На масленой седмице, когда и дорога маслена, воротилась домой дружина Кузьмы Ратишича. Огнём и мечом опустошил воевода несчастную Рязанскую землю.
С развёрнутыми стягами, на которых дыбился владимирский лев, входили в Золотые ворота полки победителей. Меж ними скрипели санные обозы с награбленным добром и понуро брели пленные рязанцы, полураздетые, с голодным блеском в глазах.
Обозов набралось так много, что половину из них вместе со стадами скота и табунами коней пришлось оставить за чертой города. Одного только мёда было захвачено пятьсот берковцев[83]. Из рязанских деревень увезли даже сено и наготовленные впрок дрова.
Кузьма Ратишич въехал в детинец и был встречен самим великим князем и епископом Лукой. Во одержание победы епископ отслужил благодарственный молебен в недавно освящённом соборе Успения Богородицы.
Дивились пришедшие воины красоте нового пятиглавого храма, и вместе со всеми глазел на многоцветные стенописанья сотник Прокша. Богатая одежда была на кузнецовом сыне, и многие девушки украдкой поглядывали с левой половины собора на плечистого темноусого молодца.
После молебна ратников ждал пир в столовой палате. Но великий князь к гостям не вышел. Обеспокоенный Кузьма Ратишич нашёл его в покоях отца Ивана, который жил тут же, в тереме.
— Али не рад, государь, что мы одолели недругов и вернулись живы? — спросил воевода обиженно.
Всеволод Юрьевич промолчал. Лицо у него было пасмурное.
— Горе у твоего государя, неужто не слыхал? — негромко сказал отец Иван.
— Слыхал. — Кузьма Ратишич попятился и вышел. Он знал, что у великого князя недавно помер новорождённый сын, но воевода рассуждал как холостяк, у которого никогда не было своих ребят: бог дал, бог взял, другие дети будут...
Когда шаги воеводы затихли, отец Иван сказал:
— Ты, княже, напрасно убиваешься. Никакой связи между смертью младенца и рязанским походом нету. Сие есть не знамение Господне, а твой предрассудок. Я хоть и священник, но менее других верю в немедленную кару небесную. Человека при жизни карает его совесть, карает нещадно, тяжкой бессонницей и больными мыслями. Видно, твою душу когтит раскаяние.
— Не раскаяние, отче, нет, — угрюмо отозвался Всеволод Юрьевич. — Меня одолевает сомнение, не тороплюсь ли я, стремясь раньше положенного срока собрать Русь? А вдруг мои усилия никому не нужны и даже вредоносны?
— Вреда от единства не бывает. Чую я, что замыслы твои сбудутся. И как духовный отец благословляю тебя на сем тернистом пути.
Отец Иван перекрестил князя и уже другим, будничным голосом спросил:
— Что думаешь делать с пленными?
— Расселю по своим землям, — ответил Всеволод Юрьевич. — Во втором или третьем колене они и думать забудут об отчине.
— Вели только проследить, чтобы семьи не разлучали. Не по правде это будет, не по-христиански.
Великий князь перечить не стал, хотя про себя решил иначе: рязанская кровь должна перемешаться с ростовской и суздальской, а для того надобно пленных холопов женить на местных девках и вдовах. И пускай рязанцы славят господа бога, что не продали их на торгу в Великом городе или в Херсонесе.
Отпустив духовника, Всеволод Юрьевич пошёл к жене. Мария сидела за рукодельем. Она подняла на мужа глаза, и слова, которые приготовил великий князь, застряли у него на языке. А собирался он сказать, что отдаёт свою дочь, девятилетнюю Верхуславу, за сына Рюрика Смоленского, княжившего в Белгородской земле. Там, в Киевской Руси, уже устоялись у Всеволода Юрьевича кровные узы с Ольговичами: за двумя сыновьями Святослава были Пребрана Михайловна и сестра Марии Елена. Теперь не мешало подобным же образом укрепить союз и с Мономашичами. Рюрик в ответном письме не скрывал своей радости и готовности породниться с великим князем. Он рассчитывал — и не без оснований, — что Всеволод поможет ему взойти на киевский стол, конечно, после смерти Святослава. А смерть старика уже не за горами.
К началу лета великий князь ждал свадебного посольства, но объявить о своём решении жене у него не хватало Духу.
Промолчал он и на сей раз, потому что знал: для Марии это будет новый удар, а она и от недавней беды ещё не оправилась.
— Митя, — вдруг спросила княгиня, — а может, мне в монастырь уйти?
Всеволод Юрьевич засмеялся, но сердце у него нехорошо ёкнуло: жена заговаривала о пострижении не впервые.
— Выбрось это из головы, — сказал он. — Детей-то на кого бросишь? А богомольцев и без тебя хватит.
— Глебушка каждую ночь снится. — Мария опустила голову, и по щекам у неё покатились слёзы. — Будто тянет ко мне ручонки и зовёт, зовёт...
— Перестань, не трави мне душу, — тихо попросил великий князь. — Я ведь тоже не каменный.
Он поднял жену на руки, пересадил к себе на колени и стал покачивать, как ребёнка.
Воибор возвращался с реки Нерли. Он ездил туда, чтобы лишний раз взглянуть на строгую красоту храма Покрова. В голове Воибора рождался дерзкий замысел: построить во Владимире собор, какого на Руси никто ещё не видывал. А за основу взять древний прообраз — русский деревянный сруб, который скрыто живёт в каменном храме Покрова.
Намётанный глаз Воибора невольно ловил черты будущего собора — и в разнотравье резного кленового блюда, и в чеканке серебряных братин, и в тонком узоре тканей, и в причудливых поделках из кости, которыми спокон веку славилась северная Русь.
Занятый своими мыслями, Воибор не заметил, как въехал в ворота города. И тут какой-то детина в одежде княжого дружинника схватил коня под уздцы:
— Тпрру!
— Тебе чего? — сердито спросил Воибор и вдруг ахнул, признав в дружиннике Прокшу.
Воибор спрыгнул с седла и угодил в объятия своего дружка.
— Да полегче ты, медведь, — взмолился он. — Кости переломаешь. Отпусти ради Христа!
Прокша захохотал и, отстранив, стал разглядывать Воибора.
— А ты всё такой же, — сказал он. — Похудел только. Всё, поди, книжную пыль глотаешь?
— Да нет, последнее время больше приходилось кистью махать. Росписи в храме видел?
— Неужто твоя работа? — удивился Прокша. — А я, брат, мечом махал, аж надоело!
— В Рязанской земле?
— Там. Да что мы на улице-то стоим? Пошли ко мне, это недалеко.
Прокша привёл Воибора к новой избе на Гончарной улице.
— Вот и мои хоромы, — сказал он. — Недавно купил.
— Женился, что ли?
— Пока не тороплюсь.
В конюшенной пристройке, куда они завели коня, Воибор увидел двух гладких жеребцов — вороного и буланого. На стенах висела дорогая сбруя в серебряной отделке.
— Тоже в походе добыл, — похвастался Прокша. — Да ты сам-то не рассёдлывай, чай, у меня есть кому. Эй, Неждан, ты часом не оглох?
На зов явился седобородый мужик в посконной рубахе.
— Обряди коня, — велел ему Прокша. — Да дочке скажи, пускай соберёт на стол. Дорогой гость у меня.
— Сделаю, хозяин, — кланяясь, отвечал мужик.
Прокша и гость прошли в избу. Пока они умывались над лоханью, по дому неслышно сновала босая девушка лет шестнадцати, русоволосая и сероглазая. Воибор понял, что сна тоже полонянка, взятая Прокшей вместе с отцом.
На столе появилась корчага с медовухой. Девушка ловко расставила миски с солёными рыжиками, салом, огурцами и вяленой рыбой.
— Ну, выпьем со свиданьицем, — сказал Прокша и сурово посмотрел на девушку. — Ты, Марья, видать, совсем порядка не знаешь. Поднеси гостю чару да с поцелуем, по русскому обычаю.
Полонянка протянула Воибору ковш. Рука у неё дрожала.
— Ну, долго нам ждать? — повысил голос Прокша.
— Не надо, — попросил Воибор. Ему стало не по себе, когда он взглянул в лицо девушки.
— А ты не брезгуй, — засмеялся Прокша. — Родитель у неё в Пронске воеводой был, это он сейчас на пугало похож, а раньше-то каким соколом глядел. Марья, делай, что велено!
Девушка наклонилась и поцеловала гостя. Губы у неё были неживые.
— Вот так-то лучше. Я строптивых не люблю. Хошь, подарю её тебе?
Воибор покачал головой.
— Как знаешь. — Прокша осушил свой ковш и продолжал: — Мы когда Пронск-то обложили со всех сторон, дак им худо пришлось. Стали косопузые по ночам вылезать из города и красть воду. А мы, не будь дураки, у всех ворот поставили заслоны — и в копья их, в копья!
Девушка тихонько заплакала.
— Цыть! — крикнул Прокша. — Нечего тут мокреть разводить. Ступай к себе и вой сколько хочешь.
Марья вышла.
— А ты недобрый стал, — сказал Воибор, не поднимая глаз на товарища. — Она, поди, тоже человек.
— Была человеком, а теперь холопка.
Разговор дальше не клеился, и скоро Воибор попрощался с Прокшей, сославшись на неотложные дела. На душе у него было муторно, словно он напился из кадушки, в которой зацвела вода.
«Вот как война душу-то людям калечит, — думал он, молясь перед сном. — Доколе же будут страдать ни в чём не повинные люди? За что им такое наказание? Господи милостивый, ты-то куда смотришь? Ведь и рязанцы — дети твои, не пасынки. А с князя Романа беда как с гуся вода. Утёк куда-то на юг и в ус не дует. Где же справедливость твоя, господи?..»