Смерть Минги. Возвращение невидимого пса. Свадьба Манон. Пожелтевшие бумаги в старом молитвеннике. Разгорается новая война. Похороны воробья. Шальная пуля. Хрупкое равновесие. Румальдо прощается.
Четвертой покинула дом Минга, и ушла она весьма скромно, никого не побеспокоив и не попрощавшись. Однажды на рассвете Рустика обнаружила ее на койке окоченевшей, но с завидно благостным выражением лица.
Много лет назад, когда Игнасио Сенда объявил слугам, что рабство отменили и отныне они вольны распоряжаться своей жизнью, Минга на коленях умолила его не выгонять их с внучкой из дома[11]. «Я и жить не умею без приказов, ваша милость», — хмуро говорила она. С самого детства она так привыкла подчиняться и стольких хозяев перевидала, что мысль о свободной жизни приводила ее в ужас. Воля никак не отразилась на них с Рустикой — разве что они стали получать скромную еженедельную плату. На сбережения Минга купила место на кладбище, не желая, чтобы ее кости отправились в общую могильную яму с другими покойниками невесть какого пошиба.
В благодарность за годы верной службы Игнасио оплатил ей изящный саван и похороны по первому разряду. Чикита рыдала по Минге куда сильнее, чем по родной бабке, и всю ночь свершала бдение у освещенного четырьмя свечкам гроба вместе с Рустикой, у которой из остекленевших глаз не пролилось ни слезинки. Они вспоминали нагоняи Минги, ее странности и как сговаривались между собой в детстве, чтобы подразнить старуху.
Под утро их одолела усталость, и они задремали в креслах. Но внезапно их разбудил собачий вой.
— Капитан? — с сомнением пробормотала Чикита, вспоминая историю, рассказанную Мингой в Ла-Маруке.
Рустика легонько кивнула и, выказывая хладнокровие, какого Чикита за ней не знала, поднялась и отворила окно. Под продолжающийся вой она взяла лилипутку на руки, чтобы та тоже смогла выглянуть за оконную решетку. В предрассветной дымке они вроде бы увидели, как из ничего возникает большой пес с блестящей белой шерстью. Видение несколько мгновений смотрело на них как бы вопросительно, потом вскинуло голову и вновь завыло, на сей раз печально, словно завело погребальную песнь. Потом развернулось и медленно двинулось в темноту, тая в воздухе.
— Он что, опять хотел забрать ее в ад? — вымолвила Чикита, дрожа от страха.
— Да, — уверенно сказала Рустика. — Но, надеюсь, Господь не допустит этого. — И обе перекрестились.
К семнадцати годам Манон Сенда прослыла одной из самых сногсшибательных красавиц в Матансасе, от поклонников у нее отбоя не было. Всех обставил Жауме Морера, адвокат из хорошей каталанской семьи. Он попросил ее руки и заявил Игнасио, что собирается жениться как можно скорее и увезти Манон в поместье в Пуэбло-Нуэво. И как только та сняла годичный траур по матери — чересчур скоро, по мнению приверженцев традиций, вполне вовремя, по мнению настроенных на современный лад, — они пошли под венец.
Манон хотела, чтобы Чикита стала посаженой матерью, но та, опасаясь, как бы гости не смотрели на нее чаще, чем на невесту, и венчание не превратилось в балаган, отклонила приглашение: она решила вообще не присутствовать на церемонии. Пока Мундо играл свадебный марш на органе в часовне Монтсеррат, Чикита у себя в спальне молилась о счастье сестры и заодно о том, чтобы Господь помог ей пережить отъезд Манон.
После смерти Сирении именно Манон, проявив недюжинную хватку и здравый смысл, взяла на себя управление домашними делами. Он твердо отдавала приказы слугам, следила, чтобы все постели были застланы чистым бельем, и, окинув взглядом буфет, мгновенно определяла, что нужно купить. Чикита не знала, сможет ли она принять эти обязанности и разобраться во всем, чему раньше не уделяла ни малейшего внимания.
Наутро после свадьбы она отправилась в кухню, стараясь придать своей крошечной фигурке как можно более внушительный вид и намереваясь распорядиться относительно обеда. Но, к ее удивлению, Рустика уже со всем управилась. С того дня по негласному уговору внучка Минги объявила себя домоправительницей и бдела, чтобы в доме все шло как полагается. Ее кислый характер отлично подходил для этого: прислуга ее беспрекословно слушалась. Рустика следила, чтобы почем зря не разбазаривались еда и мыло, и радела о том, как извлечь наибольшую выгоду из каждого сентаво, словно распоряжалась собственными деньгами.
Чикита с облегчением передала ей бразды правления и зажила всегдашней жизнью, состоявшей из ухода за цветами, коллекционирования старинных кружев и книг, которые ее отец, не заботясь ни о содержании, ни о цене, заказывал в Гаване, а то и в Лондоне и Париже. В ту пору Чикита любила прилечь на закате в шезлонг у пруда и вслух читать Буке стихи несчастного Хосе Хасинто Миланеса. Румальдо и Мундо потешались над этой странной привычкой, но Чикита точно знала, что манхуари не только слышит ее, но и наслаждается поэзией не меньше, чем она сама. Она даже поняла — по тому, как Бука обрызгивал ее хвостом при чтении этого стихотворения, — что более других он предпочитает «Бегство горлицы»:
О, моя горлица, о, моя птица,
ради лесов ты бежала меня!
Бука много лет жил в патио, но к людям так и не привык. Почуяв, что кто-то бродит близ его владений, он прятался среди растений пруда. Только если Чикита приходила его кормить, он высовывал голову из воды, устремлял на хозяйку пристальный невыразительный взгляд и распахивал пасть навстречу кусочкам сырого мяса.
— Хитрющая зверюга, — предостерегал Мундо. — Только зазевайся — оттяпает тебе палец, вот увидишь.
Немало времени Чикита проводила и за тем, что выслушивала любовные переживания двух любимых кузин, избравших ее наперсницей. Делая честь своему имени, Экспедита — что значит «расторопная» — совсем юной выскочила замуж за наследника сахарного завода Касуалидад, но Бландине с Эксальтасьон повезло меньше. С детства они были во всем похожи, и по велению судьбы влюбились в одного мужчину. Само собой, не обошлось без ревности и непримиримой вражды.
— Не будьте дурами, — упрекала их Чикита. — Какой смысл бодаться из-за бабника?
Упомянутый кабальеро, приезжий с пышными черными усами, о котором никто ничего не знал наверняка, оказывал знаки внимания то Эксальтасьон, то Бландине, не признаваясь в любви ни одной из двух. Развязка вышла безобразная: кавалер, оказавшийся вожаком бандитской шайки из тех, что грабили путников на дорогах провинции, похитил дочку служащего «Французской аптеки» и был таков. Вопреки здравому смыслу, несмотря на ненависть к разбойнику и доброе расположение Чикиты, кузины отказались мириться и приезжали к Чиките по отдельности, предупреждая заранее, чтобы ненароком не столкнуться.
Однажды утром Чикита попросила Рустику помочь в деле, которое откладывала с самых похорон матери: разобрать шкаф Сирении. В одном ящике, под старыми катушками, дагеротипами дальних родственников и крестиками из серебра, оникса и черного дерева они обнаружили молитвенник с заложенными между страницами газетными вырезками.
Все пожелтевшие от времени заметки касались великого князя Алексея Романова, и покойница написала на полях каждой день, месяц и год публикации. Большая часть рассказывала о пребывании царевича в Гаване в 1872 году: на бое быков сеньориты из благородных семейств увенчали его лавровым венком; на опере в театре «Такон» интересный молодой человек рукоплескал, как утверждал хроникер, некой célèbre cantatrice[12]; во дворце Генерал-капитана танцевал на балу… Другие заметки были вырезаны из «Зари Юмури» времен визита князя в Матансас. Но, не удовольствовавшись лишь воспоминаниями о его кубинских похождениях, Сирения также сохранила новости о путешествиях Алексея Романова в Рио-де-Жанейро, Кейптаун и Японию, где его принимал микадо. Самые поздние вырезки относились к началу 1877 года, когда Алексей с кузеном, великим князем Константином, совершили поездку по нескольким городам Соединенных Штатов.
В одной из заметок имелся портрет, и, хотя рисовал его отнюдь не да Винчи, Чикита поняла, что мать и Канделария нисколько не преувеличивали, расхваливая внешность Алексея. Русский царевич был мужчина статный. Хоть куда, как говорится.
За ужином Чикита сидела против отца и смотрела, как он, почтенный седовласый кабальеро с несколько отвисшими щеками, поедает суп. Она вдруг испытала прилив нежности к нему, остававшемуся преданным жене, которая годами мысленно изменяла ему с князем. И невольно задалась неприятным вопросом: смирится ли Игнасио Сенда со вдовством или женится снова?
На следующий день явилась Канделария проведать крестницу и узнать, как та справляется с новыми обязанностями. Она ожидала обнаружить сумятицу, но дом оказался таким же убранным и чистым, как при жизни Сирении. По обычаю молчаливая и угрюмая, Рустика прекрасно все обустроила. Сколько ни старалась, Канделария не обнаружила ни пылинки на мебели, ни криво висящей картины. Даже поданный кофе, признала она сквозь зубы, был отменно хорош.
Чикита показала ей «бесшумную» швейную машинку «Уилкокс и Гиббс», приобретенную по настоянию Мингиной внучки.
— У Рустики золотые руки, крестная. Она шьет мне платье лучше, чем от «Дома Блонше».
— Остерегайся, дитя мое, негры — они ведь нахальные, — услышала она в ответ. — Дай им палец, и, не успеешь оглянуться, откусят руку.
Чикита пропустила замечание мимо ушей. Прежде теплые отношения с крестной теперь стали ее тяготить. Общество Канделарии вызывало у нее противоречивые чувства, и она старалась его избегать. Ей не нравилось, что после смерти Сирении крестная стала чересчур тратиться на наряды и духи. Как будто, смирившись было с участью старой девы, она вдруг вновь обрела надежду и не желала упустить шанс найти мужа.
Чикита не располагала доказательствами, но подозревала, что отец захаживает к Канделе не только затем, чтобы следить за ее желудочными хворями и прописывать пилюли, и перспектива превращения крестной матери в мачеху ее вовсе не радовала. Против Канделы лично она ничего не имела — та была доброй, порядочной женщиной и любила Сирению как родную сестру, — но представить ее на материнском месте Чикита не могла. Кто знает, как давно она на него нацелилась?
«Не будь такой эгоисткой, — написал Чиките Хувеналь, единственный, с кем она осмелилась поделиться опасениями. — Отец имеет право на новое счастье». Язвительный ответ Чикиты не заставил себя ждать: «Действительно, как же это я запамятовала, что в нашей семье все имеют право на счастье. Все, кроме меня. Только я вынуждена довольствоваться оставшимися крохами».
Смерть Игнасио Сенды в июне 1895 года положила конец ее беспокойству. Он погиб в результате одного из тех глупых и нелепых эпизодов насилия, которые сам яро осуждал как проявление звериного в человеческой природе. «Трагическая случайность», — написала Чикита Хувеналю. Вскоре из Парижа пришла лаконичная ответная телеграмма: «Не случайность. Убийство».
Виновата так или иначе была война.
Как и предсказывал доктор Сенда, вновь разразилась революция. 24 февраля 1895 года восстание началось в Байре, селении неподалеку от Сантьяго-де-Куба. Предполагалось, что одновременно оно произойдет и в Матансасе, но задуманное обернулось провалом. Все пошло насмарку из-за предательства. Испанцы изловили часть повстанцев, а остальные сдались сами, уповая на декрет о помиловании.
Через несколько дней мулат Антонио Масео, Бронзовый Титан Десятилетней войны, высадился со сподвижниками на побережье провинции Орьенте, чтобы возглавить отряд повстанческих войск. Другим отрядом командовал Максимо Гомес, еще один герой великой войны, уроженец Доминиканской Республики, тощий старик с козлиной бородкой, склонный ввязываться в споры и насаждать свою волю. Оба ветерана готовы были любой ценой завоевать независимость Кубы. Масео первым делом приказал своим офицерам немедленно вешать любого эмиссара, подобравшегося к лагерю с предложением мира, а Гомес, со своей стороны, велел сжигать дотла все владения тех, кто выказывал враждебность или безразличие к революции.
Через пару месяцев число восставших возросло до многих тысяч, и Масео (по кличке Лев) с Гомесом (по кличке Лис) начали продвигаться на запад острова. Их цель состояла в том, чтобы воспрепятствовать укреплению испанцев в Матансасе, Гаване и Пинар-дель-Рио. Так случилось во время первой войны, и тогда колонизаторы победили за счет богатств, выжатых из этих западных провинций. Стратегия мамби была проста и укладывалась в одно слово: огонь. Где бы они ни проходили, горели тростниковые поля, сахарные заводы, усадьбы, форты и вокзалы. Испания выслала тридцатитысячную армию для усиления позиций на Кубе, но революция неумолимо шагала вперед.
За две недели до гибели Игнасио Сенды войска Гомеса вошли в провинцию Лас-Вильяс и напали на испанский конвой, сопровождавший состав с продовольствием. Новость о том, что в ожесточенной схватке с многочисленными потерями с обеих сторон повстанцы победили, разнеслась по всему Матансасу. Люди выказывали воодушевление, ярость, страх, равнодушие и даже скуку, но и сторонники независимости, и противники сходились во мнении, что партизаны вот-вот доберутся и до их провинции.
На улице старались не говорить о войне, но за закрытыми дверями только и пересудов было, что о ней. Многие утверждали, что Матансас более других областей пострадает от кровожадных поджигателей. Ходили слухи, будто Гомес и Масео намереваются наказать здешних помещиков за то, что в прошлую войну те не стали на сторону независимости из страха потерять сахарные плантации и рабов.
Несчастный случай (по мнению Чикиты) — или убийство (по словам Хувеналя) — произошел вечером, когда доктор Сенда, Румальдо, Мундо и Чикита заканчивали ужинать. Рустика только что подала им молочный пудинг с корицей, и главной темой беседы было, разумеется, положение дел на острове. Смакуя десерт, Сенда обменивались сплетнями, связанными в основном с вожаками партизан. Бедняга Хосе Марти! Сколько трудов ему стоило перебороть разных негодяев и организовать-таки восстание, и в первом же сражении его убили! Зачем только он полез на коня и ухватился за оружие? Он ведь был в этом не мастак. Человек мыслящий, визионер, душа революции, но не солдат. Видимо, хотел доказать старым мамби, что он мужчина не хуже их, и покончить с их вечными издевками. Так или иначе, великого человека лишилась Куба. А, кстати, правда ли, что тело Масео обезображено двадцатью шрамами от боевых ран? И что однажды он едва не убил художника, который изобразил его чересчур черным? А патриарх Гомес и впрямь такой высокомерный деспот, как утверждают? Может, оно и правда, может, и навет, но никто не оспаривает его искусство загонять в засаду и уничтожать испанских солдат. Лев и Лис совсем приперли к стенке генерал-губернатора Кубы Мартинеса Кампоса, который не мог справиться с полыхающим островом. Но самый свежий слух касался таинственных надписей, появившихся на многих стенах в Матансасе: ис-да-ум на-на-ро. Этим посланием мамби давали понять, что, несмотря на аресты и расстрелы, остаются в строю.
— И что эта галиматья означает? — спросила Чикита.
— Это сокращенная фраза: «Испания да умрет на нашей родине», — пояснил Румальдо.
И тут ни с того ни с сего Игнасио в сотый раз взялся рассказывать им удивительную историю о похоронах воробья.
В начале войны 1868 года на Гербовой площади в Гаване, против дворца Генерал-капитана, обнаружился дохлый воробей. Испанцы подняли бучу и, хоть на трупике не было следов ран и птичка вполне могла умереть от старости, заявили, что ее прикончили и подсунули на площадь креолы. Они считали, что революционеры, презрительно величавшие «воробьями» солдат Родины-матери, таким образом их провоцируют. В пику кубинцам они устроили воробью бдение с мессой и погребальным шествием. И хотели было похоронить, но кто-то решил, что хорошо бы отдать птахе последние почести во всех крупных городах. Трупик поместили в хрустальную урну и прокатили по всему острову в торжественной обстановке, с клятвами верности Испании и угрозами повстанцам.
— Сперва треклятого воробья привезли в Матансас, — продолжал Игнасио, отправив в рот последнюю ложку пудинга и дав знак Рустике варить кофе. — Мы с Сиренией только вернулись после медового месяца и думали, это шутка такая. Но когда пичугу выставили для бдения в Испанском казино с венками и почетным караулом, а после отслужили мессу в церкви Святого Петра-апостола, и военные пронесли урну на носилочках по всем улицам города, мы поняли, что дело серьезное.
— Фиглярство! — презрительно фыркнул Мундо.
— Гротескный, но и устрашающий эпизод, — поучительно добавил Игнасио. — После такого люди выучились жить втихомолку, никому не доверять и делать вид, будто никакой войны не идет. Матансас навсегда стал другим!
— Надеюсь, нынешняя война не затянется на десять лет, — подавляя зевок, протянул Румальдо.
— И я надеюсь, — то были последние слова их отца.
В этот миг послышался пьяный хохот с противоположной стороны улицы. Румальдо и Мундо подскочили было к окнам, но Игнасио жестом велел им сесть на место.
Шумели добровольцы, которые все чаще выкатывались на улицы хулиганить, клясть сторонников независимости и палить куда попало из пистолетов. Победы и неминуемый приход в Матансас повстанческих войск не давали им покоя и толкали на поиски приключений.
Шатаясь и выкрикивая ругательства, они проходили мимо особняка семьи Сенда, как вдруг один из них спустил курок, и пуля влетела в окно столовой.
Игнасио рухнул навзничь с изумленным выражением лица, которое в других обстоятельствах показалось бы смешным. Вся грудь была залита кровью, и Румальдо с Мундо кинулись на помощь. Чикита закричала, прибежали Рустика и кухарка и бросились к ней, думая, что она тоже ранена. Но Чикита просто испугалась, потому что не могла самостоятельно слезть со своего специального стульчика красного дерева. Как только ее спустили на пол, она замолчала, подбежала к отцу и погладила его по щеке. Игнасио приоткрыл глаза и устремил на дочь стекленеющий взгляд.
Плача, обещая поквитаться и проклиная Испанию, они отнесли отца в спальню. Чикита попросила, чтобы ее подняли на кровать, стала на колени подле раненого и принялась молиться с таким жаром, что не заметила, в какую минуту он перестал дышать. Когда явился доктор Картайя, за которым сбегала кухарка, одного взгляда на старого друга ему хватило, чтобы понять: он не в силах помочь. Пуля пробила сердце. Он постарался успокоить молодежь, советовал быть благоразумнее и осторожнее. Никаких заявлений в полицию, никаких протестов, лучше всего прикусить язык. Армия, полицейские и добровольцы служат одному хозяину, а значит, попытки подать в суд на виновников только взбеленят испанцев и приведут к тому, что всех Сенда заклеймят неблагонадежными.
— Вы же не хотите, чтобы они ополчились на всю семью, — мрачно пробормотал Картайя и загадочно добавил: — Другие отомстят за кровь вашего отца.
Румальдо отправился в Пуэбло-Нуэво оповестить о случившемся Манон, находившуюся на седьмом месяце беременности, а по дороге отправил телеграмму Кресенсиано. Рустика сняла с трупа одежду и смыла все следы крови. Затем при помощи Мундо одела и прихорошила доктора Сенду так, словно тот собирался на бал. Чикита без слез наблюдала за их хлопотами из качалки, а когда Рустика вышла с тазом заалевшей воды, попросила Мундо взять ее на руки, чтобы она могла в последний раз поцеловать отца.
Потом Эспиридиона Сенда заперлась у себя в комнате и больше не принимала участия ни в чем. Она не вышла утешить Манон, которая истошно кричала в отцовской спальне, и не стала молиться вместе с Канделарией и прочими родственницами. Когда Рустика мягко постучалась и сообщила, что пришел падре Сирило, она велела передать, будто напилась валерьянки и крепко спит, а во второй раз просто послала к черту Рустику, явившуюся с известием, что из Карденаса прибыли Кресенсиано с супругой.
Она предоставила братьям и сестре заниматься похоронами, выбирать гроб, решать, кто будет произносить речь на кладбище, и принимать многочисленных родичей, друзей и пациентов покойного, наводнивших дом. Она чувствовала себя опустошенной, не могла и пальцем пошевелить. Однако Рустика хорошо знала, что даже горчайшая беда не лишит Чикиту аппетита, и все время носила ей кофе с молоком и хлеб с маслом, чтобы та не мучилась еще и голодом.
Когда вынесли труп и дом погрузился в безмолвие, Чикиту наконец отпустило, и без удушающих всхлипов обильные крупные слезы потекли по ее щекам. Она предпочла бы находиться в забытьи, но ум, напротив, оставался ужасающе, до раздражения ясным. Она оплакивала отца, но догадывалась, что скорбит не только по нему. Проклятая пуля разрушила последнюю и важнейшую опору ее маленького мира. Он вот-вот грозил рухнуть. Сколько еще продлится хрупкое равновесие? Когда ему суждено переломиться?
Вскоре после похорон по Матансасу разнесся слух, будто одного добровольца нашли повешенным на сейбе в лесу неподалеку от Ла-Кумбре. Когда товарищи обнаружили труп, хищные птицы уже выклевали ему глаза. Поговаривали, что это убийцу Игнасио Сенды настигла месть, но братья и сестры Сенда не очень-то поверили.
Эспиридиона отказалась переехать в Пуэбло-Нуэво к Манон и также отвергла приглашение Канделарии. Доводы сестры и крестной, утверждавших, что с ними ей будет лучше, не подействовали: они оставили неисправимую упрямицу в покое, утешаясь тем, что рано или поздно она сама одумается. Но Чикита не изменила мнения, даже когда адвокат созвал все семейство и огласил завещание Игнасио Сенды, по которому каждому ребенку доставалось не так уж много денег, как они наивно полагали. Насчет особняка доктор оставил весьма точные распоряжения: продать его можно будет лишь тогда, когда Чикита не захочет более в нем жить.
По совету Жауме, мужа Манон, Чикита решила положить почти все ей причитающееся на банковский счет, чтобы обеспечить себе пожизненную ренту, и пыталась уговорить Румальдо поступить так же.
— Денег не бог весть сколько, но если поделить расходы, на двоих хватит, — сказала она и тут же спохватилась: — Разумеется, от многих капризов придется отказаться…
Брат не согласился участвовать. Он собирался как можно скорее уехать из Матансаса, подальше от провинциальной жизни и от войны и испытать судьбу где-нибудь в Соединенных Штатах. Что касается Чикиты, лучше бы ей проглотить свою гордость и воспользоваться гостеприимством Манон или Канделарии. Нравится ей это или нет, она обречена всю жизнь зависеть от других.
— Не обольщайся, одной тебе не выжить, — предостерег он. — Кто-то должен о тебе заботиться, и уж точно не я, дорогуша.
Румальдо вышел из комнаты, и тут же ворвался Сехисмундо, подслушивавший за дверью, сел рядом с Чикитой и сказал:
— На меня можешь рассчитывать. Клянусь, я никогда тебя не покину.
Чикита кивнула и поцеловала Мундо в щеку, хотя понимала, что эта клятва верности — не более чем романтический порыв. Кузен едва ли мог служить опорой кому бы то ни было. Если уж Чикита не знала, что ее ждет, то будущее Мундо рисовалось и вовсе мрачным: за душой у него не было ни сентаво, он всегда оставался приживалом у родственников и только и умел, что играть на фортепиано.
Через пару недель Румальдо отбыл в Нью-Йорк. Чикита предпочитала видеть его отъезд в положительном свете: брат любил кутить, и, останься он в Матансасе, рано или поздно они бы повздорили из-за денег. К тому же теперь особняк в полном ее распоряжении. Можно поступать как хочется и ни у кого не просить позволения.
— Лучше быть одной, чем в дурном обществе, — философски рассудила Чикита и попросила Мундо что-нибудь сыграть, пока она напишет Хувеналю о своем решении остаться под отчим кровом и «бесповоротном» — как он сам утверждал — отъезде старшего Сенды.
Это письмо, как и все следующие, вернулось нераспечатанным. По всей видимости, Хувеналь куда-то съехал из пансиона на рю Муфтар. Но почему он не оставил нового адреса? Чикита терялась в догадках: сначала она вообразила, будто брат пал жертвой болезни, потом ей представилось, что его могли посадить в тюрьму за какое-нибудь преступление. А может, кокотка-собственница соблазнила его и потребовала разорвать связи с Кубой? В действительности же студент-медик перестал общаться с сестрой совсем по иной причине, но Чиките еще очень долго предстояло оставаться в неведении.