Глава пятьдесят третья

Федот, да не тот

еременившийся ветер бросил огонь на весь город, пересохшее дерево занялось по многим местам, дым проносился тучами. Нигде ещё пламя не схватилось по-настоящему, нигде не горело в развал, с гудением и смерчем, однако недолго было и до этого, сыпались искры и пепел. Близился роковой миг повального бегства, когда испуганно-беспокойная толпа потеряет враз голову и ринется бежать, бросая пожитки, затаптывая, сбивая с ног слабых. Подмывающий страх, ужас перед стихией уже обнимал людей. Метались бледные, с искажёнными лицами женщины, хватали и роняли всё подряд, крошечный мальчик пыжился взвалить на спину неподъёмной величины узел, народ сшибался на запруженных улицах, кидались под ноги крысы и мыши — невиданные их полчища, пугая скотину, оголтело мчались вдоль заборов. На перекрёстке сцепились осями телеги, возчики лупили друг друга кнутами в кровь — бестолочь и воющий крик.

Прорываясь через затор, Федя получил под ребро, задохнулся, кого-то повалил сам, разронял меха, не оглянувшись, и бросил таз, чтобы вырваться. Здесь можно было и навсегда остаться, чуть оплошаешь.

До Прохорова двора кругом города лежал по пожарному времени немалый путь, но если не застрять где ненароком, не подвернуть — страшно подумать — ногу, то опасности настоящей ещё не было, тем более, что Федя бежал по ветру, то есть уходил от огня. Навряд ли за четверть часа разгорится так, что не пройдёшь. От страха и волнения протрезвев, если не ногами, то головой, Федя старался сохранять силы, расчётливо избегая столкновений, всякой свалки, и переходил временами на шаг, чтобы отдышаться и сообразить, что, в конце концов, происходит и чего держаться.

В Федином легкомыслии, как и вообще в легкомыслии, можно было бы признать при внимательном разборе что-то схожее с философическим отношением к миру. Свойственная философическому складу ума способность отделять вечное от преходящего и второстепенного, похожая на особый дар способность обращать свой ум на значительные предметы, отстраняя от себя плотоядную обыденность, — такая способность избирательного восприятия присуща и легкомыслию. Легкомыслие умеет сосредоточиться на радостях жизни, пренебрегая той злосчастной обыденностью, которая заедает век среднего человека, пренебрегая то есть необходимостью заботиться завтрашним днём, завтрашним куском хлеба и благополучием близких. «Ненависть ко лжи убила во мне воображение!» — воскликнул кто-то из мучившихся философическими вопросами людей и тем прекрасно выразил противоположность обыденности и того избирательного подхода к действительности, который в равной степени, хотя и совсем по-разному, свойственен и философу, и прожигателю жизни. Недаром же склонный держаться середины человек, благоразумный обыватель, не понимает ни того, ни другого: ни безответственности шантрапы, ни глубокомыслия философа.

Так что если говорить о ненависти ко лжи и о воображении, то Федя не мог принять подобного рода обвинение на свой счёт. Фединому воображению ничего не грозило. Он верил в дерзкие построения своего подвижного ума настолько, насколько считал необходимым. Он обладал особым талантом задвигать в тень и неясность всё, что не относится к насущным потребностям часа. Назначенная за сеструху цена возбуждала столь яркие и сильные чувства, что никакие иные переживания не доставляли Феде хлопот.

Обдумывая самый простой и потому самый верный способ доставить сестру по назначению: придушить — и в мешок, он как-то не понимал всё то неприятное, что было сопряжено с такой грубостью. И только отказавшись по ряду соображений от замысла (простота которого была всё же обманчива), Федя вспомнил, как сильно, до отвращения претит ему бесполезная жестокость. Он понял обиду девочки и всё отвратительное, гадкое, что должен был испытать сам, решившись душить Федьку подушкой или глушить обёрнутой в овчину дубиной. Он содрогнулся и выбросил мысль о насилии из головы.

Значит, нужно было искать, напрягаться. Федя искал и знал, что найдёт. Ничем не стеснённое воображение, мучаясь от бессилия, проделает подспудную работу, и решение придёт само собой, неожиданно в трудный, быть может, последний, казалось бы уже безнадёжный час.

Федина мысль кружила, возвращаясь к деньгам, и, раз от разу достигая начала, то есть ста рублей, мысль цеплялась, между прочим, за маленькую, но довольно-таки вредную задорину: другой кто, потрезвее Подреза, за такое дело ста рублей ведь и не отвалит. Да и Подрезова блажь не вечна. А ну как завтра опомнится? Федя не совсем понимал, на чём всё же Подрез свихнулся. Никогда Федя не примечал за сестрой ничего похожего на неодолимую женскую обольстительность. Худа и язва. Женский ум ласков и уклончив, женщина подходом и обходом умна, а эта умна как-то грубо. Мерещится во взгляде что-то такое, от чего здравому мужику не по себе станет. Можно, конечно, Федьку откормить, натереть благовониями, румяна, белила — можно; а вот эту язву куда денешь? Если Подрез Федькиной угловатой прелестью всё же захвачен, то, надо понимать, по неосторожности. Несчастный случай. Впрочем, дело вкуса. Может, Подрезу с похмелья и острое, и пряное требуется.

А сто рублей всё равно, как ни крути, очень большие деньги.

И не на смерть же, в конце концов, продал, не палачу же — в постель! Не мыло, не смылится. Экое горе!

Переворачивая так и эдак сто рублей, примеривая к ним легковесную Федьку, Федя проникался странным чувством смешанного с завистью уважения. За сто рублей Федя и сам бы кому хочешь продался. Так не берут же! А эту ещё подманивать надо. Коза неистовая!

Распалённое горячечными соображениями лицо Феди нечисто горело, он ощущал в душе тяжесть и беспокойство. Паршиво было на душе, несмотря ни на что, досадно... тяжко, как это бывает перед неприятным, возможно, опасным, но неизбежным делом. Терзаясь в попытках достичь душевного равновесия, Федя забыл пожар, перестал замечать на улицах кутерьму и не остерёгся — столкнулся с каким-то неистовым оборвышем.

— Федя, родной! — закричал щенок прежде, чем он опомнился его отшвырнуть. — Феденька.

Грязный, только из канавы оборвыш тыкался и тёрся о ферязь, а Федя остановился и ничего не предпринимал — проще было дождаться, чтобы припадок мальчишки сам собой разъяснился.

— Голтяя убили! — выкрикнул оборвыш, отлепившись на мгновение от Фединого живота. — Помнишь Голтяя, я на нём ездил?

— Жалко лошадку, — отметил Федя вполне бессмысленно — первыми, что попались, случайно сорвавшимися с языка словами. Слишком далеко он сейчас витал, чтобы тратить на это недоразумение и смысл, и чувство.

Но и бесноватый мальчишка по обыкновению всех бесноватых мало что слышал и молотил своё:

— Бахмат его убил.

— Что же их не развели по разным стойлам? — озаботился Федя уже чуть серьёзнее. Опять он чувствовал в голове пьяный туман.

— Бахмат, — говорил мальчишка, задыхаясь от поспешности, — такой низенький и злой. Ты его не видел.

— Бахматы, да, степная порода, одни копыта да зубы. Из-за чего же они перегрызлись, резвые лошадки? Меру овса не поделили? Клок сена? Что они там не поделили?

— Нет, поделили! — чуть запнувшись, выпалил мальчишка. — Золото поделили. Они поделили золото. А это из-за меня...

— Тебя не поделили?

Несколько мгновений мальчишка смотрел с таким тупым изумлением, что, казалось, никогда уже не опомнится. Но опомнился:

— Да! Да! Они всё поделили, а тут я...

— И они стали из-за тебя драться?

— Да! Драться, из-за меня!

— А на золото плюнули?

— Так оно ж возле куцеря теперь!

— Под бортным знаменем?

— Да! Под бортным знаменем! Сколько хочешь!

— Сколько хочешь?

— Сколько хочешь! — Опять начал он было дёргаться, созрев для припадка.

Федя остановил его трезвым словом:

— Но из-за золота разногласий не возникало. Делили только тебя?

— Да... Меня... — ответил он в каком-то беспросветном ошеломлении.

— А мёд? Как вы делили мёд?

Мальчишка окончательно задохнулся.

— Под куцерем, дружок, так же как под любым другим бортным знаменем, лежит мёд. Есть такая примета: под куцерем — мёд.

Слабый рассудок мальчишки не мог вместить разветвлённую мысль Феди. Он вытаращился, как всякий недоумок, испытавший собственным лбом твёрдость высшего разума. Федя воспользовался случаем, чтобы высвободится из цепких ручек припадочного.

— Да нет же, — бессвязно забормотал мальчишка, — что такое... Я говорю... Я выследил его до Шафрана...

— Кого?

Всякий разумный вопрос повергал мальчишку в столбняк. Опять он не сразу опомнился.

— Что с тобой? — сказал он вместо ответа, отступая от Феди, как от безумного.

— А я, видишь ли, чокнулся, — злорадно подтвердил Федя.

Оборвыш отступил ещё на шаг, чумазая рожица его выражала такое смятение, что требовались самоотверженные усилия, чтобы не расхохотаться. Но Федя, как истинный сластолюбец, справился с собой, чтобы до конца насладиться потехой.

— А что там ещё под куцерем? — спросил он достаточно осторожно, испытывая мальчишку.

Спокойный и даже сочувственный тон оказал непредвиденное воздействие: вместо того, чтобы прийти в себя, мальчишка окончательно тронулся — и неокрепшим рассудком своим, и руками, и ногами — всем сразу. Замахал, задёргался в трясучке, вытаращил глазёнки, озираясь, и горячо зашептал:

— Целый сундук, вот такой! — Быстро показал нечто необхватное. — Это гора! Горы, горы, понимаешь, горы! Алмазы, жемчуг, узорочье! Драгоценное оружие, венцы! Гора алмазов, гора золота! Бездонный колодец, куда Муравей побросал! Муравей карету и лошадей туда побросал! Сколько он лошадей побросал — все со сбруей, сбруя серебряная. Там знаешь сколько? И карету целиком бросил — в колодец! Там на сто рублей... куда! на тысячу, на тысячу рублей будет! Не одна тысяча будет!

— А вот тут ты соврал! — участливо заметил Федя. — Тысяча рублей — это слишком. Тут и сто рублей не знаешь, как оприходовать, а ты — тысяча!

Мальчишка остался в столбняке, а Федя пошёл. Не побежал, а пошёл, потому что несуразная мысль — а вдруг? — защемила сердце. И хоть понимал Федя гибким своим умом, чего стоит тысяча рублей в золотой монете, которые сложили в бортную колоду трудолюбивые лошадки, — понимал, но оглянулся. Позабыв свои несметные богатства, богом обиженный оборвыш следовал за ним с пришибленным... безумным выражением лица. Это успокоило Федю.

Оборвыш остановился, когда остановился Федя.

Все сходили с ума.

— Маша! Маша! Да помоги же скорее, господи боже мой! У меня не сто рук! — надрывно кричал кто-то за тыном, возле которого стоял мальчишка, буквально раздавленный метким словом Феди.

— Федот, да не тот! — заключил Федя, наставительно поднимая палец. Соблазн красивого словца оказался, в конце концов, сильнее всех иных соображений. Да и некогда было рассусоливать. — Прочисть уши, дурачок! Если уж мозги засорились.

И тогда пошёл, побежал, выбросив из головы недоразумение.

Повсюду горело, сгустился удушливый дым, от которого страхом стучало сердце, и Федя с облегчением убедился, что ждать не придётся, — приметил ещё издали, что из ворот Прохорова двора выворачивает телега, а на ней сестра и щекастая девка Маврица.

Круглолицая, лишилась румянца и сидела кулём, вцепившись в узлы, а Федька, стоя на коленях, дёргала вожжи да погоняла.

— Я с ума сошёл! — вскричал Федя, бросаясь к сестре.

Круто вывернутые колёса шкрябали дрогу, Федя ловил случай подскочить ближе и закинуть рухлядь, которую тащил на себе с Подрезова двора.

— Я тоже за тебя боялся, — громко сказала Федька.

— А я с ума сошёл! Я с ума сошёл! О тебе только и думал! — горячо подхватил Федя. — Голову потерял от беспокойства, веришь ли?

Отвлекаться особенно не приходилось: лошадь ступила за ворота, а на улице не воткнуться: люди, повозки, скот. Федька вскрикивала «но!» и тут же, откидываясь назад, натягивала вожжи — не успевала вклиниться в сплошной поток беженцев.

Улучив миг, Федя выскочил под очередной воз, что пёр по улице, махнул кулаком в морду лошади, отчего она осадила. Возчик огрел его плетью, норовя достать через лошадь, а Федька не теряла времени и выкатила со двора шибкой рысью.

Они очутились в череде повозок, в толпе, где мычал скот, возвышались всадники, пищали дети, и толпа эта, не везде плотная, тянулась сгустками до самых Петровских ворот, до приметной уже башни. Там на коротком мощёном взвозе чернело особенно густо и угадывалась давка. Низко-низко неслись тучи, погрузили окрестности в сумеречную мглу, косо посыпался горячий пепел — раздались испуганные, подавленные голоса. Мужик на телеге прикрылся рогожей, люди закрывались всяким подручным тряпьём, какая-то бабка, приседая с визгом, взгромоздила на голову перевёрнутую шайку. Стон стоял и плач, в тягостном недоумении мычал скот.

Пробираясь к сестре через накиданные по телеге вещи, Федя должен был опереться на Маврицу и повалил её — девка глупо хихикнула. Она оправилась от оцепенелости, испуг её обрёл живые черты. Успокоило Маврицу то, что вырвались наконец со двора и видели впереди спасение — Петровские ворота, за которыми сразу поле. Едва ли она понимала в полной мере ужас, что ждал их ещё на въезде в башню, к которой стремились не только ближние посадские слободы, но и оставшийся за спиной город.

— Хозяин где? — крикнул Федя сестре, та по-прежнему стояла на коленях. Выкрики, вопли, свист и завывания ветра, гул огненной бури не позволяли говорить без надрыва.

— Там! — Не выпуская вожжи, Федька мотнула головой: там, за острожной стеной в поле. — Прохора выбрали атаманом. Они уходят на Дон. За Хомутовкой сбор. Ускакал верхом.

— А ты?

— Я остаюсь, — крикнула Федька к изрядному облегчению брата. Она подобрала поводья, чтобы в любое мгновение придержать лошадь, но едва ли была в этом необходимость: коняга не хуже людей чуяла, что творится, уши стояли торчком, тянула без понуканий и становилась вместе со всеми людьми и скотом. — Мне мальчика искать, Вешняка. Не могу без него уйти. Никак.

— Какого мальчика? — крикнул Федя. Он живо представил себе оборвыша.

— Вешняком зовут.

— Он кто?

Федька не отвечала.

— Кто он тебе?

Она как будто не знала, что сказать. Но прежде, чем Федя решился переспросить ещё раз, повернулась и в самое ухо крикнула:

— Родной!

«Родной» резануло. Не привык Федя, чтобы сестра бросалась словами. Хотелось сказать ей что-нибудь неприятное.

— Встретил я какого-то полоумного заморыша. Как сюда бежал, — начал Федя, не зная ещё, нужно ли говорить. — Так кинулся, ладно, что с ног не сбил. — Сестра обернулась, а Федя уставился вдаль, туда, где давились люди и скот. — По-моему, он больной. У него трясучка.

— Что он тебе сказал?

Тревога сестры из-за «родного» заморыша вызвала у Феди прилив враждебности, он злился, как если бы сестра нарочито кривлялась. Любое душевное движение Федьки вызывало в нём злобу.

— Что он тебе сказал? — теребила Федька, и ясно было, что не отвяжется.

— Под бортным знаменем куцерем сундук золота. Хочет вывезти. Запрягает бахмата. А Голтяй, на котором он прежде ездил, уж копыта отбросил. — Федя зевнул.

Она сердито схватила за руку и, едва сдерживаясь, вскрикнула:

— Он это тебе сказал?

Поводья упали, Федя, толкнув сестру, поймал их, чтобы не соскользнули наземь.

— То и сказал, что сказал!

Можно было видеть, как она поверила или почти поверила — потускнела.

— Бахмата запрягает? Он сказал, запрягает Бахмата? А Голтяй копыта отбросил?

— Да!

— И он сказал под куцерем?

— И не раз повторил, чтобы моему скудоумию потрафить.

— Что под куцерем?

— Да! Да!

— А ещё что? Что-нибудь ещё он сказал?

— Что в бездонном колодце карета плавает!

Она запнулась. Но не отстала:

— Ты его прямо сейчас видел?

— Прямо из тех объятий и прямо в эти.

— А куда он бежал?

— Куда-куда! За мёдом! Он и меня на сладкое звал, да я, видишь, не такой сластёна. Ради сундука мёда жизнь на кон ставить! — ядовито говорил Федя. — Я ведь игрок битый, что почём знаю. Глянь сюда, что делается, какой сейчас к чёрту мёд?!

— На кон ставить? — пробормотала Федька уже отстранённо, как занятый собственными соображениями человек. — Мне нужно идти.

Сестра подвинулась слезть с телеги, а Федя, не сразу поверив этому безумству, едва успел облапить её поперёк туловища:

— С ума сошла?

— Пусти! — дёрнулась она. — Пусти, говорю!

— Да где ж ты его найдёшь? Ты что? Там уж горит всё, не продохнуть!

Ожесточение мешало ей отвечать, она вырывалась, работая локтями, и Федя перед яростью такой растерялся.

— Сестричка, родная! — принялся причитать он. — Ты ведь моя родная! Дороже тебя... дороже ничего нет...

Щекастая Маврица лупала глазами: кто тут сестричка?

— Коза неистовая! Стой, не пущу, дура! — не сдержавшись, прорычал тут в пылу борьбы Федя, и Федька заехала ему локтем под ребро в любимое место, куда его всегда били. Федя охнул. Федька выскользнула, подхватила выпавший из-за пояса пистолет и вывалилась сама. Застряла она тотчас среди овец и стала неистово барахтаться, преодолевая их блеющий бестолковый поток.

— Рехнулась, дура! — ревел Федя, согнувшись, словно всё ещё тщился дотянуться. — Держите её, с ума сошла! — кричал он неведомо кому на этой свихнувшейся рёвом, блеющей, мекающей, мычащей, издающей пронзительное ржание улице.

Маврица обалдело вертелась, тщетно пытаясь уразуметь, кто тут «сестричка», куда рванул Фёдор Иванович и на кого кричит «дура» Фёдор-второй.

Точно все с ума сбредили.

Подрагивая на колдобинах, телега тарахтела, дёргалась, трещала и останавливалась в общем трудном движении навстречу безысходной давке у Петровских ворот.

Загрузка...