Глава пятьдесят восьмая

Железное колесо

одле верховьев Хомутовского оврага, версты две в поле, Федька и Вешняк нашли многолюдный стан. Прислушиваясь к разговорам, Федька скоро узнала, что в кругу приговорили идти дорогою на Ефремов, на Елец, на Рыбную лесами в степь, и пробираться на казачьи речки, и на Дон, на столбовую реку. Повсюду обстоятельно пересказывали предстоящий путь, однако не видно было, чтобы действительно собирались в дорогу. И мало всё это походило на казачий стан, скорее на странное торжище, где слонялись неведомо какие, неведомо зачем люди: не приметно было ни отдельных куреней, ни обоза, ни сторожей не было, ни разъездов — ничего, что свидетельствовало бы о порядке и согласии. Безоружная большей частью, плохо снаряженная для нелёгкой жизни толпа. Складывалось впечатление, что люди эти, решившись уходить, посчитали самое трудное для себя исполненным. Дальнейшее представлялось как наперёд заданная очевидность: на Ефремов, на Елец, на Рыбную и на Дон — столбовую реку! «Столбовую!» — со значением повторяли они друг другу.

Возбуждение царило повсеместное и бесплодное, кругами тут ходили в разговорах и кругами ходили по всему заполненному народом полю — от одной гомонившей ватаги до другой. Были здесь потерявшие мужей жёны и мужики без семьи — оглушённый, ободранный народ, они вырвались из огня, и дыхания не хватало сразу опамятоваться.

Поразило Федьку, с какой напускной небрежностью поминали догоравший город. О том, кажется, только и сокрушались, что раньше недосуг было городишко поджечь — разом да со всех сторон.

Прохора по имени не каждый знал, но казака с цепью на правой руке запомнили: только что его, туточки, видели. Отыскивая Прохора, Федька наткнулась на брата. Он кинулся к ней и возликовал. Выяснилось тотчас же, что телегу Федя потерял и Маврицу тоже. Неприкаянный и голодный, он обрадовался Федьке так, будто полагал, что всё утраченное она доставит с собой.

Что значит потерял? Как потерял, когда? Где потерянное искать? Бросил! Маврицу он бросил перед Петровскими воротами, оставил её с телегой, а сам рванул пробиваться — лицо в ссадинах, ферязь порвана. Что сталось с девкой, не знал, и бесполезно было спрашивать — говорливо суетился и ускользал от ответа.

Околачивался он здесь, во всяком случае, не один час, Маврицу не встретил, а разминуться было вроде бы негде.

Многоречивая уклончивость брата довела Федьку до тихой злобы, она замолчала. Тем более не настаивал на продолжении ненужного разговора Федя.

— Что, малыш, нашёл своё золото? — игриво заметил он Вешняку.

— Нашёл, — хмуро отвечал Вешняк. Показал узел: — Вот оно.

Федя приготовленно хохотнул и потянулся в знак примирения потрепать мальчишку за вихор. Вешняк отстранился, не скрывая враждебности.

Но шутки в сторону! Имелись у Феди действительные заботы, он заговорил о том, что только и должно было занимать положительных, живущих своим умом людей:

— Этот сброд... — выразительно покосился по сторонам. — Далеко не уйдут. Всех ведь перехватят по дороге государевы ратные люди. За Преображенскими воротами в поле сыщики, с ними многие дворяне и дети боярские. — Федя примолк, разумея, что сестра сама сделает выводы. Но не дождался отклика. — Уже, слышно (ходил я туда, к Преображенским воротам), у сыщиков с ратными людьми пересылка. Те, говорят, стоят в двадцати верстах. Переймут этих... казаков по дороге, Феденька. А дальше сам знаешь, какая работа: взятых разобрать и переписать, списки составить с отцами и с прозвищами. Орлёный кнут да липовая плаха. На козле, Феденька, и в проводку. А иных пущих заводчиков по разным местам повесить... — Снова он замолчал в надежде на сообразительность сестры. Понизил голос: — На столбовую реку, на Дон! У тебя, Феденька, ремесло на руках, тебе же цены нет... И куда? Пущих заводчиков, Феденька, сказав им вины... Дальше первой осины не уйдёте, всех перевешают. А кто у Преображенских ворот... вину простят. Так сыщик Антон Тимофеевич и сказывал. Сам слышал. Не кипятись, Феденька, — заторопился он, догадываясь, что сестра хочет возразить. — Переждать хотя бы. Переждать у Преображенских ворот — переждать хотя бы. День-другой — и всё разрешится: кто куда. Кто на плахе голову сложит, а кто... в мягкой постельке... Да. Ну, раскинь же ты умом здраво!

Федька не перебивала и, казалось, слушала. Казалось, невозможно не проникнуться столь бесспорными доводами! Она возразила:

— Остановись.

Федя улыбнулся — выжидательно и как бы с поощрением.

— Вообще — оставайся с сыщиками. И нас оставь. Разойдёмся. Совсем. — Она вздохнула.

Пришёл черёд призадуматься брату: не мог он сходу сообразить, следует ли понимать сказанное так, как оно есть. В буквальном смысле. А если понимать, то обижаться ли? Поддержанная далеко идущими расчётами осторожность подсказывала решение: недопоняв, слегка обидеться. Нечто в этом роде он и проделал. Смирение его простиралось так далеко, что, отвергнутый, он тащился в некотором отдалении за сестрой и, когда ловил взгляд, укоризненно вздыхал, прикладывал руку к груди в соответствующем месте, показывая тем самым, что в любой миг — пусть знак дадут — готов вернуть и сестре, и мальчику своё общество.

Федька первая заметила Прохора, а он первый закричал:

— Я тебя разыскивал! Ну вот, слава богу!

Он был верхом, на правой руке злополучная цепь, раскованный конец которой с двумя полукольцами подоткнут за пояс. Как человек бывалый, Прохор не полагался ни на кого, кроме себя, и хоть покидал дом в спешке, ничего не забыл: обвешан он был воинской сбруей с головы до ног: разумеется, при сабле, самопал в чехле у седла, лук и колчан со стрелами, самопал короткий, нож большой и нож малый, мешочки разного веса, размера и назначения, пороховницы, два мотка ремённых верёвок, на поясе деревянная ложка висит. Большие перемётные сумы на лошадином крупе и сверх того приторочена меховая епанча, в которой не замёрзнешь даже в промозглую ночь.

«Наверное, хлеб у него есть и сало, мука для болтушки и крупы, и много чего съедобного», — подумала голодная Федька.

— Наши пошли, догоняй. — Показал левой рукой куда. И пояснил, заметив безмолвное удивление Федьки: — Кто пошёл, тот пошёл, больше тянуть нельзя. Завтра сделаем кош, разберём людей по куреням человек по пятьдесят и по сто. — Похоже, он был расстроен, голос осип.

Федю, брата, Прохор приметил ещё прежде и успел с ним объясниться, потому безразлично глянул, а вот на мальчика посматривал с любопытством:

— Неужто знаменитый Вешняк?

Мальчик почему-то смутился, а Федька прижала его к себе и просто сказала:

— Это мой братик. Наш Вешняк.

И Прохор так же естественно, не выискивая в Федькиных словах никакой многозначительности, кивнул. И ещё раз на мальчика глянул — одобрительно. И они все трое заулыбались, хотя ничего особенного между ними сказано не было.

— Ну так что, добьёшь на первом привале? — Прохор поднял окованную руку. Это было извинение за то, как вёл он себя на площади, когда Федька сбивала гвоздь.

— Мне Вешняк поможет, — отвечала он. Это было признание, что с работой она справилась не вполне и что имелись у Прохора основания язвить — простительные.

— Маврица погибла, — сказала затем Федька, надеясь услышать ещё нечто иное.

Но Прохор кивнул.

— Нет Маврицы. — Помолчал, никак себя не выражая, тронул лошадку. — Догоняйте! Я вас найду.

Действительно, в то время как бестолковый табор продолжал гудеть, по дороге к Вязовскому перелазу вытягивались вереницей пешие и конные. Решимость тут расставалась с сомнением, толчея обращалась в движение. Шли бодро, звонко перекликались, первая же, пусть не слишком внятная шутка вызывала доброжелательные смешки. Не задумываясь о долгом пути, пускались в побегушки дети, на каждый шаг взрослого успевали сделать по два и по три своих.

Вешняк не покидал Федьку, наверное, он ощущал себя старше сверстников. Притих он, раза два ещё спросил об отце и матери, понятного ответа не получил и задумался. Не искал он другого развлечения, только бы держать названного брата за руку.

Потемнело, дохнуло холодом, побрызгал, возбуждая запахи пыли и свежести, дождь. Часто-часто взмахивая крыльями, промчались ниже тучи грачи — и полилось, хлынуло под крики и смех. Никто не думал укрываться, со страстным наслаждением подставляли дождю опалённые пожаром пыльные лица, воздевали руки, чтобы вернее промокнуть. Шумная полупрозрачная завеса затуманила и скрыла из виду дымивший позади пожар, сомкнула и сблизила окоём. Остались люди на торном шляху сами по себе, они переглядывались с той никем не высказанной, но каждому понятной мыслью, что мокнуть — так вместе, вместе — весело.

Шлёпая по грязи, Федька и Вешняк пробирались в голову растянутой, сбившейся отдельными толпами вереницы, иногда приставали к какой-нибудь случайной ватажке, слушали разговоры.

Что осталось за спиной, люди вспоминали мало, рассуждали о том, что ждёт. И будущее складывалось едва ли не целиком из отрицания. Говорил облепленный мокрой рубахой и оттого особенно тощий малый. Голос его казался Федьке знакомым:

— Кабалы нет, — отмахивал рукой малый, — кабака нет... Пей сколько хочешь! — следовало не совсем вразумительное противопоставление. — Ни больших людей, ни меньших! Боярского семени и в заводе нет! Атаман заворовался... — Он выставил палец, показывая, вероятно, что имеет в виду кого-то из нынешних выборных. — Мы его завтра скинули. Да и татей, разбоя нет, нет разврата! Как у них заведётся тать из новопристалых каких казаков, так сейчас старые прямые казаки, рассудив между собой в кругу, посадят его в воду! Или повесят. Отягощений никаких ни от кого и утеснений нет и не бывало. Над девками насильства никакого никому не позволяют!

Федька догнала малого, глянула в залитое дождём лицо и не без удивления признала колдуна Родьку. И Родька осёкся — узнал, запомнилась ему юная рожица писаря. Но не обрадовался, воспоминание о пыточной башне заставило его отвернуться. Разумеется, Федька не стала бывшего колдуна выдавать, отвернулась в другую сторону и прибавила шагу. А Родька всё равно не сразу пришёл в себя, забыл, что говорил, и молчал.

На забрызганной лошади, укрываясь епанчой, подъехал Прохор.

— Вёрст пятнадцать сегодня. А завтра не меньше сорока, наспех идти придётся.

Обращался он к Федьке, но говорил нарочито громко, для всех, и, похоже, ожидал возражений: одолеть за день с женщинами и детьми сорок вёрст — испытание. Сомнений, однако, никто не высказывал. Спросили только:

— Не догонят?

— Быструю Сосну перейдём, не догонят.

Ливень кончился, ещё сыпались сверкающие остатки, а уже сияло в глаза низкое солнце. Дождь прошёл сильный, но пересохшая земля пропиталась влагой неглубоко, пальца на два или три, ноги скользили, и под слоем липкой грязи угадывалась твердь. Земля по-прежнему была горяча, едва перестало лить, начало парить.

— Такому бы дождю да три дня идти, — заметил со вздохом седой мужик.

— Погорел хлеб, — согласился с ним другой. — Голодный будет год.

И тихо стало после этого. Чавкали сапоги и копыта... Вдруг страшным голосом вскричал Прохор:

— А, чёрт!

Испуганно вскинула Федька глаза на Прохора, но уже остановились все вокруг и глядели в поле: на взгорке, чёрный против солнца, застыл маленький всадник. Федька замедленно сообразила, что не всадник мал, а далёк ясно очерченный в чистом, промытом небе пригорок. Чёрный взмахнул, подбросил над собой махонький, едва различимый предмет — кинул мачком шапку.

— Конец, — пробормотал Прохор.


— Аллах велик! — воскликнул мурза, обнажая саблю. На тёмном лице сверкнули зубы. Был мурза в островерхом шлеме, кольчуге, красном стёганом кафтане и красных сапогах.

— Аллах велик! — от края до края огласилась широкая лощина. Вся сплошь она шевелилась густопсовыми тварями о двух головах... стадо мохнатых зверей на длинногривых лошадках-бахматах. Были это татары в вывернутых шерстью наружу овчинах и мохнатых шапках.

Некованые копыта скользили на мокром откосе, съезжали кони и падали, со свистом, улюлюканием, воем карабкались из низины на плоский край поля полчища белых и чёрных овчин. Вот уже переплеснулись они в степь; поднимаясь из-под земли, густопсовые всадники растекались, было их множество, возносился всё выше их вой и свист.

По всему необозримому пространству степи приходили они в движение, расстилаясь в скачке.


Толпы русских оцепенели, словно закаменевшая преграда, о которую суждено было разбиться потоку с визгом текущей конницы... Но распалась преграда. Прокатился стон, завизжали без памяти женщины, не имея ни малейшей надежды, бросились очертя голову наутёк. Другие, потрясённые до безгласия, замерли там, где застигло их жуткое видение.

— Скачи, — сказала Федька Прохору, — уйдёшь. — Она поймала и прижала к себе Вешняка, стиснула его так, что побелела у него рука под Федькиными пальцами. Прохор оглянулся на рассыпавшихся в бегстве людей, посмотрел на тех, кто остался: обомлевшая толпа, уставился взглядом в лошадиную гриву под собой, уронил голову. Держался он так, будто привольно располагал временем, будто не доносился до него нарастающий, обвальный топот копыт и разгульное улюлюканье.

— Гони, — повторила Федька слабеющим голосом. Била её мелкая дрожь, Вешняк, прижимаясь, и сам дрожал.

Прохор оставался мертвенно спокоен. Опустив плечи, понурясь, сидел он в седле, на татар — накатывались они стремительно — не смотрел. Повернулся к Федьке.

— Быть нам с тобой, братец, на турецкой каторге на одной цепи.

Легко перекинув ногу, он соскочил с лошади и сильно ударил её кулаком, отгоняя от себя. Потом начал стаскивать снаряжение и бросать.

— Помоги. — Цепь ему мешала.

Откинул саблю — брякнулась о землю. Вешняк вырвался из Федькиных рук, принялся суетиться вокруг Прохора: поддерживал, стаскивал, мнилось мальчишке тут какое-то действие и потому облегчение. А Федька вытащила из-за пояса пистолет, глянула напоследок — с сожалением, и швырнула.

Следуя примеру Прохора, стали разоружаться те немногие мужики, у которых имелось оружие, — полетели в грязь нищали, сабли, рогатины, бердыши, луки.

Не устоять было против лавины.

Когда поднялся крик, две телеги неподалёку сошлись углом, одна зацепила другую, лошади стали; Федька заступила за укрытие, страшно было оставаться на пустом месте — затопчут. Да и все на дороге пятились и жались друг к дружке.

Сверкали клинки, земля гудела, переполнялась тяжестью скачущей конницы и прогибалась, можно было разглядеть глаза на лицах, слышался храп и пахнуло ветром — налетели первые конники, проскочили между неподвижным народом, не задержавшись. Гнали за теми, кто убежал, улепётывал уже чуть ли не за версту.

Прохор стоял один.

Увидела Федька, как шагах в пятидесяти густопсовый конник срезал на лету мужика: с воем занёс саблю — рука зудела, — жахнул наотмашь. Верховой пролетел, мужик остался, брызнула по шее кровь, непостижимое мгновение ещё он стоял, начиная складываться в коленях и в поясе, — странно съехала и отвалилась голова.

Смазав страшное зрелище, пронеслись верховые овчины. Татары заворачивали, сдерживая разгорячённых коней, иные возвращались.

Часть татар, разъезжая на конях навстречу друг другу и кругом захваченных, осталась в седле, всадники держали лук с вложенной стрелой или обнажённую саблю; другие татары торопливо спешивались, чтобы вязать пленников. Для такой надобности каждый из степняков имел при себе несколько мотков ремённых верёвок.

Сначала взялись за мужчин: локти к лопаткам и споро в два-три приёма заматывали тугим узлом предплечья. Татары не разговаривали, и совершенно молчали русские, даже женщины не голосили. Так же, как все вокруг, Федька испытывала и страх, и тягостную подавленность, и стыд — немыслимо было говорить, да и о чём? Переступали и храпели лошади.

Напряжение особого рода угадывалось и у татар, они спешили обезопаситься от наиболее видных мужиков, не считали положение обеспеченным, пока не устранили всякую возможность сопротивления.

Прохор протянул пешему татарину скованные цепью руки. Когда он изловчился это устроить, Федька не заметила: разбитые полукольца сомкнул на левом запястье, а в пустое отверстие вставил нетронутой шляпкой вверх гвоздь, тот самый, что сбивала топором Федька. Гвоздь он, выходит, припрятал ещё тогда, на площади. Получились исправные с виду кандалы.

Если Федька удивилась, то татарин оторопел — такую предупредительность со стороны пленника трудно было и вообразить. Заподозрив подвох, он оглянулся и громко позвал товарищей.

Федька подошла ближе:

— Этот казак закован, — начала она по-татарски. — Его в кругу приговорили... — Сочинять приходилось на ходу, и она запиналась. — Казаки приговорили заковать в кандалы... Он... лошадь... — Она хотела сказать: лошадь у своих угнал, но это была бы глупость. — Он украл... у своего казака украл, — кое-как заключила Федька.

Верховой, что держал лук, нацеленный Федьке в грудь, спросил:

— Что украл?

Верховой не находил ничего примечательного в том, что среди русских всегда находится человек, который чисто изъясняется на языке правоверных.

— Что ты украл? — обратилась Федька к Прохору.

— Солёное сало, — последовал невозмутимый ответ.

— Свиной окорок, — повторила для верхового Федька.

Тот гадливо плюнул:

— Оставьте его, казаки сделали меньшое из того, что должны были по законам Аллаха.

Пеший поднял правую руку Прохора, осмотрел с обеих сторон заклёпки, левую глянул и усмехнулся: занятно вышло.

Затем пришёл и Федькин черёд, Федька ведь и отвлекла внимание от Прохора и наручников. С большей частью мужиков было покончено, татары оживились. Привольно переговариваясь, верховые спешивались, расхватывали брошенную утварь, развязывали узлы, подбирали оружие. Уже послышался женский визг и жеребячий гогот.

— Ты знатный человек? — спросил верховой, оглядывая Федькин наряд.

— Я писец.

Он кинул ещё взгляд, оценивающий, и остался доволен.

— Выкуп за тебя будет?

— Да, — после некоторой заминки соврала Федька.

— Этот невольник мой, — властно объявил Федькин собеседник.

— Хорошо, — не выказывая открытого недовольства, кивнул пеший.

Верховой тронул лошадь и поехал, не оборачиваясь, а пеший без промедления потянул Федькину сумку:

— Снимай.

— Отдай, ничего не жалей, убьют, — сказал Прохор. Оставленный всеми, он стоял шагах в десяти.

Федька расстегнула пояс и протянула вместе с тяжёлой сумкой татарину. Тот не хотел занимать руки и бросил добычу на землю.

— Снимай, — показал он на полукафтан.

Федька оглянулась, отыскивая взглядом верхового, того, кто назвал её своим невольником, но не смогла признать его среди сгрудившихся овчин. Там мелькало что-то цветное, разорванное, раздался пронзительный вопль:

— Миша, родненький!

Надрывно плакали мальчик и девочка, погодки, утираясь ручками, ревели в два голоса.

Сжалось сердце, Федька отвернулась.

— Собаки! — сказал Прохор.

— Насилуют?

— Жива останется, — проговорил Прохор, повесив голову. Он заранее смирился с тем, что будет происходить, и заранее знал, что будет, поняла Федька.

С коротким оскалом татарин смазал её по уху, в голове зазвенело. Напомнил, что ждёт. Но Федька вместо того, чтобы раздеваться, глядела с тупым изумлением, будто этот гладколицый, с неясной усмешкой парень совершил нечто неожиданное: немыслимое и невероятное.

Подскочил Вешняк:

— Ах ты, собака неверная!

И кувыркнулся, грохнулся плашмя, татарин, как выдохнул под удар, так и застыл лицом, приоткрывши рот. Мальчишка копошился в грязи.

— Не лезь! — предостерегающе крикнул Прохор — за Федьку боялся. — Не лезь, зарежет! — И уже спокойнее заключил: — Против рожна не попрёшь.

Татарин и впрямь схватился за нож, глаза сузились в щели.

Федька стала расстёгивать пуговицы, чувствуя, что подступают унизительные, жалкие слёзы.

Прохор уставился под ноги, нерадостно ему было и не рассчитывал ничего занимательного увидеть.

Кафтан она сняла и бросила.

Татарин приготовил ремень вязать, но под кафтаном у Федьки обнаружилась тонкая рубашка с шитьём, он помял добротную ткань и, оставив сомнения, сказал:

— Снимай.

Среди женских душераздирающих воплей и щенячьего визга Федька не двигалась. Не было сил сопротивляться, но и раздеться чтобы нужны были силы.

В бессознательном движении угрозы татарин снова тронул нож, встретились глазами, и татарин, столкнувшись с огромными Федькиными и влажными глазами, уклонился. Оставив нож, он дёрнул рубаху вверх, Федька отступила, он быстро перехватил её за гибко прогнутый стан, такой тонкий, что не составляло труда держать его и лапать хоть так, хоть эдак. Федька почти не сопротивлялась, только откинула голову, отстранившись от поганого дыхания. Изворачиваясь, видела она, но не успела принять сознанием, как овчины свалили связанного мужика и топтали ногами. Он, что схватил её, сопел. Федька закоченела душой, но тело трепетало, мелко, в ознобе подрагивая. Татарин задрал рубаху и вот — коснулся груди. Федька передёрнулась, а он будто не сразу понял. Потом с дурацким изумлением на лице схватил за грудь крепко и больно, будто хотел порвать.

Она неистово дёрнулась, рубашка скользнула вниз.

И в следующий миг жестоким рывком татарин притянул Федьку к себе, запустил руку под ткань на остроконечный бугорок, стиснул, быстро, словно даже испуганно, лапнул её между ног, проверяя там, — Федька исступлённо забилась и взвизгнула совершенно по-бабьи.

— Мамочки! — вопила она. — Не надо! Не надо!

От удара в живот она задохнулась. Помутилось всё, расслабилась она и просела, но упасть не дали. Что-то затрещало на ней, будто рвали кожу, — он зверел. Взметнулась на вывернутых руках, полетала прочь рубаха. Федька трепыхалась, до пояса голая, он рванул вздёржку, на которой держались штаны, они поехали вниз, под штаны сунулась рука. Нечеловеческий вопль издала Федька, вцепилась в гладкую харю, с омерзением чувствуя, как скрипит под ногтями плоть.

И содрогнулась от удара в живот, потеряв дыхание. Подхватили её за руки, выламывая, опрокинули, навалились несколько человек сразу. Она билась на спине, ворошились на ней собачьим клубком, растягивали ноги, ломали руки, стаскивали штаны, и зажали так, впились, что она переставала понимать, что с ней делают, и собственный крик не слышала — раздирала воем рот.

Голую, её вдавили в грязь; спустив штаны, но в овчине, он — расцарапанная харя — наскочил на Федьку, голова к голове, и голова его с жутким треском брызнула, заливая Федькино лицо, голые руки и плечи горячим соком, упала голова, ударив в щёку. Обмякший, он задёргался на её плоско распростёртом теле.

Хрип, мат и топот, удары твёрдого в плоть.

Руки и ноги Федькины освободились, но она не могла выпростаться из-под того, кто на ней лежал, тёплая кровь стекала на шею, не было сил сдвинуть упыря, что присосался к телу, не было сил вывернуться, выползти. Мёртвый, невыносимой тяжестью, припал на неё упырь — оскаленная пасть и разбитый череп.

Прохор бешено рычал, орудуя размотанной на всю длину цепью; страшная это оказалась штука: захватив правой, закованной рукой начало цепи, он гвоздил тяжёлыми полукольцами по головам и телам, громоздил вокруг себя в нелепых положениях забрызганные красным овчины. Когда Федька, спихнув чужое тело, сумела приподняться, уцелевший татарин замахнулся саблей — клинок и цепь сшиблись. Цепь захлестнулась с лязгом, исказившись лицом, Прохор дёрнул, и сабля вывернулась из рук противника, не успел тот отпрянуть, как рухнул с размозжённым виском.

Окровавленные полукольца упали на землю, Прохор судорожно дышал, оглядываясь. Пусто стало на десятки шагов вокруг: кто лежал поверженный, кто, гонимый животным ужасом, обратился в бегство — внезапная и нечеловеческая бойня поразила татар, как сошествие охваченного гневом архангела Джабраила.

Вымело всё. Прохор водил безумным взором и стояла, утираясь, обнажённая Федька в ссадинах и в грязи с головы до ног. И Вешняк — тот не успевал понимать, что происходит, только дрожал лихорадочно.

— Не бойся, — сказал Прохор, окидывая нагую Федьку взглядом. — Не бойся! — повторил он в полубреду. — Ничего не бойся — умирать не страшно.

Повсюду, сколько можно было видеть, татары бросали свои жертвы и добычу, доставали стрелы.

Федька нагнулась, подвинула застонавшую овчину и высвободила лук, через запрокинутую голову татарина стянула колчан. Опомнившись — был Прохор в том невменяемом состоянии, что и очевидную вещь не сразу сообразил, он тоже рванулся подобрать лук. Стало у них два лука и два колчана с дюжиной стрел в каждом. Конец цепи Прохор торопливо заткнул за пояс, чтобы не мешала.

— Не бойся, — пришёптывал он. — Не бойся, родная! Разве ж я знал? Не бойся, славная!

Резко, одним движением выпрямив левую руку, он натянул лук и пустил стрелу — всадник шарахнулся, невредимый, и со стуком ударилась в край телеги ответная стрела.

— Не бойся! — эхом воскликнул Прохор. — Нежная моя, не бойся, хорошая, умирать не страшно!

Они держались друг к другу спиной, как будто стали друг друга стыдиться.

— Что же это такое?! — бормотал Прохор. — Что же это за чудо-то, боже мой! А ведь у дурня глаза были. Господи боже мой, да ведь я же... ой! — Он потряхивал головой, как сокрушённый собственным недомыслием человек, — без надежды исправиться и оправдаться.

Съезжаясь, татары пускали коней вскачь, выстраивались они в исполинский круг и начинали против солнца вращение — чтобы стрелять через левую руку в сердцевину круга, где укрывались между телегами и запряжёнными в них лошадьми Прохор — широкоплечая цель и Федька — цель потоньше. Раскручивался адский хоровод всё вернее, полным конским махом, пустив поводья и откинувшись, мчались под дробный грохот копыт овчины.

Со злобой напрягаясь оттянуть тетиву и всё равно не дотягивая — тугой лук дрожал в руках, — Федька спустила зазвеневшую тетиву, стрела сверкнула в пустоте. И тотчас, без промедления, словно опасаясь малейшей заминки, отправила Федька другую — неуязвимы проносились в стремительной скачке овчины. Легко приподнявшись в стременах, повернувшись, спускали лук, летели стрелы с шуршащим, словно раздирающим бумагу, свистом, щёлкали в телегу, на вершок от Федьки. С восьмидесяти шагов, на скаку, татары садили, куда хотели.

Федька и Прохор толкались, кидаясь из стороны в сторону. Частично их прикрывали не выпряженные из телег лошади — татары берегли скотину, ставя лошадей дороже двух обречённых и уже не имеющих ценности русских. Федька глянула в колчан — там болталось четыре стрелы.

— У меня кончаются стрелы! — крикнула она. — Не торопись, они с нами играют.

— Не бойся! — с придыханием отвечал Прохор. — Не страшно! Кровь потечёт, и всё — уснёшь!

Взбитая бесконечной скачкой, поднималась по кругу пыль, красная на низком солнце.

— А-ах! — ожёгся Прохор — стрела торчала у него из спины, неглубоко воткнувшись в кафтан. Он не упал, но продолжал метаться, превозмогая боль.

Вертелся под ногами Вешняк, то проскакивал под брюхом лошади, то под телегу лез.

И ещё — со щелчком — косо вонзилась стрела Прохору в спину.

И Федька вдруг перестала метаться, остановилась. Она поняла, что в неё не стреляют, — татары оставляют её на потом. Растерзать. И тогда она захотела, чтобы её убили.

— Прохор, я люблю тебя! — сказала она через плечо.

— Ты чудная, чудная была бы мне жена! — крикнул со спины Прохор. — Не бойся, родная!

Она не боялась. Она перестала бояться.

Не спеша вложила стрелу, с предельным усилием натянув лук, спиной к солнцу, откуда каждый раз стреляли татары, прицелилась вдоль сверкающих лучей, вдоль тени, что протянулась от неё через поле, — прицелилась, упреждая всадника... Тетива зазвенела, стрелка мелькнула — промчался лохматый.

Она сунула руку в колчан — пусто.

— Прохор, убей меня, — сказала она.

— Нет! — отчаянно выкрикнул он.

— Прохор! Убей меня!

— Нет!

С воем выкатился из-под телеги серый комок. Размахивая тяжёлым узлом, Вешняк вопил угрозы и проклятия, бежал наперерез вращению колеса. Должны были положить его на полдороги, шутя. Татары, разгорячённые потехой, шутя его встретили, он занёс неподъёмный узел — всадник легко вильнул влево, другой обошёл справа, третий вытянул саблей плашмя — сбитый с ног, Вешняк упал на колени. Не свернул четвёртый — мальчишка припал к земле, едва не задев копытами, прыжком пронёсся над ним конь.

— Нет больше стрел! — крикнул Прохор.

Беспомощны.

Живо скользнув из-за телеги, Федька подобрала саблю. Да что сабля против верхового лучника? Только зарезаться.

Перекатившись, Вешняк пытался подняться, но встать не давали, неслись обок и через голову скакали, стегали плетьми, доставали саблей плашмя. По рассечённому лицу мальчишки текла кровь, он искал теперь только спасения, узлом, которым размахивал прежде с угрозой, что булавой, лишь прикрывался. Прогнувшись в седле, татарин рубанул — срезал перевязанные рукава кафтанца. Брызнуло над Вешняком золотое и серебряное, посыпалось в грязь блестящее узорочье.

Золото уберегло Вешняка, он урвал миг замешательства среди татар и, бросив всё, перекрутившись волчком, отскочил в сторону.

И тут огромный стремительный хоровод разомкнулся, рассыпалось столь мгновенно, что это невозможно было объяснить никакой понятной причиной, даже видением золотого дождя. С поля, куда угнали за беглецами овчины, неслись с криком разрозненные всадники. Не разбираясь, что происходит, Прохор одно догадался — схватил Федьку вместе с её саблей и рывком прижал к лошадином крупу, прикрыл собой, обратив наружу спину, утыканную стрелами — одна торчала, другая повисла, запутавшись в пробитом сукне. Проскакивая мимо, татары спускали лук, стрелы стучали о Прохора с железным щелчком, иные отлетали, две-три остались, Прохор охнул, когда пробило руку. Взбрыкнула и забилась раненная лошадь, ей тоже попало — в брюхо и в шею. Лошадь начала оседать, и Федька, прижатая к оглобле, падала вместе с ней, а сверху, пригнув голову, опускался на неё Прохор. Упали все.

Татары мчались прочь, нахлёстывая коней. Только там, где было разбросано Вешняково золото, подбирали деньги несколько человек.

Стоял на полем протяжный стон и не смолкал, становился внятен, обернулся он кличем:

— Ура-а!

С восточного края степи навстречу солнцу под красными с золотом и под белыми знамёнами, под разноцветными прапорами шла конница.

— Рейтарский полк! — воскликнул Прохор, вглядевшись. — Государевы ратные люди!

Недовыбрав золото, похватан, что попалось под руку, татары вскакивали на копей. Всюду по широкому шляху и поодаль от него лежали расстрелянные и порубленные мимоходом пленники, кто уцелел, ошалею метался или стоял столбом, кто-то рыдал на коленях, растерзанная голая женщина билась, ударяя кулаками о землю.

Прохор поднялся, выдернул из себя стрелу, выдрал её из кафтана и бросил. Он выдёргивал стрелы, как крупные шипы.

— Я без кольчуги под кафтаном с татарами и разговаривать не берусь, — сказал он Федьке. — Худая кольчужка, старая, и точно же, черти, вогнали куда не надо. — Стрела в левом предплечье окрасилась кровью. — Перевязать бы, — поморщился он, — что ли.

Тут только Федька опомнилась.

Она вскочила, глянула на себя в бессознательной потребности сорвать последнее Прохору на повязку и обнаружила, что последнего ничего нет.

Как ошпаренная, кинулась она подбирать одежду, забитые в грязь штаны и полукафтанье поодаль — одно от другого шагов за десять. Путалась, дрожащими руками натягивала на себя хоть что-то, а уже грохотала копытами близкая конница. Федька успела запахнуть на голое тело кафтан и затянуть пояс.

Со свистом, с гиканьем, воем, копья наперевес летели рейтары — латники и пищальники в кафтанах. Народ на дороге вконец потерялся: конница шла густо и страшно. Едва Вешняк добежал до телег, как, обтекая препятствие по сторонам, понеслись всадники.

Прошумела, проскакала конница, и на дважды распаханном копытами шляху стало свободнее. Вешняк, убедившись, что Прохор жив, а Федька невредима, — понадобилось ему для этого подёргать, пощупать, погладить одного и другого, — торопливо убедившись, что живы, кинулся спасать золото. И только принялся подбирать, что уцелело, соскочил наземь отставший рейтар. Спешивались и другие.

— Не лезь! Моё! — закричал Вешняк.

Ему достало оплеухи — сел, зашибленный, и, онемев, глядел, как исчезают в чужих мошнах остатки богатства. Разохотившись, рейтары ковыряли затоптанную, забитую копытами землю саблями и ползали. Повсюду ратники тащили всё, что валялось без призора, не стеснялись и грабить, угрожая оружием.

Со стрелой в левой руке и с кандалами на правой, Прохор бросился отстаивать наваленную на телегу рухлядь.

— А ну положь! — загремел он, потрясая цепью.

Рейтар — был это бородатый человек в малиновой шапке, в жёстком тегиляе с короткими рукавами и высоким твёрдым воротником — уже потянул мешок.

— Бунтовщик! — сказал он.

— А цепью по заднице не хочешь? — нашёл возражение Прохор.

— Будет на вас управа! — пообещал рейтар, оставляя, однако, мешок — много вокруг валялось ничейного добра и не раздетых ещё тел.

А Федька вертелась возле Прохора, как бы это извлечь стрелу. Прохор, морщась и покусывая губы от боли, возразил:

— Потом, позже, некогда... пока перевяжешь... удирать пора. Рейтары татар не догонят — через час-два вернутся. Нас тут и духу не должно быть. Вон, низиной уйдём. — Здоровой рукой он показал в поле. Федька, хоть и глянула, никакой низины не разобрала. Она согласно кивала на каждое слово Прохора, но всё равно мешкала, не понимая, что теперь следует.

Следует подобрать, что валяется под ногами, накидать в телегу и гнать. Что это была за повозка, ни Прохор, ни Федька не знали, и не у кого было спрашивать.

Мальчика Федька отловила — он тосковал возле рывшихся в земле рейтаров, и, много не объясняя, потянула за собой. Пришлось ей и вожжи брать. Рана Прохора, видно, начинала гореть, он кривился и постанывал, когда телега подскакивала на колдобинах, но задерживаться не позволял, а на Федькин тревожный взгляд отвечал одно: «Гони!».

Беспрепятственно, никем не остановленные, они выкатились в поле, на простор, и только Федька замахнулась плетью, чтобы пустить лошадь вскачь, настиг их отчаянный крик:

— Стой!

Федя бежал, размахивая руками.

— Я жив! — торопился сообщить он. — Я с вами! Прикинулся мёртвым, а живой! Думали, собаки, что мёртвый, а живой! Да стойте же, черти! Погоди! — Запыхавшись, ухватился за грядку телеги, потное лицо раскраснелось. Никто не сказал ему ни слова, он взобрался на задок и тогда велел: — Поехали!

И потом болтал, не переставая, задыхался, заглатывал слова и давился ими, рассказывал, без конца повторяясь, как счастливо извернулся в этой катавасии, как расстался уж было с жизнью, с надеждой, с солнцем, с волей, со всем этим треклятым простором, и вот — жив! Жив, чёрт вас всех побери, слава богу, а не мёртв! Жив. И говорить об этом Федя не уставал.

А Прохор, Федька и Вешняк молчали. Одной рукой Федька правила, другой прижимала к себе мальчика и тискала, не зная, как бы прижать сильнее. Степной ветер гнал из глаз слёзы. А может быть, и не ветер. Она плакала, кусая губы, обнимала своего мальчика, страстно целовала всклокоченную, забитую землёй макушку — обнимала и целовала за двоих.

А Прохор то морщился и кусал губы, то посматривал ей в спину вопрошающим взглядом. И немного испуганным... и, пожалуй, жадным... и ещё каким-то... не поймёшь каким... Трудно было ему выразить, что думал и чувствовал, потому молчал. Только раз, когда оглянулась Федька, улыбнулся ей, превозмогая жгучую боль в плече, и сказал:

— Значит, поживём ещё.

Она вспыхнула, словно это было признание в любви.



Загрузка...