Глава десятая

Izwesczali na tebie riazieskie bieglye
kozaki dwadcat czelowiek

оразмыслив, Федька должна была признать что ничего худого не сделала и опрометчивого не сказала. Хотя где-то близко возле опасности пребывала, захваченная врасплох.

«Любопытно, — подумала она вдруг, — стала бы я безбожно краснеть и теряться, если бы прощелыга не оказался хорош собою?» Вопрос этот, во всяком случае, следовало бы иметь в виду. Чтобы не попадаться.

Утешительно сознавать, что у тебя под рукой испытанный способ избежать опасных превратностей и соблазнов — не попадаться.

И потом... полтора рубля, прикинула она на вес. Даром Подрезов подарок не пройдёт, но как было не взять? Это уже никаким обетом и зароком не объяснишь, нет такого зарока, чтобы деньги не брать.

— Посольский! — позвал дьяк из своей комнаты.

Патрикеев стоял у растворенного окошка спиной к двери.

— Что не спится? — спросил он, не поворачиваясь. — Знаешь, как разоблачили Гришку Отрепьева?

— Как? — вежливо осведомилась Федька.

— После обеда не спал. Православный народ и ахнул: не подлинный, мол, государь воцарился на Москве за грехи наши, не Дмитрий-царевич, а отпавший от веры нечистый похититель престола злокозненный самозванец Гришка Отрепьев.

Патрикеев развлекался. Однако вельможные шутки с молодым подьячим — это нечто и само по себе знаменательное. Федька насторожилась. Патрикеев, постояв ещё у окна, повернулся:

— Приедут воеводы, оба, и князь Василий Осипович, и Константин Ильич, пойдёшь с нами расспросные и пыточные речи писать.

— И пыточные? — переспросила Федька, холодея.

Патрикеев заметил, как дрогнул юношеский голос, но ничего утешительного не прибавил.

— Ну да, пыточные. Давешнего колдуна, Родьки Науменка, что икоты по пряслам сажал.

— Разве его поймали? — возразила Федька, вдохновляясь надеждой, что дьяк просто не знает толком, о чём говорит.

— А куда он денется? — Патрикеев помолчал, словно ожидая ответа, и продолжал: — До обеда только и успели, что расспросить одержимую. Шафран писал.

Пора и тебе за дело браться. Писать надобно быстро Наделаешь помарок — не важно. Всё равно перебелять Сядешь поближе, я подскажу, если что. Да дело не хитрое.

— Пыточных речей... в Посольском приказе... не писали, — бессвязно отпиралась Федька, чувствуя с душевным смятением, что попалась. Рано или поздно, сегодня или завтра они принудят её, насторожив ухо, разбирать искажённые мукой стоны. Кого же и приставить к расспросным да пыточным речам, как не подьячего судного стола?

— Черновик, — жёстко повторил Патрикеев. — Воевода потом поправит или я, и всё набело перепишешь У воеводы память крепкая, ты это себе заметь. У второго воеводы, Константина Ильича, тоже крепкая, но послабее. Самая слабая у меня. А уж на свою не надейся — что скажут, то и напишешь.

Он снова отвернулся к окну, будто выглядывая что то на безлюдной площади, и Федька расслабленно тронула коротко стриженные волосы — проклятые топорщились на темени, сколько ни укладывай и ни терзай И она едва удержалась, чтобы не повторить бессмысленно: «Пыточные?».

— Посольский, языки знаешь? — спросил дьяк словно бы между прочим.

— Языки? — удивилась Федька. — Языки? — переспросила она безнадёжно упавшим голосом. — Польский, татарский, немецкий, немного шведский и совсем мало персидский.

— Ну, шведский нам здесь, слава богу, не понадобится. И до Персии далековато. А насчёт польского угадал. Я место покажу, прочтёшь.

Дьяк выглянул в окно, даже высунулся, словно бы там, снаружи, собирался искать подходящую рукопись Ничего, очевидно, не нашёл и неспешно вернулся в комнату, чтобы достать лист из подголовка. Когда Федька непроизвольно подвинулась глянуть, он при держал её властным жестом и позволил подойти лишь после того, как прикрыл большую часть листа, оставив несколько строк.

В указанном месте польскими буквами значилось:

«Izwesczali na tebie riazieskie bieglye kozaki dwadcat czelowiek. A w rosprosnych reczach ich napisano szto oni biezali ot twoei izgoni. Y to sie zdelalo milostiu boziu у pomoczu у berezeniem Mikifora Iwanowicza: weleno yz nich czeterech czelowiek poviesit, a ostalnych, biw knutom, soslat w Kuzneckou w pahatne».

Выше и ниже, как удалось подсмотреть, продолжалось обычное, русское письмо. Федька распрямилась и сказала по возможности бесстрастно:

— Слова-то русские. Только буквы польские.

С такой подсказкой дьяк и сам бы кое-что разобрал, даже не зная польского письма вовсе, но отказываться от Федькиных услуг считал теперь, наверное, ниже своего достоинства.

— Читай, — кивнул он со строгой миной.

А Федька, перегнувшись через плечо дьяка, ощущая в щёку его неровное дыхание, стала шевелить губами, потирать лоб, всячески то есть затрудняться, показывая, что и учёный польскому человек не шибко-то умнее начальства будет.

— Извещали на тебя ряжеские беглые казаки двадцать человек. А в расспросных речах их написано... — она намеренно запиналась, — что они бежали от твоей изгони. И то милостью божией сделалось, помощью и бережением Никифора Ивановича: велено из них четырёх человек повесить, а остальных, бив кнутом, сослать в Кузнецкий городок в пашенные крестьяне, — закончила она чуть быстрее, чем следовало, — трудно было сдержать естественную живость.

Дьяк, однако, никаких чувств не выказал и молчал.

— Отвернись, — сказал он затем.

Федька отвернулась.

— Здесь смотри.

Между ладонью его и белым листом бумаги, прикрывавшим верхние строчки, появилось другое место:

«Boga radu, kniaz Wasilii Osipowicz, ziwi berezno, beze wsiakowo durna у oglaski, sztoby czelobitczykow na tebie nikakich liudi ni w czom nie bylo. A zdie sie na Moskwie goworiat pro woiewod: na kowo budut czelobitczyki, у sysczetsie kotoraia ich nieprawda, у im w Sibire ukazano budiet sluzit; dlia boga oto wsiego oberegaysie».

— Бога ради, — бойко начала Федька, совсем было решив не придуриваться, и запнулась: дальше стояло: князь Василий Осипович! Доверительное письмо это, выходит, направлено было воеводе, князю Василию Осиповичу, а Патрикеев его у товарища из подголовка воровским обычаем вынул... Высмотрел, что на площади пусто, что воевода не вдруг нагрянет, и вынул... И ещё множество следствий проистекало из нечаянного открытия, но осмысливать их не имелось времени. Нужно было быстро решать вот что: признавать открытие или нет? Прикинуться дурачком, чтобы Патрикеев понял, что она достаточно умна. Даже если Патрикеев и поймёт, что она поняла, кому письмо, и поймёт, что она поняла, что он понял, он должен будет понять ещё и то, что, сообразив все обстоятельства в целом, она поняла, что лучше не понимать. Выкажет она скромность, оказавшись между двумя начальниками.

Заминка выглядела пока достаточно естественно. Опустив напрочь Василия Осиповича, Федька продолжала:

— Бога ради... — неизвестно кто, неизвестно к кому обращается, а Федьку и вовсе такие пустяки занимать не могут, — живи бережно, безо всякого дурна и огласки, чтобы челобитчиков на тебя никаких людей ни в чём не было. А здесь, на Москве, говорят про воевод: на кого будут челобитчики, и сыщется которая их неправда, и им в Сибири указано будет служить. Для бога ото всего оберегайся! — Прочитав, Федька, чтобы хоть отчасти вознаградить себя за лицемерие, заключила: — Писал поляк. Обрусевший поляк, потому и придумал такую тайнопись.

И отступила в сторону.

— А русский что, не мог придумать? — поморщился Патрикеев.

— Мог, — согласилась Федька, — но тут есть некоторые, мм... не-езначительные, — продолжала она, с извинением напирая на слово «незначительные», такие, мол, махонькие, что большому человеку и проглядеть не зазорно, — незначительные... мм... особенности, которые указывают на польское происхождение писателя.

— Ахинея, — отрезал Патрикеев, не принимая извинительных вывертов. Это надо было понимать так: не спрашивали и не суйся.

Разговор с шустрым подьячим утомил дьяка, в пожелтелом, с костлявыми висками лице его обозначилась невесёлая мысль, обнятые разреженной бородой губы запечатались безнадёжной складкой. Опершись на расставленные локти, Патрикеев застыл в похожем на дремоту раздумье.

— Иди, — отпустил он наконец Федьку, не шевельнувшись.

Уже возле двери она остановилась, потому что Патрикеев заговорил:

— Через год, будет на то государева воля, сменюсь из Ряжеска. Станешь верно служить, зернью не увлекаться, не бражничать, выпишу тебя к себе на Москву.

Это была и награда, и предупреждение.

— Дай господи, здоров ты был, государь мой Иван Борисович! — молвила в ответ Федька.

— Без родни да без свояков, какими бы ты там языками ни бахвалился, — пропадёшь. Смолоду надо душой прилепиться, прилепиться к сильному человеку, душой, да... А тут, в Ряжеске, — что тебе гут! Ты, Федя, и в думные выйдешь, когда не оступишься. Лет через двадцать, гляди, в Кремле у государева дела сядешь. Государя царя лицезреть, с патриархом беседовать... А я уж, поди, далеко тогда буду... Помилуй бог... С Подрезом не водись.

Неожиданно для себя Федька ощутила в словах Патрикеева что-то отеческое. Вот сейчас, в безрадостной задумчивости, озабоченный неведомыми заботами, с действительно, не головой, не лукавства ради, а сердцем пожелал ей добра.

Федька замерла — от внезапной жалости к старому и больному человеку навернулись слёзы. Жалко ей стало дьяка... жалко было четырёх казаков, повешенных на Москве милостью божией и доброхотством Никифора Ивановича для того, что Василий Осипович мог жить в Ряжеске безо всякого дурна и огласки, жалко было утрешнего колдуна Родьку, которого станут пытать за разбежавшиеся по огородам и задворкам, забившиеся по щелям икоты. Страшно было, что придёте записывать речи обезумевшего от мучений колдуна. И накатывала тоска, что Патрикеев её уж думным дьяком пророчил... и — почему бы нет? — думала бы она с царём думу мудро и справедливо, никого ни в жизнь не пустила бы по миру, не обидела зря, бессовестно... Да этому не бывать.

— Сыскное дело Елчигиных, мужа и жены, — начала Федька медленно — осторожно и убедительно — подбирая слова, — один человек меня просил. Я дел смотрел и мало что, признаться, понял. Ты бы не рас толковал мне, государь мой Иван Борисович?

Федькину просьбу можно было понять как торг или как попытку торга. Патрикеев так это и понял, поднял усталые, отяжелевшие веки.

— Тёмное дело, — согласился он нехотя. — Впрочем... — Дьяк, очевидно, колебался. — Князь Василю Осипович, может, чего и разбирает, он занимался... Шафран.

— Много странного, — упрямо продолжала Федька. — Максимка Лядин, что продал якобы Елчигиным краденую кожу, сошёл с посада и никто его после не видел. Челобитчиков на Елчигиных нет. Поручную запись князь Василий Осипович у них не принял, из тюрьмы на поруки не выпустил. Приносили они челобитную чтобы государь указал, велел про эту кражу обыскать повальным обыском, а князь Василий челобитную почему-то не принял и не обыскивал. Дело ведь до сих пор не вершено, Елчигины больше года сидят в тюрьме неизвестно уже за что. И говорили мне, Шафран грозится вовсе сгноить их, если не дадут ему на себя служилую кабалу. А Елчигины ведь посадские тяглецы, Иван Борисович, государевы подати платят. Когда пойдут холопами к Шафрану на двор, тяглое место, известно ведь, запустеет. Государеву делу от Шафрановых затей какой будет прибыток?

Приподняв брови, Патрикеев слушал с явным неудовольствием, словно Федька рассказывала ему неприличные небылицы, которыми честному человеку и заниматься негоже. Казалось, отошлёт он её сейчас от себя движением руки или незначащим словом, а он заметил словно бы между прочим, когда Федька кончила:

— Шафран-то и ходил к ним вынимать эту яловую полукожу. Будто бы краденую. С понятыми. А как взошли на двор, так Шафран... он знал, где краденое искать. Сразу и отыскалось.

Сказал и продолжал глядеть безмятежным взглядом, будто и не говорил ничего. Федька поклонилась, понимая, что больше ничего не добьёшься.

— Про польское письмо забудь, — обронил он ей в спину.

Вернувшись в приказные сени, Федька снова достала столбец, который содержал подробности Елчигинских злоключений, и задумалась. Что Елчигины — отец и мать Вешняка — попали в дурную переделку, это можно было догадаться и без пояснений дьяка. Патрикеев только то сказал нового, что надежды на справедливость мало. Если воевода в этом деле замешан. Или, что скорее всего, имея на то известные ему основания, снисходительно смотрит на корыстные шалости Шафрана. И с наскоку тут, судя по всему, ничего не возьмёшь.

Понемногу появлялись подьячие, комната полнилась разговорами, кто-то с отрыжкой зевал, потягивался, кто-то сыто икал и громко, нарочито тужась, под одобрительные смешки товарищей, пускал ветры. Горячим шёпотом переговаривались с нужными людьми челобитчики. Толпились вызванные по служебной надобности казаки — то ли в посылку, то ли в караул наряженные, ждали воеводу. Испуганно гоготал гусь — большая птица шумно хлопала крыльями, освежая спёртый уже воздух, но гуся гнали из сеней в шею вместе с хозяином. И все голоса внезапно смолкли, не слышно стало гуся, подьячие дружно поднялись — не глядя по сторонам, прошёл воевода.

Загрузка...