Глава семнадцатая

В которой Федька обнаруживает в себе свойства задорного игрока,
получает в подарок Зинку и спасает Шафрана
под беглым огнём стрельцов

оспользовавшись сумятицей, поднялась и Федька. Внесли огонь. Холоп обносил огарком настенный светильник из оленьих рогов. На каждом из отростков имелась чашечка, в середине которой стояла на роговом острие свеча. В горнице, оказывается, было очень темно.

На дворе же сумерки ещё не сгустились до черноты, хватало света, чтобы не запинаться. Федька сбежала по лестнице и наткнулась на возникшего из тени человека.

— Чего изволите? — вкрадчиво осведомился он, преградив путь.

В пору было и вздрогнуть: остатки разодранного палачом носа напоминали собой искромсанную редьку, отчего и вся рожа холопа походила на обросшую бурьяном комковатую груду.

— Нужное место утробные потребы, — пролепетала Федька, когда опомнилась.

Оскалившись в знак признания такой уважительной причины, Рваная Ноздря повёл её через двор, полагая долгом вежливости время от времени обращать к ней изуродованное лицо. Ладно ещё, что вежливость его простиралась лишь до входа в нужник...

Возле колодца на скамье Федька нашла бадью с остатками воды и сколько могла вместить пила. Потом, зыркнув по сторонам, зашла за угол, в тёмный закуток, где под глухой стеной валялись сучья и мусор, запустила пальцы в горло и только успела их выхватить, как хлынуло жидкое тёплое месиво. Ещё несколько раз, очищая желудок от полутора стаканов водки, она вызвала рвоту и долго стояла, согнувшись. Мучительно поджимался живот, дрожали пальцы и нужно было придерживаться за бревенчатую стену, чтобы не шататься, но в голове вроде бы прояснялось. И хотя быть этого не могло, чтобы так легко и послушно развеялась пьяная муть, она испытывала облегчение — хотя бы чувством. На губах мерзость, но воздух свеж и хорошо слышатся звуки.

Размеренно и устало бухал пожарный колокол.

Распрямившись, Федька обнаружила соглядатая — Рваная Ноздря ждал.

— Что стоишь, воды принеси, — велела Федька, не особенно удивившись.

Она заставила Ноздрю держать бадью и долго плескалась, умывала лицо, а заодно для чего-то и шею. Ноздря усердно заливал Федькины сапоги и обливался сам, переступал он излишне резво, с не оправданной никакими внешними обстоятельствами живостью.

Когда холоп отправился опять к колодцу, Федька заскочила за клеть и пошла вдоль ограды, везде высокой, частью надстроенной. Иногда это был частокол, иногда забор — в промежутках между строениями, где доски задвигали в пазы столбов. Нечего было и думать, чтобы выбраться на волю без лестницы или подходящей подставки. Федька бродила, примериваясь к ограде из любопытства, — возвращаться в душную горницу, снова пить, есть жирное, слушать тошнотворные разговоры не хотелось.

Достигнув ворот, она увидела сторожа с саблей на боку и сразу повернула обратно, рассчитывая пройти двор насквозь до другого края.

В путаном хозяйстве Подреза со множеством высоких и низких строений, с пристройками, чуланчиками и неожиданными тупиками там, где можно было рассчитывать на проход, продолжалась своя, независимая от гостей жизнь. Ласковое ржание лошади, что сунула морду тебе в затылок, заставляло шарахаться, чтобы увернуться тотчас же от лохматого пса, который в злобном, но жестоко оборванном прыжке, громыхнул цепью. Федька плутала, несколько раз упираясь во внутренние заборы и плетни; смутно угадывались деревья сада.

Обратный путь не вызывал затруднений: между углами крыш метались голоса, светились решётки окон. У подножия лестницы Федька приметила Ноздрю. Тот был не один и бубнил что-то Евтюшке, которого тоже можно было признать, несмотря на темноту.

— Ах ты щенок! — дёрнулся вдруг Евтюшка и бросил собеседника, чтобы выскочить на середину двора.

— Что я такого делаю? Ну что я такого делаю? — запричитал голос на крыше.

Что он такого делал, можно было только гадать, примечая в тёмно-синем с редкими звёздами небе, как мальчишка, который стоял на коньке у самого обрыва, подтянул штаны и отодвинулся в сторону пожарной бочки. В тот же миг на верхнем рундуке лестницы с треском распахнулась дверь, мятущийся огонь озарил столбы забрала и ступеньки, шумно повалили до ветру, до воли гости; холопы, спускаясь бегом, держали роняющие искры факелы. Подрез размашисто хватался за перила и кричал, перегибаясь:

— Всё ваше, черти! Берите всё, разоряйте! На тот свет с собой ничего не возьмёшь!

Подьяческая братия бессвязно переговаривалась, восклицала, пела, смеялась и приплясывала. Иные, низвергаясь к подножию высокой лестницы, ухитрялись попутно и обниматься.

Факелы озарили двор. Долгие тени бежали за спинами людей, уходили за постройки, хороводились за каждой отдельной дощечкой. Среди рассыпавшейся толпы Подрез обнаружил Федьку и размашисто к ней подался:

— Хорошо ли я тебе заплатил, друг мой?

Подрез оказался при ближайшем рассмотрении не так уж пьян; пошатывался он более от широты натуры, чем от выпитого, — Федька поняла это, едва поймала взгляд, осмысленный и трезвый.

— Хорошо, — отвечала Федька тихо, хотя стыдиться тут было некого. Любой достаточно громкий вскрик вызывал у хмельной братии приступ веселья.

— А вот я тебя на цепь! — вихлялся Подрез. — Где челобитная? Переписать! обещал! где она? Что с обманщиком делать?

— В колодки! — бузили, ничего не разбирая, гости.

— Пойдём, брат, теперь уж ничего не попишешь! — Подрез цапнул её за плечо.

Федька не сопротивлялась, опасаясь борьбы. Любая борьба, даже нестоящая, шуточная, заставила бы их сплетаться, касаясь грудью. И жутко тут стало Федьке от полной своей беспомощности — кто знает, где у Подреза кончались шалости и начинался умысел.

— Поздно, брат, поздно, пеняй на себя! — тащил обомлевшую Федьку Подрез, а человек десять с гоготом следовали за ними в надежде на развлечение.

В глубине двора неясно обозначилась избушка с закрытыми ставнями, Подрез, не выпуская Федькиного запястья, взошёл на крыльцо и обернулся к народу, уже поредевшему — иные растерялись дорогой по закоулкам.

— Давай, давай — напирай! — рявкнул он в голос. — Цепей на всех хватит!

Гости загоготали, замявшись, остались кто где стоял. Один только Евтюшка не остановился. Но уже загремел замок, Подрез толкнул дверь и властным движением втащил слегка упиравшуюся Федьку в темноту. Лязгнула изнутри щеколда, обманутые гости запоздало ринулись на крыльцо, затопали, принялись дёргать, толкать дверь и взывать к беглецам. Гости смеялись и пытались острить, но едва ли достаточно хорошо уже понимали, в чём состоит шутка.

Не больше того понимала и Федька, она отстранилась и нащупала стену.

— Свет! — велел хозяин негромко.

В самом деле: обозначилась жёлтая щель, щель растворилась дверным проёмом, на пороге в комнату возникла со свечой в руках девочка.

— Твоя Зинка — на всю ночь! Владей! — сказал Подрез с плохо скрытым торжеством.

Затея, надо признать, удалась: что бы там ни испытывали одураченно галдевшие на крыльце гости, Федька просто онемела.

Тоненькой девочке со свечой было лет пятнадцать. Не развитые бёдра и худющая. Может, и того меньше — лет двенадцать, тринадцать. Вполне татарское личико, довольно плоское, но чистое, юное и, в общем, милое. Нелепое кольцо в носу татарка продела, казалось, из баловства, нисколько не беспокоясь, как отнесутся к этому взрослые. Потому и выглядело колечко скорее забавно, чем уродливо. Чёрные волосы девочка сплетала тоненькими старательными косичками, но не прикрывала голову даже обручем или повязкой. И вообще, не особенно заботилась о стыдливости. Лёгкая рубашка, завязанная шнурками под горлом и ниже пупа, расходилась, обнажая живот и твёрдую впадину груди. Одетые на голое тело шёлковые шаровары откровенно облегали бёдра.

А что разглядела в госте сама Зинка, трудно сказать, — глянула исподлобья и отошла, ступая босиком по ковру. Среди разбросанных подушек она уселась и глаза больше не поднимала. Возвращённая на стол свеча освещала тёмно-зелёную скатерть, кувшин, стаканы и кое-какую закуску.

— Славный застеночек, можно писать всю ночь. Писать, переписывать, черновики рвать и опять набело, набело! — самодовольно сказал Подрез, высматривая на Федькином лице признаки сдобренной изумлением благодарности. — Я тебя здесь запру перья чинить, а сам пойду к этим... — он выразительно скривился и кивнул, указывая за стену, где ещё толклись разочарованные голоса.

Наверное, нужно было сказать «иди» или что-нибудь в этом роде, чтобы избавиться, наконец, от Подреза. Совсем немного требовалось, чтобы спастись, — чуть больше жизни, и всџ. Но Федька будто бы поглупела. В хмельной голове её не сопрягалось ничего связного. Она тупо молчала. Она не понимала, на чём остановиться и как сделать выбор между отнюдь не безопасной для неё девочкой (едва ли уже невинной) и откровенно опасным Подрезом.

Хозяин подвинул стул, один из двух, и сел. Подрез тоже не понимал. Он действительно не понимал Федьки. Сосланного в окраинный город за разврат, пьянство и кости Посольского. Сосланного подальше от столичных соблазнов. Так далеко сосланного, что соблазнов, и вправду, не находилось.

— Пить будешь? — спросил Подрез, ни в чём уже не уверенный.

Федька натужно соображала.

— Тогда кости, — не дождавшись ответа, он запустил руку в подвешенный к поясу карман.

Раздосадованный Федькиной тупостью, Подрез перешёл наконец к делу, оставив окольные пути.

Надо полагать, Подрез относился к зерни как к средству. Теперь это сильнодействующее средство понадобилось ему, чтобы раздразнить и вывести из себя Федьку — «ведомого московского зернщика».

Самая страсть, самый задор и смак — окрутить человека, обручить его с зернью. Сделать рабом удачи, а потом и своим рабом. В этом был весь Подрез, поняла Федька, увидев, как переменился он тут. Как всякое большое дело, задача эта — поработить чужую волю — требовала ума, натуры, упорства. Подойдя к главному, Подрез уже не мудрил, не ёрничал, он забыл всё, забыл брошенных без призора гостей, ближайшие свои намерения и расчёты. Федька видела с изумлением, что, освободившись душой от всего лишнего, постороннего, Подрез испытывал глубочайшее умиротворение, голос его изменился, стал мягче, дружелюбнее, исчезли признаки придури, лицедейства. Не осталось и хмеля, он протрезвел, словно никогда и не пил. Если то, что происходило с ним, было игрой, то игра эта, лицедейство, растворяла Подреза в себе без остатка. Перерождённый страстью, он предстал перед Федькой новым, лучшим человеком. Был это обходительный, приятный, уступчивый и доброжелательный товарищ.

— Я не играю, зарок дал, — вспомнила Федька. (Долго же она думала!)

Подрез возражения не заметил, он ничего уже не принимал во внимание, он знал теперь большую и важную правду, перед которой должно было отступить всё временное, случайное, преходящее.

— На щелкуны, без денег, — молвил он, доставая из-под стола майдан — доску с бортиками, куда кидать кости. — Разок-другой испытаем судьбу-злодейку. Эти-то всё равно достанут, много не разгуляешься, — мотнул головой в сторону двери.

— На щелкуны? — заколебалась Федька, понимая, что меньшим не отделаешься. Впрочем, она и то ещё помнила, что должна изображать связанного зароком задорного игрока.

— Сто щелкунов — три рубля, — возразил Подрез с дружелюбной насмешкой. — А хочешь так: выиграешь — деньги, проиграешь — щелкуны.

В сложной Федькиной натуре уживались разнообразные качества, иногда прямо противоположные. Вот и сейчас: она не только изображала задорного игрока, но уже и была им в действительности. Хотя и не забывала, что притворяется. Если говорить о лицедействе, то уж в этом-то она не уступала Подрезу. Имея перед ним даже и преимущество: ведь лицедейство было для неё жизнью, а для него оставалось, как бы там ни было, игрой.

— Ой, не надо бы садиться, не надо... Не ладно это, не ладно... — раздумчиво бормотала она, разминая пальцы, как это делал когда-то взволнованный соблазном брат.

По правде говоря, Федька никогда не держала в руках кости и, достаточно хорошо представляя, что в таких случаях говорят, несколько хуже понимала, что и куда кидать, после того как все положенные прибаутки сказаны. Тут ей не на что было особенно опереться, кроме как на испытанную свою самоуверенность вкупе с нахальством.

— Ладно! Никуда от судьбы не денешься! А кости не лошадь, к утру повезёт, — сказала она, в сомнении ломая пальцы, и подвинула стул.

Соперник кивнул, хорошо — ох как хорошо! — Федьку тут понимая. Она же, мучительно напоследок заколебавшись, глянула на девчонку татарку, словно помощи откуда ждала или подсказки, словно нужен был ей ещё внешний толчок, чтобы склониться в ту или иную сторону. И Подрез с пугающей проницательностью мимолётное Федькино побуждение уловил.

— Зинка, — барственно позвал он, — иди сюда. Стой здесь. Такальщик будешь.

Девочка послушно поднялась, но не всё поняла.

— Такальщик? — повторила она робким детским голоском.

— Будешь следить за игрой: такальщик, — сказал хозяин. — Поспорим — рассудишь. Подерёмся — разнимешь. Судья. Твой приговор последний.

Похоже, Зинка догадывалась о значении каждого слова в отдельности, но соединённые вместе, как понятие, они поставили её в затруднение: «подерёмся — разнимешь». Девочка вопросительно заглядывала в глаза.

— Вот мой нож, — продолжал Подрез ещё суровее, без намёка на улыбку. Достал из ножен длинный кинжал с оправленной серебром рукоятью и, протягивая его девчонке, обратился к сопернику: — Оружие есть?

— Нет.

— Если есть, сдай такальщику.

Зинка приняла кинжал двумя руками за лезвие, и цыплячья грудь её в разрезе рубашки покрылась пупырышками.

— Меня не бойся, я не дерусь, — сказала Федька по-татарски.

Зинка вскинулась, метнулась взглядом, словно что-то невероятное произошло, словно кинжал в руках заговорил на родном наречии. И Подрез тоже дёрнулся, забыв на мгновение благоприобретенное хладнокровие. Подрез не знал языка! И, поколебавшись... не переспросил, не решился обнаруживать слабость.

И вот, с едва постижимым... потусторонним стуком перекатились по майдану, легли три кости, бросили маленькие свои тени. Три звёздочки, три небесные заблудницы — планеты, совершившие свой прихотливый путь, чтобы открыть сокровенное число: двойка, четвёрка, пусто — шесть. Шесть очков, сказали планеты. Полуудача, полусчастье, верная половина в руках, не поражение и не победа. Двусмысленная гримаса судьбы, из небытия, из пустоты вознёсшей тебя на шесть ступеней вверх, только для того, наверное, чтобы нагляднее обозначилась роковая неодолимость шести оставшихся до торжества ступеней.

— Начнём, пожалуй, — перекрестившись, тихо сказал Подрез. Но вместо того, чтобы приступить к делу, поднял одну из костей и внимательно, словно первый раз видел, оглядел: четыре прозерненные стороны с полустёртыми точками. Такую же кость с несколько большим правом на любопытство вертела и Федька. Один, два, три, четыре и две стороны пустые.

— Начнём! — внушительно повторила Федька, собрала в горсть кости и, подражая Подрезу, бросила их вверх через большой палец на доску. И так неловко, что одна, разумеется, перескочила закраину майдана.

Подрез глянул с лёгким, пока ещё не определившимся удивлением — ничуть это всё не походило на отточенный, изящный бросок ведомого зернщика, игрока по призванию и по опыту.

— Перебросить, — сухо сказал он. — Переброс! — сердито повторил для Зинки. — Такальщик, говори!

Девчонка не понимала.

— Переброс, скажи! — начал выходить из себя Подрез, словно именно Зинка и отличилась неловкостью.

— Переброс, — молвила Зинка, чтобы успокоить хозяина, и увидела, что это и вправду действует. — Пе-ре-брос, — старательно повторила она, когда Федька изловчилась метнуть все три кости на доску.

— Дура! — воскликнул в сердцах Подрез, имея в виду, конечно, не соперника (которого он должен был бы называть дураком), а всё ту же Зинку. — Какой теперь к чёрту переброс. Смотри, что выпало: один-пусто-три. Всего четыре очка. Четыре, так? Повтори: так!

Дело наладилось.

Подрез метнул в свою очередь, выиграл и мелком на суконной скатерти изобразил чёрточку — один щелкун. Федька почувствовала, что то место, по которому соперник в случае победы должен был охаживать её, как принято, кошевой ложкой, заранее уже зудит. Кошевой ложкой слабо не будет, снасть не маленькая.

— А то давай на деньги, — небрежно предложил Подрез, словно бы разделяя с Федькой сомнения.

Одинокий белый червяк на зелёном сукне — сколько их сюда наползёт? Сколько их сюда допустить, прежде чем остановить нашествие? Вот, собственно, и ответ: заранее наметить себе, сколько ты можешь проиграть. В этом всё дело.

«Они подобны лавине червей, что сыплются после дождя с яблок», — читала Федька когда-то по-восточному причудливое описание турецких всадников «быстротекущих» — акандие.

— Сто щелкунов — три рубля, — сказала она с отчаянной беззаботностью в голосе.

Склонившись, Подрез принялся затирать рукавом кафтана чёрточку-червяка. И только после этого, уничтожив всякий намёк на прежние соглашения и счёты, поднял глаза на соперника — спокойно и строго.

Так они и стали играть: Подрез бесстрастно, а Федька, волнуясь чуть больше, чем заслуживали того пустячные проигрыши и выигрыши. Червяки рождались и умирали по обе стороны линии, которой Подрез разделил поле. «Так» — усердно кивала девчонка-такальщик, Федька, взглянув на очки, переводила взгляд на татарку и обращалась потом к сопернику. Потрескивали оплывшие свечи. «Так», соглашалась Зинка и тайком позёвывала. Ребёнку давно пора было спать.

Губительная зернь оказалась на поверку не слишком захватывающим занятием. Волнение ушло, однообразный ход игры начинал уже утомлять — кости катились с безразличным перестуком, в котором ничего не оставалось от потустороннего, нездешнего значения, что слышалось поначалу возбуждённому новичку.

Подрез остановился, ему тоже поднадоело.

— Нагар сними, — велел он девчонке и, отвалившись на спинку стула, раскинув руки, завёл взгляд в прокопчённый потолок.

После затяжной борьбы общий Федькин выигрыш составлял пять щелкунов.

— А то давай после каждого кона поднимать ставку вдвое, — Подрез, не прикрываясь даже кулаком, разинул в зевке пасть. — Вот у тебя пять щелкунов, а в следующий раз десять. Да что объяснять, лучше меня знаешь!

Лучше Подреза Федька не знала, но краем уха о такой, сугубой игре слышала. «Придётся, видно, попробовать, — решила она, — иначе не узнаешь, что такое зернь». Размеры явления познаются в крайних его выражениях.

— Ладно, давай кидать, — пожала она плечами, словно речь шла о всё той же неспешной тягомотине.

Следующим коном пять Федькиных щелкунов обратились в десять. Пять и десять — у неё стало пятнадцать, но играли дальше не на итог, а на последнюю ставку. То есть десять стали в этом коне двадцатью. Их и взял Подрез. После чего за вычетом Федькиного выигрыша — за вычетом пятнадцати Федькиных щелкунов — у него стало пять. Теперь игра началась как бы заново — с пяти. Один выигрыш соперника возвращал игру к началу, и прежний победитель обращался в проигравшего, имея вместо большой победы маленький проигрыш, этот проигрыш и становился опять начальной ставкой.

Ещё раз выиграл Подрез и прибавил себе десять щелкунов.

В следующий раз у Федьки выпало девять очков: три, три и три.

— Девять! — объявила Федька, скрывая возбуждение. Хорошая сумма, основательная надежда на выигрыш. — Девять, так? — обратилась она за подтверждением к такальщику.

Бросил Подрез: одиннадцать.

Федька проиграла рубль. В этот раз ведь Подрез набрал уже двадцать щелкунов, и пятнадцать у него было. Тридцать пять щелкунов в итоге — рубль с копейками. Рубль — это и был тот безопасный предел, который Федька положила себе, когда села играть.

Она заколебалась. Один выигрыш — и квиты. Один проигрыш... На этот раз Подрез прибавит себе сразу сорок щелкунов — второй рубль за бросок костей. Однако сколько бы ни побеждал Подрез, каких бы невероятных сумм ни набрал, первый же проигрыш уничтожит все им достигнутое, а Федькой потерянное. Не может он побеждать без конца, без осечки. Значит... Значит, штука в том, кто и когда остановит игру, встанет из-за стола. Когда Подрез посчитает: хватит. И хватит ли ему благоразумия не зарываться.

Не поднимая глаза, чтобы не встретить возражения, Федька начала сгребать кости, ничего ещё на самом деле про себя не решив... Голова шла кругом, как от водки. Она не знала, на чём остановиться, а, остановившись, в следующее мгновение уже не помнила, что это было.

Одна победа, чтобы вернуть деньги. Всего одна. Девчонка-такальщик стиснула кинжал. Девчонка понимала, что происходит.

Кости легли на ладонь в ряд, пустой стороной кверху.

Подрез не торопил... и не похоже, чтобы особенно волновался. Предел его, значит, лежал много дальше Федькиного. Несколько конов — два или три — страшно подумать, какие то будут деньги! — оставались у неё, чтобы перехватить удачу...

Святые угодники! Бросила через большой палец.

Два очка.

Зинка молчала, уставившись на майдан. Гладкое лицо её не выдавало чувства, но в самой неподвижности черт угадывалось возражение.

— Так, — вымолвила она жалким голосом. — Так...

Спасти Федьку могло бы везение необыкновенное — когда бы Подрез выкинул одно очко или пусто. На худой конец, те же самые два. В сущности, у Федьки...

Десять! Десять — увидела она расширившимися глазами. Подрезовы кости легли, как прилипли.

Зинка молчала.

— Ну? — обернулся к ней хозяин. — Не слышу.

— Так...

В итоге Федька проиграла семьдесят пять щелкунов.

— Хватит, — сказал Подрез вдруг, отодвигаясь от стола.

Федька обмерла. Она совершенно не ожидала этого. Она почему-то думала, что Подрез будет играть не на выигрыш, пусть даже большой, а на уничтожение. Она не просто так думала, она знала это. И обманулась.

— Ещё три кона, — сказала она, сообразив простую вещь. Вся штука в том, чтобы Подрез не мог оборваться по своему произволу. Он должен быть связан заранее назначенным количеством конов. И тогда... Из трёх раз ей достаточно выиграть один, чтобы все спасти. — Ещё три кона, ровно три кона, — повторила она, стараясь не выдать напряжения голосом.

Подрез лениво раздумывал.

— Ладно, — усмехнулся он наконец. — Ладно, Феденька, ешь меня с потрохами. Даю три кона.

Подарил.

Федька перевела дух: в ожидании ответа она и вздохнуть забыла.

Теперь... теперь не торопиться. Спокойно и неспешно. Теперь Федьке казалось, что она проиграла так быстро, а, главное, так легко и безостановочно по той не осознанной прежде причине, что суетилась. Подрез вот не суетится.

Она закрыла глаза и пошевелила пальцами. Отстранив от себя лишнее, и надежды, и страхи, она уловила заполняющее всё её существо биение сердца. Гулкий ход жизни. Растворившись в размазанной красками темноте, Федька собралась, чтобы заговорить нетерпение крови. Каждый следующий толчок чуть слабее, чуть реже... чуть увереннее и спокойнее... ещё спокойнее... спешить нам ни к чему... Сердце не давалось. Облепленное путами, оно ходило и не давалось... Но вот непонятно откуда пришедшее мгновение приняло сердце в объятия — замедленно, словно с опаской подкативший удар Федька вобрала в себе... и овладела.

Когда она подняла веки, распоряжаясь собой, как вещью, встретила тусклые глаза Подреза. Одурманенный водкой, Подрез не чувствовал перемены. Не найдя в себе силы встревожиться долгим Федькиным забытьём, он как будто бы придремнул и вряд ли сейчас понимал, как много, как мало прошло времени.

Федька собрала кости и с полнейшим самообладанием бросила: восемь. Так? Так.

Не изменяя одурманенной своей повадке, бросил Подрез: девять. Так? — зевнул он.

Зинка молчала, нацелив блестящим лезвием кинжала в низ живота. Не худо было бы её встряхнуть. Хозяин это помнил и понимал, он потянулся ударить. Но замешкал — занёс руку, как будто бы размышляя... и вяло хлестнул её по щеке. Девчонка дёрнулась:

— Так.

Подрез записал сумму. Наверное, огромную, такую большую, что она не могла взволновать уже ни Подреза, ни Федьку. Больше — меньше, кого это сейчас занимало?

Вот следующий кон. Федька — пять очков. Подрез — двенадцать.

Он записал сумму. Должно быть, что-то около десяти рублей. Если не сто. Бог его знает сколько. Щелкуны на зелёном сукне походили на лавину червей. Акандие — быстротекущие. Мор, пожар, потоп, всё сметающий чумной ветер...

Последний раз взяла Федька кости.

И тогда пробудилась девочка. Ровно, без выражения она сказала на родном татарском наречии, обращаясь между игроками в пространство:

— Он подменивает кости.

Осталась тишина. Словно почудилось.

— Что она вякает? — запоздало спохватился Подрез.

— Боярин твой выигрывает, ему удача, — молвила Федька татарке. Но для Подреза — по-русски.

— Что она тут... несёт?

— Удачи желает, — пожала плечами Федька. То внутреннее, подавленное потрясение, которого она не могла избежать при бесстрастном предупреждении девочки, никак не сказалось на хладнокровной её повадке, Федька совершенно владела собой, отложив все возможные чувства до лучших времён.

— Ещё полслова — удавлю! — потянулся Подрез к девчонке, примеряясь к горлу. Забыл намерение, медленно опустился на стул и глянул в холодные Федькины глаза.

Но боже! Как просто. В тот миг, когда Федька, заворожённая однообразным Зинкиным таканием, вольно или невольно привечала девчонку взглядом, Подрез неуловимым движением руки менял один набор костей на другой. Такой же с виду, но поддельный: запаянный с одной стороны свинец заставлял кости ложиться четвёркой вверх. Не обязательно так, но чаще всего так. Приём известный. Хотя и требующий отточенного умения — у Федьки и подозрения не возникало.

— Кидай, что ли, — принуждённо пробормотал Подрез.

Она долго, многозначительно долго... дерзко, угнетающе долго молчала, прежде чем откликнуться: «Кидаю».

Она кинула — кости покатились со стуком, но она не посмотрела на майдан даже мельком, не отпустила взглядом Подреза, а, опять томительно помолчав, негромко произнесла:

— Двенадцать. Двенадцать, — внушила она с лёгким властным нажимом, как вразумляют ребёнка. — Следишь?

— Слежу, — зачарованно отозвался Подрез.

Медленно-медленно она подняла палец и повела, как на привязи, опуская взгляд его долу.

На майдане лежали: пусто — пусто — четыре.

Томительно обморочный путь пальца привёл Подреза к четвёрке.

— Четыре, так?

— Так, — кивнул Подрез, не понимая зачем.

— Четыре, — показала Федька пустую кость. — Так?

— Так... — с затруднением протянул он.

Федька знала, что происходит с Подрезом: совершенно отчётливо, наяву, без малейшей зрительной неясности, он видит, что пусто, и каким-то непостижимым, необъяснимым образом верит, что это пусто — четыре.

— Четыре, — значительно и бережно, но с жестокой убеждённостью в голосе внушила она опять, показывая ещё одну пустую кость.

— Четыре, — должен был повторить он.

— Четыре, четыре, четыре — двенадцать. Повтори. Повтори: правильно, — приблизилась она к его лицу — ничто их не разделяло, ничто.

— Правильно, — вынужден он был согласиться.

Федька неспешно сгребла и подвинула кости:

— Бросай теперь ты. — Воспитанник её нуждался в отчётливом и ласковом, отеческом руководстве.

И всё равно ведь — негодяй! — подменил. Обмороченный Федькиным взглядом, едва ли понимая, что, зачем, — подменил! Сами собой, отработанным движением шевельнулись руки, и Подрез зажимал в кулаке второй, поддельный набор костей. Федька не поняла, как это произошло. Правду она разглядела в зрачках — зрачки его сжались, дрогнули. И Подрез держал поддельные кости.

Четыре. Четыре. Один.

— Ну вот, — сказала она, в назидательной и сочувствующей гримасе прикрыв на мгновение веки. — А у тебя всё пусто.

Он глянул на майдан только теперь.

— Смотри, — повела она его взгляд. — Пусто. Пусто. Пусто. Редчайший случай для твоих костей.

Он кивнул в расслабленном убеждении: редчайший случай для его костей.

В отличие от того, что происходило с Федькой в Диком поле при столкновении с Лихошерстом, она не испытывала сильных чувств, если не считать известного напряжения — чего-то скорее приподнятого и радостного, чем угнетающего. Ей было легко в этом собранном, готовом к полёту состоянии. Подрезу трудно — волочился с переломанными крылами.

— Будем ещё играть? — спросила она. И тотчас по слабоумной боли в его лице сообразила, что совершила непростительную ошибку. Нельзя было ни о чём спрашивать. Вопрос требовал самостоятельного усилия, чтобы совершить выбор, даже простейший. Это усилие разрушало веру, в тёплых, баюкающих волнах которой он тонул. И Федька быстро, но не выказывая слабости, поправилась: — Посчитай, что получилось. Сыграем ещё два кона.

Посчитать и сыграть — это ясно и просто.

— Общий итог: пять щелкунов в твою пользу, — сказал Подрез, сохраняя обморочную заторможенность речи. — Последний твой выигрыш триста двадцать щелкунов. Отнять от них триста пятнадцать, которые...

— Хорошо, — сдержанно одобрила Федька. — Будем играть.

Вид он имел бесхитростный и умиротворённый, как человек, вполне доверяющий своей собственной честности.

Забытая всеми Зинка глядела с потрясением тем более понятным и оправданным, что имела все основания испугаться. Не то что ребёнок, в сознании которого благополучно перемешались татарский Аллах, русский Христос, дьявольская власть колдуна и святая сила креста, — тут и с понятием человек ужаснулся бы, оплакивая крещёную Федькину душу. Ибо велика плата за преходящие услуги бесов, которые есть всё блазнь и видимость, морок и мара, облуда. Трясина, а не матёрая твердь предвечной божественной истины...

— А что вы там де-елаете? — проник в щели ставень тягучий змеиный голос, каким, видно, залазят в душу. За стенами избы грянул дурашливый смех, застучали, люди загалдели взахлёб, перебивая друг друга.

Подрез, отвалившись на спинку стула, ухмылялся дурной, блаженной улыбкой, девчонка оборачивалась на блуждающие взрывы хохота, но, кажется, проникшись благоговейным ужасом перед Федькой, никого иного уже не боялась, полагая, что всё в руках колдуна. Федька взяла свечу и поднялась, пытаясь понять, что происходит. Шум за стеной сместился, гулкий удар сотряс входную дверь.

— Мы тоже хотим, — жаловался кто-то, а за ним, вперемежку с подголосками, грянул дружный, словно разученный хор: — Мы-то-же-хо-тим!

От нового удара задрожал сруб — так можно было двинуть только бревном! Нападающие ещё раз качнулись — удар! — затрещало дерево, всхлипнуло, поддаваясь, железо входная дверь соскочила с пят. Грохот — люди попадали на пороге, вопил придавленный, стон, дурной смех и ругань. Клубок катился, они были уже в сенях, распахнулась внутренняя дверь — хмельной, истерзанный в свалке народ ввалился в комнату.

Ступивши навстречу, Федька подняла свечу.

Сделалось замешательство. Никто не знал, чего именно «мы тоже хотим» и что рассчитывал в избе обнаружить, какие бездонные прорвы наслаждений открыть. Багровые от натужных воплей и давки, потерявши дыхание, они должны были приостановиться.

— Вы тут зернью играете!

Не столь уж потрясающее открытие, чтобы ломать ради того избу. За тёмным зевом двери слышалось тяжкое пыхтение, кто-то постанывал и причитал, отставшие напирали, они жаждали видеть, за что страдали, когда топтали друг друга. Но те, кто видел, недоумевали ещё больше и наконец, не желая терять преимущества — раз уж прорвались, — ринулись ломать и лапать.

— Останови их, Подрез! — крикнула Федька, да поздно.

Взыгравшие духом озорники рассыпали кости, сбросили майдан, опрокинули попутно хозяина и потянули его за ноги по полу, побуждая, по видимости, таким образом встать. Подрез ребячливо смеялся, как от щекотки, и тем только увеличивал общее исступление. Взвизгнула, беспомощно шарахаясь, Зинка — роковой разрез на рубашечке возбуждал в руках зуд. Что-то падало и опять падало, хотя казалось всё, что могло упасть, покатиться по полу, давно уж упало, катилось в гаме и гоготе, мельтешении тел, путанице рук и ног.

Остерегаясь попасть в свалку, Федька изловчилась всё-таки заехать ногой в ту суконную спину, что навалилась на девчонку-татарку, но парень увяз в разрезе рубашки и не оглянулся. Что-то со злобой выкрикивая, Федька пинала сапогом, норовя заехать повыше и посильнее — захваченный разноречивыми ощущениями, парень мычал и мотался телом, не выпуская девчонку, которая под ним хрипела. Может статься, он дал бы и вовсе себя убить, так и не разобравшись, чего там колотят в спину, когда бы Федька не обнаружила, что это Полукарпик. Восхищенный всеобщим безобразием, Полукарпик не знал удержу. Разгорячённая кровь туманила голову, он терзал Зинку, душил и ломал ей спину, не понимая даже, чего хочет добиться.

— Пустите меня! — сотрясался в бессильных смешках Подрез.

Вырывая друг у друга кувшин, плескали вино, по щекам, по бородам сочилось красное, мелькали окровавленные вином рожи, скрюченные пясти и мокрые губы.

Где-то грянул выстрел. Второй.

А Федька, которая беспомощно бегала вокруг тяжёлого, как сундук, парня, схватила его наконец за ухо, рванула ускользающий клочок плоти и закрутила — Полукарпик взвыл. И отвалился от жертвы, скорчился, изъявляя покорность жалкими, униженными стонами — узнал он требовательную руку трезвости и благоразумия. Можно было водить его так за ухо туда и сюда, хоть на горячую сковородку садить — Полукарпик опомнился, приведённый в чувство не вызывающим сомнений зовом дедов и прадедов.

— Боярин! — ворвался тут в сени холоп, полыхнул факел. — Слово и дело кличут. Стрельцов за воротами, что кур нерезаных.

Шалуны, что держали Подреза на весу, выпустили ношу, и Подрез, не сумев удержаться, грохнул. Уже на полу он выругался матом.

Бах! — донёсся далёкий выстрел. Из выломанных дверей тянуло холодом, огонь факела мотался на сквозняке.

— Сенька Куприянов привёл. Мы не смеем... — путанно толковал холоп. Возбуждённый и не сказать чтобы испуганный вестник, бритый молодой малый, пьяно качнулся и стал, придерживаясь за косяк. — Боярин, кричат, с ними воевода князь Василий. Кричат, изменник ты великому государю.

Бах! Стрельцы налили неспешно, с расстановкой, напоминая о себе с внушающей уважение настойчивостью.

Стылая звёздная ночь подступала сразу за дверью.

Мало кто из подьячих не протрезвел при дурных вестях, на ногах гости не твёрдо себя чувствовали, но в лицах обозначалась пытливая мысль. И только Полукарпик, угодливо изогнувшись под Федькой, ничего себе на особицу, наперекор обстоятельствам не думал. Легонько постанывая и причитая, он ожидал разрешения всех вопросов от сжимающей ухо руки.

Опамятовавшись, матерился Подрез: туда и сюда такого сякого Сеньку Куприянова!

— Не открывать! — распорядился он. Взгляд на жавшихся к стенам гостей: — Этих... не выпускать!

Оттолкнув холопа, Подрез бросился к выходу, в сенях его встретил новый выстрел. Федька оставила Полукарпика и, недолго думая, кинулась за хозяином — перескочила поваленную дверь и очутилась во дворе.

В багровом свете огней между постройками дрожали чудовищные тени. Мелькнул белый кафтан Подреза, и Федька его потеряла — споткнулась о тело.

Тоже белое. Голое распластанное тело. Без головы.

Невольно отшатнувшись, она разглядела тут же второго — навзничь, запрокинув острую бороду, лежал кто-то из гостей. А у трупа, не вовсе мёртвого, обнаружилась голова — под спутанной гривой волос. Головы не различишь, зато развалились груди. Упившаяся до бесстыдства Подрезова девка.

Осмотревшись, Федька не нашла поблизости одежды. Тогда, беззастенчиво толкая мужчину — тот всхрапнул, — вытащила из-под него смятый кафтан и прикрыла девкину срамоту. Мужчина этот был, кажется, Михалка Мамоненок, плешивый, с долгим лицом страстотерпца старик.

По двору бегали с пищалями и бердышами холопы, теснились под частоколом возле ворот. С улицы доносились угрозы, холопы мазано взлетающими голосами отбрёхивались далеко не мирно. Там, где свет факелов путался, в чёрных провалах тени светлячками колебались зажжённые фитили.

Бабахнули на улице и сразу здесь — сизая вспышка озарила человека, звонкий удар выстрела. И те, и другие, что нападавшие, что осаждённые, благоразумно садили пули в брёвна разделявшего их тына.

— Ура-а! — приветствовал пальбу легкомысленный выкрик.

В тёмном небе над розовым отблеском крыши куролесил пожарный мальчишка. В него не стреляли.

Ниже в бревенчатой громаде дома обозначились болотные огни окон. Федька разглядела зев двери, на лестничном рундуке, выбросив руку между балясинами перил, лежал человек. Трудно было понять, шевелится он или нет.

В ворота били чем-то тяжёлым, подпёртые изнутри косо поставленными слегами, они раз за разом вздрагивали, но держались. Отсюда пальнули в левый створ, пуля выбила щепу, и стрельцы ослабили натиск — перестали бить. Зато послышались матюги, осаждающие горячились, кричали, что все здесь перевернут туда и сюда, дай только срок доберутся до таких-разэдаких государевых изменников.

Вращаясь огненным колесом, в звёздное небо взвился факел и через зубья частокола свалился на улицу.

Оттуда ответили озлобленным воплем.

Не задержавшись, с шуршанием и шипением факел взмыл обратно, почти угаснув, хлопнулся посреди двора — брызнули искры. Похоже, враждующие стороны настроились на долгую и основательную осаду, развлечений им было не занимать.

Озираясь, Федька обратила внимание, что не вся челядь набежала к воротам. Между строениями метались голоса, в глубине двора что-то куда-то тащили и перетаскивали, распоряжался едва соображающими слугами Подрез, доносились свирепые выкрики, чудились оплеухи, кто-то падал, чего-то ронял. Горластая прежде подьяческая братия пропала — у кого соображение оставалось, попритихни, остальным и прятаться нужды не было — они заранее удалились в блаженные поля беспамятства.

Федька начала отступать, имея на уме укромную калиточку на задворках, которую успела присмотреть в своих блужданиях. Она пробиралась окольными путями, останавливаясь, чтобы разобрать значение теней и звуков... И попалась.

Достала её рука — за бок.

— А-а-га! Ты-всё-мол-чишь... — проговорила темнота по слогам.

Человек стоял или сидел — чёрт знает что делал в простенке между срубами, — забился. И, значит, не зря забился, если поймал-таки себе жертву.

— Что ты молчишь? Нет, Феденька, — произнёс он в несколько приёмов, — не молчать должен, а по... почитать.

Шафран.

— Отпусти, мне больно, — сказала Федька.

Он подумал и отпустил.

— Вот ты мне гадость сказал... Вот ты молчал... молчал и гадость сказал. Отпусти! Ишь ты какой, — кривлялся он в щели, где Федька его почти не различала. — А я что... я ведь по роже... Феденька... Я твой начальник... отец я тебе, Феденька, — зыбко перебираясь голосом от слова к слову, он едва не свистел из последних сил, выдувая слог «феее», когда добирался до утомительно длинного, требующего сосредоточенности «Феее-деее-нька-аа».

Следовало, наверное, уйти, но Федька стояла, вспомнив Елчигиных. Она никогда их надолго не забывала, а вспомнила сейчас и забилось сердце.

— Где мои засранцы? — спросил из щели Шафран — на удивление складно.

Федька, понятно, не ответила.

— Все в дым пьяные, — сам сообразил Шафран. И после некоторых колебаний выпал из темноты.

Обвиснув на подчинённом, Шафран, как видно, задумался о нелёгких обязанностях начальствующего лица, однако эта мысль ему не далась и, проделав подспудный путь, вильнула в сторону:

— Плохо мне здесь, Феденька. Мне здесь, Феденька, нехорошо. Не хорошо, а плохо.

Он пытался очертить в воздухе нечто такое, что могло бы вместить в себя это самое «плохо» во всей его многозначной сложности, но потерял равновесие. Почему Федька и вынуждена была некоторое время с ним бороться, чтобы удержать от новой попытки пуститься в объяснения. Шафран обиделся, затих и молвил с укоризненной горечью:

— Всё, Федя, в жизни поддельное. Всё! Всё подлог и блядство!

Любопытные свидетельства столь прискорбного положения вещей мог бы, наверное, сообщить Шафран, если бы его полуночный собеседник располагал досугом внимать. Но Федька уважения начальнику не оказала — до того ли было, когда разнёсся густо начиненный матюгами голос воеводы. Пальба и всякие необязательные перебранки стихли, один лишь Шафран, не разобрав, кто говорит, продолжал маловразумительные свои речи.

Надсаживаясь свирепым криком на всю слободу, князь Василий предрекал таким-растаким изменникам то же самое, в сущности, что много раз уже обещали до него стрельцы, но имел несколько важных прибавлений, которые и заставили затихший народ прислушаться. Каждую разэдакую тварь, которая сейчас же не откроет такие-сякие ворота, туда их сюда! ожидали дыба, кнут и все растаковские казни. Делая остановки после особенно мощных всплесков чувства, князь Василий прокричал напоследок, что представляет в Ряжеске особу государя (это место осталось без украшений) и потому дальнейшее сопротивление будет рассматриваться как скоп и заговор со всеми вытекающими отсюда трах-тарарах последствиями!

Перестали кривляться тени, остановили свой бег огни — холопы смутились. Там и здесь зашевелились исчезнувшие было гости, вылезали из бог знает каких погребов и запечий. В отчаянной, безнадёжной уже попытке приободрить и гостей, и челядь Подрез кинулся отлавливать малодушных. Подьячие позволяли себя волочить, покорно принимая поношения и тычки, но боевым духом не проникались, а расползались врозь, стоило оставить кого без присмотра. Дерзость упавших духом холопов простиралась так далеко, что они уклонялись от пинков и зуботычин. Всё было напрасно, что-то в холопьих душах надломилось!

Изловчившись припереть Шафрана к стене, Федька бросилась догонять метавшегося по двору Подреза.

— Ключ! — требовательно закричала она. — Ключ от задней калитки!

Подрез оглянулся. Он держал под собой скрюченного вдвое человека и смотрел на Федьку волчьими глазами. Однако Федька не сомневалась, что ключ найдётся, раз только Подрез узнал её.

Отпущенный без предупреждения, человек тюкнулся головой в землю, а Подрез достал из кармана большой грубый ключ — Федька сцапала его прежде, чем хозяин успел что сказать.

Шафрана она прихватила по дороге и не забывала потом за ним присматривать.

Но вот ключ ничего не открывал, застрял в замке ни туда ни сюда. Прохваченный общим страхом, Шафран толкнул Федьку и взялся крутить, вихляво извивался телом, приседал и пыхтел — железо не поддавалось. Ключ, по всему судя, не от того замка попался — Подрез сунул первый, что нашёл в кармане.

Они теряли время, а торжествующий рёв известил о прорыве — стрельцы вломились. Вопли, вой, грохот, пальба заставляли вспомнить о не раз звучавшей угрозе «всё здесь к чёрту перевернуть!». Надо было понимать так, что двор изменника отдан осаждавшим на всю их волю как награда за ратное долготерпение.

Под натиском не разбирающих правых и виноватых стрельцов народ отступал на задворки, ломился через невидимые в темноте преграды, спотыкался, бежал; явились помощники вертеть ключ. Шафрана оттеснили. И вовремя: тут его скрючило, послышались рвотные звуки, запахло блевотиной. Визжала полураздетая девка. А ключ наконец хрястнул, окончательно засев в замке. Но уже тащили топор — треск и лязг, дверца распахнулась, народ ломанул в дыру. Основательно опорожнив желудок, не без труда распрямился Шафран, отёр, отдуваясь, рот и шатнулся туда же — во мрак.

Загрузка...