данислав пробежал пальцами по струнам. Струны зарокотали печально и тревожно. Глядя исподлобья на великого князя, Данислав повёл песню:
Загоралася трава во чистом поле,
Добегал огонь до бела камня,
А во том-то чистом поле в ту пору
Сидючи-сидел на камне ясен сокол,
Сидючи-то ему крепко вздремнулось!
Да поджёг он широкие крылья,
Подпалил он свои сизые перья.
Ох, пошёл же он, побрёл, ясен сокол,
Он и пеш побрёл по чисту полю!
А навстречу ему воронов стая.
Они каркали, вороны, смеялись,
Над ним, соколом, они потешались,
Называли его, сокола, вороной...
Струны словно всхлипнули едва слышно.
«Где же я его видел? — думал Всеволод. — Или мерещится?»
Ах, ворона, загумённая ворона,
Ты почто сюда, ворона, залетела,
Ты зачем тут, ворона, пеша ходишь?
Глаза певца смотрели на великого князя в упор, с неприкрытой ненавистью, и Всеволод вспомнил, где он видел этот взгляд: Чернигов, ростовское посольство к племянникам, Добрыня Долгий... Но ведь Добрыня убит...
А и держит им ответ ясен сокол...
В голосе молодого боярина появилась и стала крепнуть угроза:
«Вы не грайте, черны вороны, не смейтесь,
Отращу я свои крылья соколиные,
Поднимусь я, сокол, выше прежнего,
Разобью я вашу стаю, черны вороны,
Размечу на все четыре стороны!»
— Славная песня, боярин, — громко сказал Всеволод и посмотрел на епископа.
Владыка Феодул сидел ни жив ни мёртв, и лицо у него было белее беленой стены. В трапезной стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивают дрова в печи.
— И намёк я понял, — ровным голосом продолжал великий князь. — Владимирцы — вороньё, а Ростов — сокол. В одном твоя песня лжива: не отрастить ясну соколу крылья, не подняться ему выше прежнего. А станешь, боярин, народ мутить — велю урезать нос и язык. Теперь же ступай домой и крепко подумай над моими словами.
Гром не грянул. По трапезной пронёсся вздох облегчения. Данислав Добрынич вышел, не проронив ни звука.
Всеволод проводил боярина взглядом и подумал: «Дурную траву полоть — так уж с корнем бы рвать. Да пока у меня руки коротки. Ладно, потерпим, а там я вас по одной половице заставлю ходить и на другую оглядываться».
Наутро во владычных палатах великий князь вершил суд и расправу. Первой разбиралась челобитная смердов из села Борки. От их имени держал речь древний замшелый дедок, одетый, как видно, с миру по нитке. Полушубок на нём был явно с чужого плеча, да и носки новых валяных сапог загибались, как у лыж.
Стоя на коленях, старик стукался лбом об пол и поначалу не мог вымолвить ни слова.
— Хватит бить поклоны, — сказал ему Всеволод. — Небось не перед иконой. Какая у тебя нужда?
— Ох, милостивец ты наш, — заторопился выборный. — Заступись за нас, убогих. Моченьки и терпежу больше нету, хоть в прорубь полезай. Без ножа он нас режет, свет белый не мил.
— Ты про кого?
— Да про тиуна твоего, Фомку Зубца. Как наскочит со своею челядью, всё село голосит, чисто от половцев. Вон он стоит, лиходей наш, и глаза опустил.
Фома Зубец исподлобья посмотрел на челобитчика и сжал побелевшие губы.
— Прошлой осенью весь хлеб из сусеков выгреб, сам рукавицей последнее зёрнышко заметал. Вы, бает, враги нашему государю, ратью ходили против него, теперь-де вам и вышло наказание. А какие мы враги? Да и нешто своей охотой мы воевали-то? Вот уж весна на носу, а чем сеять? Голодной смертью помрём, кормилец, коли не велишь вернуть нам хоть семена. Ведь заболонь древесную жрём, ребятишки, почитай, все до единого богу душеньку отдали. Погляди-ка, князь, на моё брюхо, — старик распахнул полушубок, надетый на голое тело, и показал синюшный, вздутый живот. — То твоя рать землю нашу зорила, а нынче от тиунов стоном стонем. Пожалей, государь, век будем за тебя господа бога молить.
Старик заплакал. Всеволод перевёл тяжёлый взгляд на Зубца, и у того подкосились ноги.
— Не погуби, государь, грех попутал. Всё ворочу, всё и своё отдам, только помилуй!
— Усадьбу его отписать на моё имя, — глухо сказал Всеволод. — Хлеба смердам выдать столько, чтоб хватило до будущего урожая.
— А с Фомкой как быть? — угодливо спросил посадник.
— Продать в обельные холопы[56].
Зубец пополз было к ногам великого князя, но Всеволод брезгливо повёл рукой, и бывшего тиуна выволокли вон.
«Ежели дать потачку таким, как этот, то всё княжество в распыл пойдёт, — подумал Всеволод. — У худого хозяина и скотина сиротина, скотину тоже кормить надо...»
Среди всяких тяжб и дел одно попалось занятное. Медник Спиридон Ус обвинялся в колдовстве. Свидетелями выступали жители целого посада.
— Совсем нам, батюшка князь, житья не стало, — жалобным бабьим голосом говорил конопатый толстяк-бондарь. — Как ему не угодишь — он тебе тут же пакость подстроит. То у коровы вымя заговорит, то чёрной свиньёй обернётся и почнёт людей пугать...
— Сам ты боров, — вставил Спирька, красивый парень с нахальными серыми глазами. — Эвон брюхо-то наел.
— Ну, а тебя он чем обидел? — спросил Всеволод бондаря.
— Килу[57] привесил, князь-батюшка. Я за него дочерь свою не дал, он и осердился, — отвечал толстяк. — Но главное его колдовство в том, что ему, Спирьке-то, никакие замки не преграда. Скрозь стены проходит, нечистый дух! В кладовке ли, в клети что понравится, то и берёт. У старосты нашего недавно баранью тушу уволок, у Меланьи-кружевницы бочонок медовухи, три дни потом пьянёхонек ходил, все видели.
— Как же ты сквозь стены проникаешь? — спросил Всеволод Спирьку.
— Щели-то везде есть, государь, — весело оскалился парень. — Ежели я в свинью перекинуться могу, то уж мытом оборотиться для меня плёвое дело.
Всеволод кивнул, знаком подозвал Воибора и что-то зашептал ему на ухо. Воибор вышел, прихватив с собой двух дружинников. Вернулся он с большой связкой ключей.
— В доме у него нашли, на полатях, — сказал Воибор, встряхнув связку и передавая её Всеволоду. Обвинители стояли с разинутыми ртами.
— А ты и впрямь колдун, — обратился великий князь к Спирьке. — На диво тонкая работа. Сам ключи делал или помогал кто?
— Сам, государь.
— Почто же ты с такими руками красть начал?
— Из озорства, князь-батюшка. Скучно мне бывает иной раз, вот я и балуюсь. А что до колдовства, то всё это выдумки. — Спирька повернулся к бондарю: — Вот ты, Евсеич, про килу баял. А ведь нажил-то ты её, когда у тебя воз с сеном опрокинулся. Шутка ли — гружёные сани одному на полозья поставить!
— Какое ж ему наказанье выйдет, — хмуро полюбопытствовал Евсеич, — за ключи-то?
— Ты бондареву дочку любишь? — спросил Спирьку Всеволод, не слушая толстяка.
Спирька кивнул.
— А она тебя?
— И она, государь, жить без меня не может.
— Выпороть и женить, такова моя воля, — сказал великий князь. — А женится — переменится.