Глава сорок третья

Федькино искусство наконец понадобилось

ешкала в тёмной клети и Федька. Чем бы ни заняты были сейчас её мысли, она, во всяком случае, не плакала. Слёзы легко появлялись на глазах Федьки — от нежности, жалости, умиления, от всякого проникновенного чувства, но никогда не плакала она от слабости и уныния — не умела.

Федька, по-видимому, колебалась. Отомкнула сундук, подняла тяжёлую в железных полосах крышку. Здесь всё лежало в порядке: исписанные листы, тетради, столпы-свитки, стопы чистой бумаги, денежная шкатулка. И кое-что из обиходных вещей: мыло, полотенце, чистая рубаха, пистолет. Недолго постояв — рука на крышке, — Федька всё закрыла и замкнула опять.

Ряжеские власти располагались здесь же, на дворе у Прохора, в отдельной избе, где слышались сейчас голоса. Когда Федька вошла, Бунаков запнулся, остальные тоже её заметили.

По отстранении князя Василия Ряжеском управлял Константин Бунаков, однако судил он, собирал деньги, развёрстывал повинности, наряжал службы, составлял отписки в согласном совете со своими товарищами от городского мира. И совет этот показал себя столь дружественным и любительным, что в созвучии мнений не всегда можно было различить отдельный голос воеводы.

Вот и сейчас Бунаков молчал, ожидая вопроса, а Федька встретила благожелательный пустой взгляд и сама испугалась того, с чем пришла. Был тут и Прохор. Он тотчас угадал, что с Болезненным что-то неладное. По закону особых отношений, которые незаметно между ними установились, по особому чувству этому все, кто сидел в избе, были посторонние, и Прохор молчал, как молчала Федька.

— Запамятовал я что-то, — бестолково сказала она, берясь за голову.

— Девичья рассеянность, — ухмыльнулся Бунаков. — Все парни небось на уме.

Федька вышла под общий смех, даже не покраснев.

Рассеянность её кончилась. Она вернулась в приказную клеть и дальше следовала вполне определившемуся замыслу. Заново отомкнула сундук, пересмотрела бумаги и достала черновой, испещрённый пометами лист; положив его перед собой для образца, села писать. Последнего тусклого света под оконцем хватило, чтобы исполнить три коротких строчки. В четвёртой, самой короткой, значилось: Константин Бунаков.

В тюрьму попадали теперь с чёрного хода — через подсенье и пыточную башню. Так что пришлось стучать — сторожа заперлись изнутри и не слышали. Настойчивый стук растревожил сидельцев, в щелях окон угадывались лица. Тюремники начали помогать, взбудораженные развлечением, они подняли бухающий грохот, верно, принялись долбать в потолок колодой.

Сторожа — их оказалось двое — сошли вниз. Это были новые люди, прежних, служивших при князе Василии, мирские власти сменили всех до последнего. Приученные к Федьке с первого дня, сторожа встретили её в неурочный час с удивлением, но без возражений. Федька припомнила, что один из них, крепкий розовощёкий увалень, — неженатый крестьянский сын, а второй, жилистый изнурённый мужик с редкой бородой, — горшечник, женатый и детный.

Всё у них было в порядке — трезвые и не сонные. Горшечник выжидательно покашливал, прикрываясь ладонью, а молодой увалень всё, что встречалось по пути в караульню, от избытка рвения переставлял. В башне он отволок в сторону здоровенное бревно, чтобы Федьке не пришлось перешагивать, в сенях наверху зорким глазом узрел не на месте метлу и пересунул её в другой угол, в караульне смахнул с крышки сундука объедки ужина.

Обманывать этих людей — не особенно-то достойное деяние, понимала Федька, но она сделала выбор, и все сроки для колебаний прошли.

Сторожа не стали попусту удивляться, когда подьячий объявил дело: Елчигиных, мужа и жену, Константин Бунаков велел немедленно выпустить.

— На поруки что ли? — спросил горшечник. За две недели службы он усвоил, каковы есть законные поводы к освобождению, и теперь не без гордости щеголял познаниями.

— Стало быть, на поруки, — подтвердил за Федьку крестьянский сын.

— Кто ж поручитель? Поручители нужны. Человек пять, — вспомнил ещё горшечник.

— Найдутся люди, — глубокомысленно отвечал ему крестьянский сын.

— Запись бы поручную что ли... — гнул своё горшечник, теребя бородёнку.

— Будет тебе и запись, дядя! Снимай замок, — отмёл сомнения молодой.

Так они, ни разу не обратившись к Федьке, все трудности разрешили между собой. Уже загремели ключи, как вдруг молодой спохватился:

— Степан-то Елчигин, знать, без памяти. Куда его сейчас? Не сдвинешь.

И прежде, чем Федька что сообразила, горшечник решил:

— Завтра.

Мысль отложить дело ему понравилась. Следовательно и сомнения были — нельзя ведь почувствовать облегчение, если ты прежде не испытывал тяжести. А горшечник, догадавшись сказать: завтра, явственно ощутил, что отлегло на сердце.

— Завтра! — поспешно повторил он. — Как Елчигин обможется. Да и Константин Бунаков будет.

Крестьянский сын охотно согласился и с этим.

— Лежит и скорбит к смерти! — сообщил он чьими-то словами и, поднимая торжественно палец, продолжал в противоречии со сказанным улыбаться.

— Хорошо! — молвила Федька — надо же было что-то говорить! Она одно понимала: стоит выказать замешательство, и сомнения уже не остановишь. — Хорошо. Посмотрим. Я спущусь посмотрю, что со Степаном. Со мной пойдёшь, — указала она на молодого. — А ты здесь сторожи! — Нечего было горшечнику таскать за собой дух смуты.

Переглянувшись, сторожа повиновались.

Из раскрытого вниз хода дохнуло застойным запахом пота, гнилой соломы, кислого варева — вонью сбитых в стадо людей. Народу в тюрьме не прибавилось и не убавилось с тех пор, как находилась в заключении Федька, разве поменялся. Некоторых мирские власти выпустили, поскольку после исследования приказных бумаг никаких указаний на причины пребывания этих сидельцев в кандалах не нашлось: то ли бумаги затерялись, то ли намеренно были уничтожены, то ли их и в заводе никогда не бывало. Сами сидельцы обычно ничего вразумительного о себе пояснить не могли, кроме того, что «ворожила бабка казённый дом». Имелся ещё обширный разряд преступников, вины которых оказались на поверку столь неопределёнными, что любой воевода, не опасаясь последствий своего мягкосердечия, мог с чистой совестью назначить любое разумное наказание: колодки, кнут, батоги, отдать на поруки или вовсе — под зад и вон. Сидел тут, к примеру, «прихожий человек», который не сумел толково объяснить, куда и откуда идёт, и за такое косноязычие был взят стрельцами в городских воротах, а воевода вкинул его в тюрьму и забыл. Сидели должники кабацкого головы Ивана Панова — они крепко путались относительно происхождения и размеров своего долга, поскольку никакой письменной кабалы Панов на них предъявить не мог. Сидели жена и дети подавшегося в холопы распопа, которого собственный его хозяин сдал воеводе, обнаружив у бывшего попа, а нынешнего холопа табак и «неведомо какое коренье». На следствии выяснилось, что распоп был женат уже в пятый раз, что первую свою жену, попадью, распоп убил до смерти и потом, «ходя воровством своим», женился на иных жёнах и тех жён своих «пометал», а иные сами от него сбежали, «видячи его воровство». Оскорблённый вопиющим нравственным падением былого священнослужителя, воевода посадил не только самого многоженца, табачника и держателя «неведомо какого коренья», но и нынешнюю его жену, несмотря на то, что она «не знала, не ведала» о похождениях распопа. Посадил и её детей, прижитых от первого, умершего мужа и потому никакого касательства до нравственного облика распопа вообще не имеющих. Сидел среди прочих в тюрьме бродяга, пойманный приставом «на площади у писчей избушки», — других указаний на причину задержания в деле найти не удалось. Сидели тут пострадавшие на «беседе» стороны: к ряжескому богомазу в гости пришёл певчий дьяк с женой, и между жёнами вспыхнула ссора. Дьячиха показала, что «начала её-де Иванова жена бранить и бесчестить, и увечить, и грабить, и грабежом с неё сорвала треух низаной с соболями, цена пятнадцать рублей, кокошник лудановой осиновой золотной с зёрнами жемчужными, цена семь рублей» — следовал ещё длинный перечень всего сорванного «грабежом». «И ныне от того битья, — значилось дальше в деле, — младенец в брюхе трепещется». Жена богомаза, хозяйка, показала в свою очередь, что певчий дьяк с женой приехали поздно, сидели долго и «начали её в доме бить и увечить, и муж-де её в то число насилу ушёл, и окончины в дому их все из окон выбили, и он же, Леонтий (певчий дьяк, гость), бив, унёс польскую кожанку вишнёвую суконную по цене в шести рублёв». А дьячиха украла пятнадцать тарелок. Поставленные перед воеводой противоборствующие стороны опять вошли в противоречие и вцепились друг другу в волосы, а князь Василий по свойству своей горячей натуры бросился их разнимать. На шум и грохот падающих тел ворвались из сеней подьячие и так отделали обеих женщин, что их трудно было уже отличить одну от другой. Хотя в деле имелось для неведомой надобности добросовестно составленное описание полученных тут же в съезжей отметин: «битых мест: правая рука выше локтя перешиблено и забагровело и вспухло, да по спине в шести местах бито и сине, левая рука близко мышки знатно бита ж и почернела». Примерно то же с понятными отклонениями значилось и во втором случае. Не желая больше отделять одно от другого, князь Василий, отдышавшись и кое-как расчесав бороду, велел посадить и дьячиху, и богомазиху в тюрьму «до указу». Где Федька их и обнаружила, когда приняла дела. Обе женщины к тому времени несколько успокоились, подлечились; следы взаимных и чужеродных побоев сошли, и только младенец в брюхе по-прежнему трепыхался.

Словом, имелось немало не подпадающих ни под какие указы случаев, решение которых целиком зависело от благоусмотрения и общих философических воззрений судьи. После длительного совещания с мирскими Бунаков принуждён был распорядиться, чтобы под зад. Этой мере наказания к неописуемой своей радости были подвергнуты человек двадцать. Однако если в съезжей хранилось развёрнутое дело с подклеенными отписками в Москву во Владимирскую четверть или в Разбойный приказ, то ни на какое ускорение тюремный сиделец рассчитывать уже не мог и должен был по заведённому порядку томиться в ожидании приговора. Так что большинство сидельцев на месте и усидело. Да прибавилось к ним двадцать три человека избитых в кругу государевых изменников, которых бросили в тюрьму мирские власти. Да несколько человек разбойников объявилось, и душегубство случалось, и татьба с поличным — всего хватало. Так оно и вышло, что итог по ряжеской тюрьме оказался прежний.

Обретался тут и Шафран. Федька не имела желания его видеть и не видела. Десять дней назад извлечённый из тюрьмы и битый в кругу кнутом, он и об эту пору не обмогся, где-то лежал на брюхе в дурном забытье...

Степан Елчигин, закрыв глаза, вытянулся на полу, тощая солома под ним сбилась.

— Ну вот, гляди, едва дышит, — удовлетворённо отметил крестьянский сын.

Толкаясь, обступили тюремники, заслонили свет. Федька опустилась на корточки (помнила она при этом, что пол в тюрьме не мыли со дня постройки), подняла расслабленную руку Степана.

К несчастью, имея столько ушей вокруг, нельзя было объясниться с Антонидой. Конечно, Антонида знала, что Федька для неё делала: составила и отправила в Москву новую челобитную с благожелательной отпиской Бунакова при ней, — Антонида понимала, что Федька на её стороне, и всё же могла сейчас по неведению, по общему упадку духа спасению своему помешать и Федьке немало повредить.

Федька положила на пол исхудалое запястье больного (всё равно она не слышала чужое сердце — только своё) и обернулась к сторожу.

— Гривна, Степана донести. Бери на плечи.

— Поднимайся! — грубо сказала она затем Антониде, чтобы не явился соблазн пускаться в разговоры.

Антонида повиновалась так же бездумно, как сторож. Встрепенулась она, лишь когда Степан на чужих руках застонал:

— Что же ты делаешь, изверг! — кинулась она к сторожу.

— Молчи! — оборвала её Федька. — Пошли! — велела она крестьянскому сыну. — Посторонись! — прикрикнула на тюремников.

— Донесём ли? — усомнился крестьянский сын.

— Шагай! — толкнула его Федька.

Осмотрительное движение их, вынужденную остановку перед лестницей и подъём — всё ощущала Федька нераздельно-тягучей пыткой.

— Мы уходим! — объявила она наверху. — Степан уж не дышит. Пусть умрёт дома.

Горшечник молча сопровождал их до пыточной башни и, когда осталось последние запоры снять, воскликнул в великой крайности:

— Бумагу!

Она достала из-за голенища сапога лист. Он принял с опаской:

— Что это?

— Бумага. Распоряжение воеводы Константина Бунакова.

Увы, горшечник едва умел грамоте, и Федькино мастерство пропало втуне. Горшечнику и того достало, что разобрал: Бу-на-ков.

— Бумагу береги, — посоветовала Федька на прощание, — спрячь и никому не давай, пока не спросят. А ну как хватятся: где твоя бумага? А вот она. Ты её заховал добро и не потерял. Всегда оправдаешься.

— Так-то оно так. Пожалуй, — кивнул горшечник. — Подальше положишь — поближе возьмёшь.

После переезда съезжей избы на двор к Прохору Нечаю, Федька перебралась туда же — нашёлся для неё чуланчик. Изредка она наведывалась к опустелому дому Вешняка и каждый раз с грустью подмечала признаки запустения. Но то, что обнаружилось сейчас, больно её задело. Калитка покалечена: замок выдран вместе с доской, обнажённой костью торчала свежая щепа. От лёгкого толчка калитка отвалилась и плашмя, воздымая пыль, хлопнулась наземь. В доме не уцелело ничего железного: дверные приборы: пробои, задвижки, крюки — всё выдрано топором, и гвоздя нигде не осталось. Сброшенные, сбитые с пят двери загромождали проходы. Исчезли слюдяные оконницы.

Подняв больного в горницу, крестьянский сын с любопытством осматривался. Федька поспешила расплатиться и выпроводить его вон, калитку подняла и подпёрла жердью.

Потом она рыскала по закоулкам, пытаясь найти что из утвари, вычищала загаженную избу. Антонида оказалась плохая помощница. Блуждала она тут и там, клала назад, что взяла, и куда-то брела, не замечая Федьку, смотрела в окно без переплёта, забывшим себя привидением являлась в одверье. И видела её Федька, пробегая, возле разбитого горшка — она разговаривала.

Однако задерживаться до ночи нельзя было, нельзя было и откладывать объяснение.

— Я вас вызволил, — медленно, давая возможность осмыслить каждое слово, стала внушать Федька Антониде. Было у неё подозрение, что Антонида так и не нашла случай сообразить произошедшую с ней перемену. — По подложному распоряжению воеводы Константина Бунакова. На самом деле такого распоряжения не было.

— Не было? — тускло удивилась Антонида.

— Вы бежали из тюрьмы, это побег...

Внутренне вздрогнув, Федька обнаружила тут, что больной приподнялся на лавке и смотрит. Словно нежданный гость вошёл без предупреждения — вошёл Степан в разум и силится подать о себе весть.

Антонида встрепенулась:

— Что, воздуху нет? Или пить?

Сначала он прикрыл веки: да, вижу, дома, потом качнул головой: нет — насчёт воздуха и воды. Мнилось ему, наверное, он это вслух произнёс. И перевёл взгляд на Федьку, желая, чтобы ему объяснили присутствие этого человека. В сумерках тёмного помещения лицо Степана не носило безжизненного оттенка — не потому, однако, что возвращалось оно к жизни, а потому, напротив, что ушло, погрузилось в тень.

Федька пристроилась в изножии и стала повторять то, что уже сказала Антониде. Степан не долго смог сидеть в положении, которое требовало усилия, — свалился навзничь, головой на тряпьё.

Кажется, он вполне уяснил обстоятельства побега, и Федька должна была объяснить, почему рассчитывает на удачу и не особенно опасается последствий своей дерзости: в город едут сыщики; сейчас, тотчас от Елчигиных, Федька доставит это известие воеводе Константину Бунакову и мирским властям — враз всполошатся. Елчигиных после этого кто вспомнит?

Ни муж, ни жена не испытывали расположения загадывать далеко вперёд, но Федька храбро пустилась в область догадок. Забота о будущем, полагала Федька, станет пробуждаться в Елчигиных вместе с жизнью, и наоборот: беспокойством, заботой надеялась она пробуждать жизнь. Пытаясь расшевелить застуженное в тюрьме воображение, она пространно останавливалась на своих побуждениях и не боялась говорить о Вешняке, которого никто из них не видел уже более двух недель. Толковала, что шустрый и добрый мальчишка, смышлёный и весёлый такой, славный мальчишка не пропадёт, не может такой пропасть. Найдёт он дорогу домой, когда узнает, что отец и мать вернулись.

Обращалась она вновь к тюремным делам: челобитчиков в вашем деле нет, ни один живой человек вас ни в чём не обвиняет, лишь бумаги. А бумаги... что бумага! (Федька не стала посвящать их в замысел уничтожить позднее и дело, это она должна была взять на себя и ни с кем не собиралась делить ответ). Разве Шафран вспомнит, продолжала Федька, но и этому сейчас забот хватает. А там посмотрим.

— Кожа, — молвил, облизнув губы, Степан.

— Это он о яловой полукоже вспомнил, что нам в клеть подкинули. За краденное, — пояснила Антонида.

Федька подвинулась к Степану, чтобы слышать. Кадык под задранной бородой его ходил, шевелились губы.

Слабо постанывал, проникая по всему дому, ветер. И голос больного, редкое его слово чудилось отлетающим шелестом... Отлетел. Отбыл памяти и поплыл невесомый Степан, не касаясь лавки своей, не задевая печь и стены, поплыл над землёй. Не открывал он больше глаза и никак не показывал, что помнит об Антониде и слышит Федьку. Антонида стояла у него в головах, на коленях перед лавкой; держала её в напряжении жажда угадать желание мужа.

Федька поднялась. Положила деньги на стол, кашлянула и, не дождавшись отклика, сказала в пространство, что придёт завтра. И просит она Антониду не выходить пока без надобности из дому.

— О да! Конечно! — живо отозвалась Антонида. — Зачем мне лишняя толщина в голове, правда?

Так и обмерла Федька, стараясь выдать испуг. Вопреки горячечной интонации, ничего не выражало и лицо Антониды — болезненно напряжённое безмыслие.

Загрузка...