XV

Кое-кто пытался сдвинуть горы,

С неба снять звезду, поймать рукою дым.

Но такие убеждались скоро,

Что усилья эти не по ним.

Днём всё совсем не так — светло и нет никакой тайны, всюду действительность: пенсионеры, гости города, служащие — выбежавшие в обед «по магазинам», учащиеся техникума и много ещё всяких людей. Удалившись от урочной суеты в окрестности и старательно обходя школу, ту, что за базаром, можно легко обнаружить в сквере Флору Дмитриевну, директора… Вот тогда осень становится невыносимой по-настоящему. Свирепо мимикрирует под зиму и яростно усиливает конец тепла. Отчётливо замечаешь, как вокруг зябко, а ведь до снега ещё далеко. Ветер пронзителен — асфальт на площади ёжится от холода и светлеет прямо на глазах. Воронья ругань в голых клёнах, неподалёку лязгает неутомимый трамвай, ноги мёрзнут, и Флора Дмитриевна вещает над ухом о прогулах.

«Надо думать не о теперешнем, — размышляю я. — Не о теперешнем. Мы были счастливы, мы будем счастливы. Мы — будем…» Думать «Я счастлив» не получается. Всегда какие-то условия, будто в геометрии: «Если, тогда, докажите…». Нечего доказывать: если ты меня не покинешь, то и я тебя не оставлю — это аксиома.

— Совершенно никаких сдерживающих факторов, — врывается Флора Дмитриевна. — Ты понимаешь, что это верный путь к неуспеваемости, к двойкам? Саша, я тебя просто не узнаю. Всё, ты как хочешь, а я звоню маме… Я просто вынуждена.

— Она, Флора Дмитриевна, собралась в Ленинград, — удаётся вставить пару слов и мне. — Приедет и сразу вам позвонит сама. У неё накипело.

— Подумай о табеле, — веско сказала Флора.

Я промолчал. Не люблю ссориться с Флорой Дмитриевной, она ведёт у нас географию — вела в седьмом классе, может быть, даже и в шестом — ведь была же в нём какая-то география.

Я подумал о молчании и памяти. Опять о молчании… о тишине.

— Я говорила с Жанной Выдр… Викторовной, она продемонстрировала мне твоё сочинение… так называемое. Скажи мне, кто тебя просил… Ты думал, что ты накарлякал? — тихо, но возмущенно высказалась она. — Что это за мракобесие?

— А что, Флор Дмитна? — удивился я. — Хорошая книга!

— Она не могла тебе понравиться! Не могла!

— Но понравилась ведь, — сказал я. — Честно.

— Нет! — сказала она. — Такие книги в таком возрасте просто школьнику нравиться не могут!

Я почувствовал какую-то опасность, а заодно оскорбление в словах «просто школьник» и сказал:

— Это же разрешённая книга. Между прочим, прогрессивного писателя.

— Я сказала «в таком возрасте», — уточнила Флора Дмитриевна. — Ты в ней ничего не понял.

— Я всё понял! — упёрся я. — Там книга про город, про людей, про дом, про сумасшествие. И про колдовство там есть, кстати. Всё правильно написано — что если слишком много, то нехорошо, от этого люди, в конце концов, погибают, от жадности. Одного даже притопи-и из-за денег.

— К чему? Жадности к чему? — поинтересовалась Флора Дмитриевна.

— К деньгам, к власти, к любви… и вот к учению тоже, — отозвался я.

— В восьмом классе так рассуждать! — засмеялась Флора. — Перепишешь. Возьми Печорина.

— Я его не люблю, — сказал я.

— Ничего, — сказала Флора Дмитриевна и села рядом. Вплотную. Сквозь плащ был выпукло виден какой-то предмет в её кармане: портмоне или ключи… От нее сильно пахло духами.

— Ничего страшного, — повторила она. — Напишешь и без любви…

— Это обязательно? — понадеялся улизнуть я.

Флора Дмитриевна разгладила плащ на коленях и негромко сказала:

— Ты же умный парень… До каникул всего ничего, а табель твой не впечатляет. Будут неприятности, не только у тебя, а по цепочке. У нас у всех, понимаешь? И кто только дал тебе эту книгу…

— Никто, купил я её.

— Вот что, Александр, я скажу тебе, — оборвала меня Флора Дмитриевна. — Не умничай мне тут.

Я отвернулся. Флора Дмитриевна деликатно постучала пальцем по спине, по моей. Я зыркнул через плечо, яростно желая Флоре Дмитриевне пройти мимо и ничего не вспомнить.

— Есть один человек, — начала она. — Ему нужна твоя… — Она оглянулась по сторонам и выговорила безопасное слово. — Консультация.

Я развернулся и посмотрел на Флору Дмитриевну. Внимательно.

— Ничего плохого я никогда не предлагаю… детям, — заверила она торопливо. — Это просто… один человек, — Флора Дмитриевна перевела дух. — Сто лет их знаю, жили рядом, с сестрой его мы с мамой твоей учились в одной школе. Он младше меня. В мужскую школу ходил… Александр, ты вообще понял меня или нет? Саша? Нужна помощь… такая, от тебя. Именно.

— За это платят, Флора Дмитриевна, — бесцветно сказал я. — Не я придумал, надо что-то дать. Положено так.

— Он тоже в школе работает, — явно стесняясь, сказала Флора Дмитриевна. — В высшей, милицейской… Историю права читает. Ты можешь со мной зайти к нему? Прямо сейчас? Тут недалеко… — И она встала со скамейки.

Я поднялся следом. Не принято отказывать, не глядя на кверента.

— Он обязательно заплатит, — убеждённо сказала Флора Дмитриевна. — Ты не думай, там ничего криминального… или там подпольного — знаешь, такие цеха есть, сейчас пресса много пишет.

— Знаю, — бесцветно ответил я. — Шапки выращивали.

Флора Дмитриевна цепко ухватила меня под локоть.

— Никогда не слыхала… — несколько озадаченно ответила она. — Чтобы шапки, вот так… Пойдём.

И мы пошли.

Сначала прочь от Сенки, по бульварчику прямо — мимо детской площадки, лавочек, сонных дриад в застывших на зиму каштанах и клёнах. Потом направо — через дорогу вниз, Чешским переулком, минуя рынок, мимо беспечальной сецессии, мимо огромного здания Высших курсов и сонного сквера напротив — вверх, к здоровенному новому дому на углу, на горе. Такие дома называют «точечный».

Город медленно разворачивался перед нами и уходил за край зрения, следуя вокруг и позади, неотступно — домами, деревьями, мокрой мостовой: жёлтое на чёрном, серое с рыжим, вкрапления красного — словно хищная птица в листве или же змея у древа. Но ведь между птицей и змеёй, сказали бы некогда, целое небо земли? Как возможно сравнить их? Но этот город и есть небо земли, — ответил бы я.

Клянусь змеёй и птицей.

На перекрёстке, возле Анатомички, на вечно влажной брусчатке виднелась цепочка крупных, корявых следов наискосок — против перехода, поперёк перекрёстка. Глина выглядела вязкой и дышала, если так можно сказать о глине, не своей жизнью. «Кто мог так наследить? — удивился я. — Голем, что ли? Чушь, чушь, чушь».

Флора Дмитриевна говорила, но я не слушал.

Над писательским домом в низком сером небе крутились призраки.

«Это всё от вымыслов, — подумал я. — Сильная эта, как её… эманация…»

Призраки явно вели хоровод, складывали сложные фигуры и что-то выкрикивали дерзко. Некоторые смеялись, такой памятью о смехе — ну а что, в некоторых остаётся печаль, некоторые помнят про смех — это как янтарь: смола помнит о дереве над морем и дюнах, красных от закатного солнца, хотя от моря осталось только болото — и это в лучшем случае.

Призраки кружились и насмешничали — звали-хвалили вечер, ветер, смерч… или смерть. Дерзили…

Я прислушался…

— Саша?! — сердито сказала Флора Дмитриевна. — Александр! Что за бессмысленный вид? Сконцентрируйся, соберись… Ты же совсем не слушаешь, когда к тебе обращаются! Безобразие. Мы пришли, я сказала.

— Ага, Флора Дмитриевна, да, — ответил я, — слышу. Но не совсем… И вас тоже, в смысле.

Флора Дмитриевна вздохнула и остановилась. Даже очки сняла и платочком в незабудки протёрла. Строго нацепила обратно.

— Глянь, как листья кружат над четвёртым номером, — сказала она. — Просто вальс-бостон…

Призраки заметили нас — и ринулись.

«А это уже просто эмпатия, — удивился я. — Чего они вдруг?»

— Вот теперь мы пришли, — сказал я вслух и пропустил Флору в подъезд.

Снаружи что-то ударилось о дверь. Несильно.

— И зачем же так хлопать? — строго спросила Флора — Можно было дверь и придержать, ты у себя дома тоже так хлопаешь?

— Нет, только в школе, — огрызнулся я.

— Зачем? — кротко поинтересовалась она.

— Жду, может, развалится. Надеюсь, — нагло сказал я.

Ничего необычного поначалу не было.

Очень холодно, много бетона. Магазин «Книга-почтой» рядом с подъездом — сбоку, под гигантскими колоннами-опорами. Много света, но по-осеннему тусклого. Дребезжат стёкла в оконцах. Лифт. Второй лифт, побольше.

Хозяин дома, совсем седой, но совершенно не старый ещё мужчина.

«Юра! Флора!» «Входите, скорее в холл, с лестницы дует». «У нас ещё не затопили, Галя звонила, узнавала — сказали: прорыв».

Кислорожая блондинка-хозяйка: «Обувь, обувь, обувь! Коврик, коврик!»

Действительно холл. Просторный, ловко устроенный, с книжными стеллажами. Кресла, столик, макраме.

Комнаты — одна… вторая… Детская.

И она. Всюду она. Везде. Нежить. Смрт.

Я произвёл тактическое отступление к порогу.

— Что же ты? — спросила хозяйка. — Проходи… надо дальше пройти…

— Я так не думаю, — буркнул я, — и обувь не прячьте мою, буду собираться.

— Уже? — удивилась блондинка и улыбнулась криво. — Так быстро?

Флора Дмитриевна выглянула в холл и сделала зверское лицо.

Где-то в квартире закашлял ребёнок.

Нежить зазвенела вокруг — приятно, обморочно, хрустально и легко.

Смерть. Осень. Кровь. Положенное время жать. У меня заледенели руки.

— Нам надо поговорить, — сказал хозяин дома.

— Лично мне уже не надо, — ответил я. И отступил, почти за дверь.

— Надо, надо, — настоял он. — Проходи ко мне, в кабинет.

— Давайте тут, — возразил я. — Как вы говорите? Холл? Легче думать здесь. Много книжек.

Кислорожая хозяйка принесла поднос в китайские пагоды, чёрненькие чашки на нём, модно тогда было такое — всякая посудная мелочь: чтобы тёмная и с металлическим блеском… кофейник.

Так и сидели, кофе я пить не стал. Молчали минут пять.

— Ну что, давай знакомиться, — начал хозяин. — Меня зовут Юрий Иванович. Ткачук.

— Александр, — ответил я.

— У меня в кабинете книжек ещё больше, — сказал Юрий Иванович.

— У вас ведь сын есть, — быстрым шёпотом сказал ему я. — Целый сын, зачем…

— Какой сын?!! — спросил он удивлённо. — Нет, и не было!

— Простите, — вяло отмахнулся я. — Вы же и без меня знаете всё. Зачем комедия? Десять… нет, уже одиннадцать лет… Хороший мальчик, кстати, и на вас похож. Там с мамой не всё хорошо, да. Живут в…

— Да что на тебя нашло, — выпучил глаза мужчина и снял часы. — Ты меня с кем-то перепутал.

Я пожал плечами — и пожалел. Надо быть осторожнее в движениях, с больной спиной особенно. Особенно с такой квартирой за спиной…

— Хорошо. Ладно. Расскажу вам, что тут у вас с дочерью…

— А? — встрепенулся Юрий Иванович. — Ой, нет! Это же я…

— Астма, — мрачно изрёк я. — Думали, что астма. В первом приближении похоже. Совсем плохие анализы. Больничка. Раз в год, потом раз в полгода, теперь — плохие прогнозы, да? Кашель, спазмы, капельнички через день…

И я прислушался к негодующей спине… Как ни сядь, всё больно. Такой холод — что за дом, не дом, а склеп.

— Ты со всеми так? Сразу… — он помолчал. — Бьёшь бездоказательно? По больным местам…

— Нет, с теми, которые спорят, — мстительно ответил я. — И где тут бездоказательное, что не так?

— Всё это Флорка тебе набалабонила, — тускло сказал он. — Так и знал, что сплошное шарлатанство начнётся.

Я почувствовал некоторое смущение. Спина попробовала поболеть сразу в трёх местах, но сосредоточилась на пояснице. Холод никак не отпускал, и пальцы ныли кусачей суставной болью.

Не каждый раз в двух шагах от тебя столько смерти.

— И не напрашиваюсь… — сказал я. — Очень надо мне оно, фу. Да, про потери. Часы другие у вас, а эти вы не любите, не носили почти, кто-то подарил… А вы на кафедре же? Работаете на какой-то кафедре?

— И что?

— Часы у вас были, другие — любимые… Сейко… да, она… Вам их привезли… Капелла ездила какая-то? Струнная…

— Предположим, — заинтересовался он.

— И кофе, — вдруг брякнул я, — не могу понять… Растёт кофе? Нет, ну как такое может быть? Выкипел, что ли?

Ткачук в первый раз глянул на меня заинтересованно.

— Про кофе Флорка ничего не знает. Конкретизируй, мне интересно. Продолжай.

— Так вот, часы ваши, в том самом месте, где кофе… растёт.

— Ну, допустим, — пошёл на попятную Юрий Иванович. — Продолжай.

— Что-то не пойму, это команда? — уточнил я. — Вы мне ответьте, что это за кофе, за который часы упали? Наверное, вы там просто чашки не моете…

— Смешно, — отозвался Ткачук.

— Свинство не смешно, а противно, — возразил я. — А ещё вы собак боитесь… И стажировка… Нет, командировка. Нет, это что-то ещё… Конференция? В ГэДэЭр, да? Ждёте, никому ещё не говорили, да? Там зависит от…

— Так, ну всё, — посерьёзнел он, — достаточно. Я понял.

— На девочку смотреть не буду, — сказал я. — Ни к чему это.

— Хорошо, — вдруг согласился он. — Значит, так. Про кофе ты интересно сказал. У нас кофейное дерево есть. Привезли с Кубы, совсем был росточек. Выходили его женщины наши, вырастили — теперь огроменное растение, просто не куст, а дерево! У меня рабочее место, ну, стол мой — рядом с ним. И… — Он характерно так потёр сложенными, как для молитвы, ладонями нос. — И… мне его доверили поливать. Летом. Ну, женщины наши, кафедральные, в отпусках — я поливал, как написали. А теперь вот, думаю — я, когда там возился с лейкой этой, часы снял, а потом — или кадку задел, или сами часы столкнул… Главное, я теперь понял, где искать — и ведь ты про кофе просто знать не мог, про куст этот.

— Вам красные ягодки понравились, — встрял я.

— Итак, — продолжил преподавательским тоном Юрий Иванович. — Вернёмся к собакам…

— Нет, — быстро ответил я, — это выливали переляк, я знаю, и слушать не стану. Дело было в Сне… Сно… во сне? Нет, не про сон… Название какое-то… Седов, Саднёв…

— Седнев. — ответил он. — Да, так и есть. Был там?

— Интересная церковь, — увильнул я.

— А! — обрадовался Ткачук. — Ты про чертей? Знатное дело! Столько картинок… Даже снилась дурня всякая.

— Между прочим, там много чего по делу, — заметил я. И взял чашку — пересохло во рту. — Ребёнок у вас болен, — сдался я и отпил совсем холодный кофе. — Очень сильно… — и я положил в кофе сахар. Кусочек. — Сильно очень, — ещё кусочек. — Не должна жить… — закончил я.

Мы услыхали, как на кухне что-то разбилось.

— Подслушивают, — сказал Юрий Иванович. — Как дети. Пойдём в кабинет, всё-таки там двери.

И я пошёл, за ним, а не к дверям входным, как собирался. Ошибочных шагов совершено было достаточно: одиннадцать — ну или на пару больше, теперь неважно уже.

В кабинете действительно была масса книг: художка, специальная литература — много на немецком, кое-какие старые издания — клееные и подшитые переплёты. Крутящееся кресло, тахта, стол, стеллажи, даже и над дверью, венок из сухоцветов, холод…

Я оглянулся. Из шкафчика, встроенного в середину стеллажа, на меня смотрела кукла — сверху вниз. Высокая и любезная.

«Ты старая вещь, — подумал я. — Сама по себе. И я тебе враг, вот что плохо. Смотри, как устроилась, зараза. Высоко на полке — подальше от ребёнка, чтобы. Ну, да…»

Пальцы ломило. Кукольные ресницы дрогнули, и уголок бледного рта еле заметно приподнялся…

Дикие гуси заплакали где-то неподалёку, хоть и в неближнем краю — с таких-то высот услыхать выкликание нетрудно. Выше, чем призраки, и ниже, чем небо моё, стремилась стая и звала-звала-звала на ту беззаботную и невозвратную сторону, где если и есть холод, то уже нет боли. И даже памяти о ней… А реку я не расслышал тогда — слишком много слов вокруг… Старых и новых — пустых, по большей части.

— Это, — сказал Юрий Иванович, встал на кабинетную стремянку, открыл стеклянную дверцу и достал прекрасное пугало. — Знаешь, как называется? Нет? А говорил — всё знаешь… Автоматон, вот… Штука такая, немецкая. Шоколадница. Поворачиваешь ключик, вот так. Она держит в руках поднос с чашкой. Подходит к гостю, шоколад ему предлагает. Когда гость берёт чашку, она ждёт, когда на поднос пустую поставят. Разворачивается, на исходное место семенит, а ещё глазами водит сюда-туда, кокетничает значит так. Дед наш из Германии привез. Или не из Германии? Вроде из Вроцлава, это же Польша, да? — и он аккуратно поставил Шоколадницу на стол.

— Это слишком неживое. Смерть, — сказал я. — Насколько я понимаю… Уберите, руками трогать не хочу.

— Что значит «смерть»? — спросил Ткачук. — Можно пораниться? Не пойму…

— Так мне рассказывали, — начал я. — Есть разные вещи, разные люди, разные дороги… Ну, вещи, они бывают бездушные, но не пустые — некоторые. Одни бывают полезные, а другие — вредят… Их так сделали. Но некоторые — они вообще с характером. Я думаю, это от материала зависит, вот и дерево, и глина, и мука…

— Колобок, — мрачно улыбнулся Ткачук.

— А люди, разные… Ну, они вроде как налаживают приборы, только это не механика и не калькуляторы… а другие люди, обычные… Так вот: первые — они починяют тех… А некоторые создают…

— Опять колобок, — тонко заметил Ткачук.

— У всех свой уровень, — назидательно сказал я. — Вы хотели слушать или вам не с кем обсудить Колобка?

— Чего бы не побалакать, — улыбнулся он.

— Ну вот, люди, эти… да. Бывают, которые сразу во врачи идут — чтобы и тело тоже чинить, а бывают вот такие, как я, они чинят… ну, как вам сказать, внешний контур, отражение. Или видят такое, таких… такие вещи, тогда надо препятствовать.

— А ты чувствуешь душевнобольных? А как? — вдруг спросил он.

— А когда такому препятствуешь, таким… то сталкиваешься с… Ладно. Всё равно не поверите. Но это всё правда. Её доступная часть… И да — в такое лучше не верить. В такие вещи… они не только контур, иногда что-то большее… Меньше знаешь, крепче спишь.

— То есть ты сталкиваешься с неживым? — осведомился Ткачук. — Ходишь ночью на кладбище? Я правильно понял?

— Ночью я спать пытаюсь, — ответил я. — Вы поняли не совсем правильно, ну, хоть посмеялись — и то хлеб. Это всё материализм, он как каша, обволакивающий. Что и следовало доказать.

— Какая каша? — сломленно поинтересовался Ткачук.

— Овсяная, — ответил я. — Мне пора. Душевнобольных я чувствую, как нескольких людей сразу, это очень мучительно, им в первую очередь.

— Мучительно, — повторил Юрий Иванович. — Сварить тебе ещё кофе? Горячий? Ты подожди, присядь…

— Спасибо, у меня всё есть, — откликнулся я. — И мне пора, уже полчаса. Очень было неприятно познакомиться… С вот этим…

— Интересный ты парень, — сказал Юрий Иванович. — Как говорится: ни вам здрасьте, ни мне до свидания. Хоть скажи, возможно, гипотетически, допускаю, сейчас. Ну, вот теоретически, ты за работу возьмёшься? Ведь… Что, правда умрёт? И ты ничего не сделаешь, чтобы… препятствовать. Знаешь и не сделаешь? Умоешь руки? Тут казус…

«Сам ты казус», — мрачно подумал я и глянул в окно.

Небо с высоты одиннадцатого этажа казалось ближе. До головокружения. Я смотрел в окно: крыши видел я, там, внизу. И улицу, нисходящую с холма — облетевшие столетние каштаны над ней, провода, фонари, совсем крошечных людей. Осень и крыши. Три пополудни, последнее время.

— Всюду кусочки сахара, правда? — спросил я у Ткачука. — Особенно много, там, где… — я глянул искоса на безукоризненно фарфоровый кукольный профиль. — Там, где девочка… В кровати, например. В последнее время — по всей квартире. Такие малюсенькие кусочки, аккуратные.

— А… а… — начал Ткачук. — А отку… а, правда, как?

— Дамы уйти должны. А вы — выйти, на лестницу, например. Я считаю, тут опасно для вас будет. Оно же вас знает, — ответил я.

— Что оно? — напряжённо спросил Ткачук. — Скажи, наконец-то, полным предложением.

— Это их, таких существ, как только не называли, — сказал я. — Потерчата, навочки, криксы. Разные имена, разные вещи. Раньше.

— Наволочки? — удивился Ткачук. — Это же постельное!

— Без спины, — уточнил я. — Кстати, они не редкость, тут вокруг сплошные трупы, некоторые ещё с довойны… Ну, — я осёкся. — Это вам необязательно. Оно всё равно что-то плохое, гораздо больше, чем вы представить можете. Во всех отношениях.

— Так откуда сахар этот… — продолжал допытываться Юрий Иванович. — Ты мне скажи, не морочь голову, что действительно все эти… это… не вспомню, всё равно, ходит тут? А почему мы не видим?

— Значит, так, — и я вышел на середину комнаты. — Смотрите, слушайте, молчите. Тут у вас… неживое, но ходячее и голодное, оно у вас кубло свило, со всеми удобствами. Имя его не пойму, да это и не важно. Удивительно, что вы ещё действуете… дышите, а ведь живность…

— Был попугай, ага… — как-то надтреснуто сказал Юрий Иванович. — Настоящая корелла. Странно так сдохла… И… и… ну, неудобно как-то говорить про такое, я не какой-то там… суеверный этот вот, дикарь тёмный, я юрист, но…

— Постараемся без «но», — сказал я. — Хорошо, ладно: скажу. Так, с понта, подобное не встретишь. Я постараюсь его… это… называть пока не хочу — вышелушить, только оно такое… старое… сильное, хитрее меня. Будет хорошо вам стоить, — ответил я. — Надеюсь, вы понимаете меня правильно, в этот раз.

— Я, — ответил он, — всё понял. Я не деньгами, а вот, — и он достал из-под тахты коробку, с усилием, надо сказать, достал. — Поблагодарю. Вот. Из Венгрии привёз, «Орион». Но это в случае видимого успеха.

Коробка заинтересовала меня более чем.

Отнесите, пожалуйста, в другую комнату, — попросил я Юрия Ивановича, — и там припрячьте его. Спасибо.

— Корейская трубка? — спросил он по дороге.

— Ага… — откликнулся я. — Именно.

«Цена препятствия, — подумал я. — Вот слово и сказано. Осталось дело».

Я знаю, и знание моё печально.

— Назови имя, — спросил я у того, что наливалось давней яростью у меня за спиной.

— А… а… Лиза? — спросил вернувшийся Ткачук. — Я вот думаю, думаю, — начал он.

— Надо надеяться, — сказал я. — Будем верить, что у меня… хватит мозгов.

— А если нет? — поинтересовался он.

— Тогда ноль три сначала и ноль два потом, мне и девочке, — ответил я. — В худшем случае — психбригаду, ей.

— Нет, так не бывает, — вдруг сказал он. — Я сейчас понял всё. Это… — Он опять сложил ладонь к ладони и пальцами потёр нос. — Это гипноз… Внушение. Вымогательство. Бред!

— А у вас за спиной мультик, да, — бесцветно сказал я. — Мне вот страшно, а вам?

Он оглянулся, и выглядело это смешно — глава семейства волновался и тёр сложенными ладонями нос — так и замер немного наклонясь, отчего вся поза получилась угодливой.

Кукла слезла со стола, поболтала изящно обутыми ножками, спускаясь с кресла и, неизменно радушная, улыбчивая и доброжелательная, шла к нам, беззвучно. Впрочем, не совсем — немного поскрипывала. Мебельно так… Солидно.

— Ремацизма, — потрясённо сказал я. Бабушкино, кстати, слово. Так она меня обзывала, стоило мне охнуть про спину, например, или колено…

Злое изваяние надменно обратило ко мне улыбающееся лицо.

— Вовсе нет, — прохладно сказала кукла. — Мне не больно. Совсем. И хватит сил, вполне. Спасибо.

В руках у меня была только чашка с недопитым кофе, всего лишь. А полагается не появляться где-либо без соли, воды, ореховой палочки, воска — да кто же выполняет их, эти правила. Каждому своё невыполнимое испытание и котёл смолы в придачу.

— Выйдите, — прошептал я.

— А? — обалдело сказал Ткачук. — Как? Ку… куда? Чего она… ходит? Кто разрешил!? — почти крикнул он и сорвался на фальцет.

И тут она ответила, не словом, но делом — явила десятую часть своих сил, можно сказать…

Кукла словно встала на цыпочки — или подросла, хищно воздела руки, подносик свалился с них на пол, протарахтел кратко, и пока мы наблюдали за этой жестянкой, Шоколадница зарядила по мне чем-то определённо мерзким, в смысле закляла, вербально, ну, устно — попыталась, по крайней мере. У меня чуть уши не оторвало… И зубы лязгнули. Настольная лампа выдала яркую вспышку и взорвалась красивой стеклянной пылью. Я видел, как, согнувшись в три погибели, выползает Юрий Иванович из собственного кабинета, как за окнами тёмно-серой пеленой стягиваются тучи, как призраки вперемешку с бурыми листьями бьются в окно…

— Значит, так, да? — мстительно сказал я. — С позиции силы? Ну-ну…

Сначала мне удалось с книжкой, они редко меня подводят. Мне удалось обрушить на фарфоровую дрянь не одну книжку, а три. Альбомы, кстати, Бидструпа — большой формат, редкая редкость, для изваяний болезненно, очень — даже и для ходячих. Кукла ахнула, замахала ручонками, завертелась — потеряла инициативу. Дар явился ко мне — полностью.

— Не прошу, а требую: кровью, дыханием, желанием, — сказал я в чашку. — Четыре ветра, три земли — лежала незнама, стань за адама. Жизнь моя полна в тебе. Тут и аминь.

Опять пришлось кусать себя за губу, откусывать кусочек ногтя, плевать и цыкать зубом… Никакой культуры творения, что да, то да. К тому же грязь на полу — ведь я вывернул на порог всё, что было в чашке — сахар и гущу. И даже успел всю эту липкую черноту разделить на несколько крошечных кучек, пока Шоколадница превращала Бидструпа в пыль.

Потом, этого совсем краткого времени мне хватило, чтобы начертить на пороге комнаты несколько знаков из тех, что возникают на стенах или светятся, не сгорая, — их ещё читают справа-налево, многие из них… ну, цихошá… ша… тсс.

Кучки сахарнокофейной гущи потрепетали на полу, словно сонные мотыльки, а затем оформились в некоторое подобие пластмассовых воинов, по пятнадцать копеек каждый. Храбрая четвёрка склонилась перед демиургом, в смысле — липкие создания решили послушать свои задания на сегодня.

— Итак, — сказал я и указал на Шоколадницу. — Сделайте ей столько печалей, сколько успеете, и три неприятности сверх того. Воля моя такова. Вперёд, гушлики!

Кукла чуть не вывернула шею, водя подслеповатыми глазами, затем насторожилась и явно двинулась на звук моего голоса, за что и поплатилась, как всякое существо, слепое во зле.

Я храбро закрыл дверь — хлипкий переплёт планок и узорного с дымкой стекла — и прислушался.

Топот, цокот, скрип… Хор комариных голосов. Треск.

— Ты точно знаешь, что делать? — тревожно поинтересовался Ткачук и показал под дверь. Оттуда, подобно дымку, струилась кофейная пыль, пытаясь вновь стать неустрашимым воином, безрезультатно.

— Теперь трое, — ответил ему и себе я. — Времени минут десять, ладно — двадцать, если они ей уши залепят. Отойдём от порога, давайте.

Мы расположились в этом их холле на полу, и всё вокруг было прежним, почти. Отчётливо было слышно сразу несколько звуков: за дверью кукла отчаянно рубилась с кофейными гушликами, на кухне тревожно тарахтели тарелками и прислушивались. В дальней комнате закашлял ребёнок. Тяжело, со всхлипами.

Беседа на кухне оборвалась, через минуту в холле появилась мадам Ткачук и Флора Дмитриевна с нею.

— Юра! — удивилась хозяйка дома — Чего сидите под дверью? Что-то случилось? К Лизе заходил?

На дверь изнутри обрушился удар, видать, кукла расправилась с последним воителем и рвалась на волю, одна только надпись на пороге мешала ей. И закрытая дверь, конечно, тоже, но — формально.

— Что происходит вообще? — окрысилась хозяйка. — Что у вас там, Юра? Собака? Откуда? Мы же только что обои…

Дверь снова подверглась атаке, стёкла в её переплёте задребезжали и пошли трещинками — словно лёд, над тёмной безучастной во…

— «Морозко»! Потрескалось! Смотри! — простонала мадам Ткачук. — Еле достали! Юрий, чего ты сидишь? Лиза же!

Из-под двери вытекла струйка воды, мутной. Видимо, Шоколадница смывала знаки.

Пришлось повторять их на двери, стекле, притолоке.

— Там есть леечка, — сухим шепотком проинформировал Юрий Иванович. — Растения я… Как она, как?

У меня сломался карандаш, дверь подрагивала, в кабинете кто-то ходил. По паркету… по ковру… по паркету… цок-цок-цок, вздох… глухое топ-топ-топ по ковру. И кулачком в дверь.

— Ну, — буркнул я. — Вы все выйдите, пожалуйста, говорил уже. Я тут останусь… И мне нужны три зеркала только, вот. А ещё соль и специи. Какие у вас есть?

— Травяной сбор, — бескрыло ответила хозяйка дома. И обратилась к мужу опять. — Юра, — заговорила женщина возмущённо, — Юра, ты что, хочешь оставить его с Лизой? У неё же серёжки золотые в ушах!

— Сбор свой сами пейте, всё равно не поможет, — позлорадствовал я. — Значит, смотрите, тут у вас ЧП, я вопрос решаю сейчас. Положенное беру по исполнению. Всё, что надо… что полагается, в таких случаях… И вообще, Флора Дмитна сказала: «Консультация», я думал, у вас запонка пропала или документы, а тут Смр… — и я осёкся.

— Что?! — пискнула мама девочки.

— Цистит, — сердито ответил я. — Два камня в правой почке. И придаток. тоже справа, заинтересован. Всё, или будем чтокать дальше?

— Кккк… — начала она, становясь интересной, большеглазой и немного зелёной. — Ккк… отккк… Пффф… Юра!

Юрий Иванович смотрел на меня снизу вверх, с неподдельным интересом. Флора Дмитриевна, застывшая в кухонном коридоре, мелко дёргала лицом и всё время сглатывала.

— Иди, Галя, на кухню, принеси всё, чего просили, — приказал он и встал. — Соль эту.

И обратился ко мне: «Большие зеркала или малые?»

По дверным стёклам провели чем-то острым, будто когтем.

— Два больших, одно среднее. Какие не жалко, — ответил я. — Выбросить надо будет их потом.

— Специи, это не сбор, — крикнул я в кухню. — Перец какой-то принесите…

Юрий Иванович улыбнулся уголочком рта.

— Можно мускат, — добавил я.

— Нет у неё муската, — вздохнул он. — Только чаи почечные и перекись. Говори, чего делать.

Я вдруг понял, что они разведутся: беспричинно, внезапно, странно. И ничего не будет предвещать, и ничего не останется. Ничего — словно в заголовке эта странная новость прописана, буквами невидимыми, но несомненными. Ничего — даже ребёнка, почти что общего.

— Нужны три зеркала, и всю соль, какая есть, ещё мне гвозди понадобятся. Откройте всё в квартире, кроме этой комнаты, во входной двери достаточно замки заблокировать, с девочки снять всякое… ну, на резинках, заколки. И серёжки.

— Тебе отдать? — радостно поинтересовался Ткачук.

— Вы только о таком и думаете, да? Про отдать? Деньги, да? И про золото в ушах? — поинтересовался я.

— Допустим, — озадачился Ткачук. — А что?

— Так вы удивитесь немножко, — ответил я. — Мне сейчас не до того, и шарлатанства тоже здесь нет в данный момент настоящего времени. Нет.

Вернулись дамы.

Ткачук выхватил ужены из рук снаряжение и развернул ту к двери. — Иди, Галя, пройдись, — бесцеремонно заявил он. — В парк!

— А вам, Флора Дмитриевна, — противным голосом сказал я. — Вообще пришла телефонограмма. Там про какие-то трубы. А вас в школе-то и нет. Это прогул, да?

— Это я отсутствую, — отозвалась Флора. — Спасибо, что предупредил, я с этими трубами с ума сойду скоро.

— Значит, пока что «н» в журнал, — ответил я. — А в следующий раз — с родителями.

Та, которая Галя, обернулась прямо из дверей.

— Шутишь шутки, да? — спросила она полуутвердительно. — Со взрослыми?

— Это детский уровень, — нагло сказал я. — А вам в парк.

— Пойдём, Галочка, пойдём, — ласково выпихнула её Флора за дверь. — Это подростковое, обезьяний возраст. Сейчас они все неформалы…

— Ненормалы! — пыхнула яростью Галочка.

— Я всё слышу! — прокричал я в закрывающуюся дверь. — И делаю выводы!

— Болтун, — сказала кукла из комнаты голосом Ткачук Галины. — А, болтун… Открой мне, и мы будем говорить долго-долго…

— С матрёшками не общаюсь. У тебя же сразу кончатся все слова, — ответил я, — а потом и жесты. Колода кретинская.

Она ударилась об дверь, скорее всего, с разбегу — я слышал топот, цокот и скрип, но надписи отбросили тварь подальше от порога, на исходные позиции.

— Не хочется во всё это верить, — задумчиво сказал Ткачук. — Почему такое случается?

— Можно теорию на потом оставим? — злобно поинтересовался я. — Сейчас практика в ходу.

— Как нога? — донеслось из-за двери. — Не болит? Я доберусь до тебя, урод…

— От урода слышу, — немедленно отозвался я. — С такими ногами, как у тебя, только на помойку добираются. Как раз там листья жгут, полено.

Дверь вздрогнула, из уголка переплёта вывалился кусочек стекла.

— Дайте мне бумажечку, — прошептал я Ткачуку. На месте выбитого куска стекла явилась кукольная ручонка, потом нос. Я вытащил из кармана гвоздь и ткнул наугад. — И карандашик поточите, скорее.

— Ай! — крикнула Шоколадница. — Нечестно!

— Ты зато сильно честно ожила, — сказал я в эту дыру и кинул туда соль. Из скола донёсся вой. Я послушал причитания и заткнул скол чьим-то тапочком. Мелькали тогда такие, кожаные шлёпки. С озере Рица: сверху мех, прошиты шнурком, мягкие…

Юрий Иванович покрутился по холлу, нашёл тетрадку, ножик.

— Ты так и не сказал, сколько возьмёшь… Всё-таки. Вместо того. Может, договоримся? — спросил он и дал мне листик в косую линейку. — Флора о таком говорила… — Сотка? Две? Дорого же…

— Нельзя деньгами, — буркнул я и зачиркал карандашиком… — Понимаете? Закон такой. Нельзя. Но… Сейчас я ей напишу, расписание на вторник, блин…

— Но если очень хочется, тогда можно. Это понятно. Можно найти способ или путь, как юрист говорю сейчас.

— Тоже нежелательно, потому что лёгкий.

— А что у вас насчёт прямого пути? — перестал улыбаться Ткачук. — Или вы всё время в обход? Настоящие герои?

— Нету, на самом деле, прямых путей, — ответил я. — Вы вот были на море?

— Многие были на море, да почти все, — отбился он.

— Видели, как море наступает? На сушу — два шага вперёд, шаг назад, кусочек за кусочком… Это прямой путь. А река по-другому: подточила, размыла, подрубила, обрушила — и дальше. У неё времени меньше. Перегородить же могут. Мы — как реки, находим путь, чаще непрямой, но нельзя не течь, тогда сразу смерть — она нас находит, когда мы… не движемся…

— Хм… — заметил Ткачук. — Интересное сравнение… Расскажешь, для чего зеркала?

— Нет, и не просите.

— Хм-хм, — продолжил он. — Ну а что делать мне?

— Я скажу, что знаю, — начал я. — Вам надо сквозняк сделать в квартире, девочку принести сюда и… спрячьтесь где-нибудь. В шкаф, например…

— Нельзя. Закрытого боюсь, буду задыхаться, — бесцветно ответил Юрий Иванович.

— Тут такая тема: оно вас видеть не должно, увидит — и капец. Я б вам уйти предложил, но вы же ребёнка не бросите, я так понимаю…

— Правильно понимаешь, — ответил он.

— Но и вас, и дитё видно быть не должно, — гнул своё я. — Придумывайте скорее. А ещё мне нужен мел… — сказал я и прислушался. Кукла пыталась выдавить тапок из скола. — И градусник.

— Конечно, — ответил мне Юрий Иванович. — Вия смотрели, знаем. А термометр зачем?

«Если б ты знал… — злобно подумал я. — Вспотел бы уже давно, как тот больной перед смертью…»

— Чтобы измерять, — сказал я. — Жар.

Кукла с той стороны прокашлялась, похрипела и неожиданно тонким голосом завела обычную подменскую песню.

— Больно! — пищал детский голос. — Больно, ой… Папа! Открой…

В проёме от выбитого стекла показался глаз, моргнул. Я закончил писать и быстро прилепил бумажку прямо к вражьему зрачку.

— Ай! — взвыла тварь вскоре. — Подлый! Злой! Я тебе… я тебя… — и отвалилась назад, бухнувшись об пол, словно переспелый белый налив в августе.

— Что ты с ней сделал?

— Это палиндром, — бесцветно сказал я. — Кабан на бак. Им от такого дурно.

После провала операции «голос» бездушная сосредоточилась на дверных петлях и ручке.

От двери повалил едкий тоненький дымок и посыпалась белой трухой краска.

— Я вырву тебе сердце, — сказало существо с той стороны. — Нет… глаза.

— Сразу? — спросил я.

— Да! — радостно взвизгнула она. — О, да! Да!

— Торопыга, — отозвался я. — Это твоя первая ошибка. Жила-жила, ума так и не нажила…

— Это почему? — подозрительно поинтересовалась создание.

— Я сразу выкручу тебе руки, — пообещал я. — Обе. «Белой королевой». Подготовься и порадуйся.

— В чём тут радость? — подозрительным тоном спросила кукла.

— Ну, — ответил я, отмахиваясь от дыма. — Ты сможешь покусать себя за локти. Даже обгрызть их. Представься, кстати.

— Мразота, — рассвирепело существо.

— Неприятное имя, — поддержал разговор я — Можно я буду звать тебя Зо? Сокращённо. Ну, не псишь, не псишь — от тебя скоро как раз столько букв и останется, Жо… то есть, прости, Зо…

Дверь выгнулась наружу, словно парус, и захрустела.

— Несите пододеяльник, даже два, поменьше и побольше, — быстро сказал я Ткачуку. — Девочку сюда скорее тащите, только без обуви и без носков. Наденьте на неё маленький пододеяльник, на всю, запеленайте. Это важно.

Дверь раскалилась, даже и непонятно как, потому что гореть она не горела, однако все мои буквы темнели, осыпались, петли дребезжали…

Я начертил в воздухе перевёрнутый Эйваз[60], и дым унесло обратно, под дверь в кабинет. Кукла яростно заперхала.

— Дальше что? — спросил Юрий Иванович. Девочка покоилась у него на руках маленьким сиплым комком.

Я выдвинул кресло в центр холла, отодвинул стол от стены, расположил их на одной линии. Замкнул вокруг стола круг, прячущий от духов и сосудов нечисти. Мел, трава, соль… блукай мимо, боль. В спине что-то предательски хрустнуло.

— Быстро в кресло её посадите и натяните пододеяльник целиком, да. Да, вот так, чтобы лица не было. Теперь слушайте, скоренько лезьте на стол и второй пододеяльник на себя и что бы тут ни случилось — не смотрите, — сказал я. — Всё металлическое снимите: с девочки, и с себя тоже, с рук… И… если молитву какую помните — можно применить.

Дважды просить мне не пришлось. Ткачук резво запрыгнул на стол, тот только скрипнул. Перед тем, как укрыться в непроглядном пододеяльнике в синий цветочек, Юрий Иванович спросил.

— Всё будет нормально? С Лизой?

— Все усилия приложу, — ответил я. — Это же в моих интересах. Но помните — ни звука, вас нет тут… для… ну, вы поняли уже.

Я подошёл к девочке. Белый в розы свёрток в кресле поскуливал от страха.

— Приготовься, — сказал я тихо.

— К чему? — спросила она сквозь ткань.

— Сейчас глупость скажу, а ты повторишь. Точно за мной.

— Глупость? — уточнила девочка. — Повторить?

— Ага, — отозвался я и заметил зелёный фломастер на полу.

— Как на пении, — покорно сказал ребёнок.

— Именно, — подтвердил я. — Готова?

— Да, — пискнула она.

— Теперь закрой глазки, посмотри ими закрытыми вверх — сказал я. — И говори глупость.

— Я не могу смотреть закрытыми глазами, — печально пропищала девочка, — ни вверх, ни вниз. Никуда. Ничего же не видно.

— Ты просто никогда не пробовала, — ответил я. — Постарайся, и всё получится.

Она вздохнула.

— Сон ото нос, — сказал я и зевнул, нарочито громко.

— Сон ото нос, — повторила девочка и обмякла сонно.

— Очень, — пробормотал я, — очень хорошо, тебя тут нет, а говорить за тебя будет Лицо. Исключительно глупости.

Я нарисовал на пододеяльнике лицо — серьёзной, даже несколько надутой девицы, потом косички, чёлку. Слегка оттопыренное правое ухо. В целом вышло чуть саркастично и немного криво.

— Ты будешь ты, — удовлетворённо сказал я. — Ответишь, когда придёт время слов.

После этого пришлось дуть, плевать и бормотать. Позади нас, в самом верху стены, отклеился краешек обоев. Магия, хоть и идёт к вдыхающим и выдыхающим, многое рушит на своём пути. Таковы условия.

— Почему я зелёная? — возмущённо спросило Лицо.

— Это цвет надежды, — благостно ответил я. — К тому же ты, по всему судя, желчная. Это тоже зеленит… И больше думай над тем, что говоришь. Слова ответственны.

— Хм… — отозвалось Лицо.

Большое зеркало, одно из тех, что принёс Юрий Иванович, скрыло меня почти полностью, я выставил его перед собой чуть наискосок, упёрся ноющей спиной в кресло и стал смотреть в другое, среднее — то, что выдала Галя: совсем небольшое, толстое зеркало на деревянной подложке, с подставкой сзади. Стародевье несколько. Стекло его дрожало и прямо на глазах покрывалось инеем. Ещё одно зеркало, тоже довольно большое, стояло, прикрытое пледом, у стены.

Дверь в кабинет рассеклась надвое почти ровной трещиной, постояла мгновение, поразмыслила — и тут же разошлась в стороны, ровно и торжественно. «Как в метро», — с определённым восторгом подумал я.

Шоколадница явилась в проёме тёмной фигурой, вся в пыли и несколько растрёпанная.

— Где ты, недомерок? — с порога осведомилась она. — Ты мешаешь мне присутствием и кознями.

— С умом надо любое дело делать, с умом… — сказал я из-за своего зеркала. — Если ты кукла — сиди себе прямо, а если злой дух — изыди беспрекословно. Тут и аминь.

Ответное проклятие поразило не только зеркало, кресло с укрытым за Лицом ребёнком, обои, но и плафон… выпендрёжную люстрочку в этом их холле. Столько искр, хрустальная пыль и осколки веером. Потрясающе, одним словом. Во всех смыслах.

— Выыхоодии, — сказало создание. — Выходи, живая плоть. Выходи, и поговорим.

— О чём с тобой говорить? Ты же вся трещишь. Возможно, это шашель… Но, может, и возрастное, у тебя откладываются соли?

Кукла изрыгнула фонтан ругательств. Затем начала швыряться дохлыми мухами, сильно пригоревшими кусочками сахара, потом в ход пошла откровенно грязная магия. Запахло стоячей водой и плесенью. Моющиеся обои радостно отклеились и залопотали, подобно стягам на нездешнем ветру. Чёрный кофейный сервиз хищно взвился под потолок и принялся барражировать там, явно высматривая.

— Ну, выйди, — просила Шоколадница, — выйди, сделай дело.

— Мои дела не твоя забота, — ответил я, глядя в заиндевелое зеркало.

— Я найду их… — проскрипело изваяние, — тех, других, тоже людей. И тогда ты выйдешь…

Она торжественно, словно фрегат, развернулась, поскрипывая, и — прямая, смертоносная, неизбежная, отправилась искать. Для начала в детскую. Такие всегда ищут именно там.

— Какой ужас! — возмущённо сказало Лицо. — Ей мало ноги оторвать! Вдребезги такую люстру! Хамка!

Я занялся коробком спичек. Вернее, серой. «Гомельдрев[61] — верный спутник чародзейчиков, — подумал я. — Почему я не взял с собой иголки?»

В дальней комнате что-то заквакало радостно и ненасытно, прошлёпало омерзительно склизкими звуками, раздался хриплый визг, чавканье. Потом что-то шумно лопнуло, и по квартире полез тухловатый запах. Через несколько минут Шоколадница вернулась, ещё более разъярённая, если такое можно себе представить.

— Признайся мне! — гортанно вопила деревяшка. — Признайся, ничтожество… Кто ты?!

— Шахер-махер-штыц, — уютно сказал я из-за зеркала. — Ты наступила на жабку бумажную всего лишь, и вот уже сколько визгу… А впереди у нас много развлечений, можешь начинать грызть сахарок, дровыняка.

Она обернулась вокруг себя на одной ноге и выпустила из-под чепца косы. Грациозно и хищно. Выглядело красиво. Эти манипуляции с причёсками, конечно, не новость, но смотрятся эффектно. Ну и костяные шпильки в разные стороны.

Шоколадница начала кружиться: конечно, противусолонь, конечно, медленно и, конечно, подросла, оборачиваясь. Явились кукольные щиколотки и немного стёсанные каблуки туфелек.

Я сгрёб обломанную со спичек серу в кучку и вытолкнул эту химзащиту прочь, так, чтобы та оказалась перед большим зеркалом, с пляшущим отражением в нём.

Кукла запела:

— Джура, джура, джин,

Будь моим, один,

Жура, жура, жин —

Один будь моим.

Инура-ура — тут моя игра.

И косы её, выпущенные из шёлкового плена, зазмеились медью, стали расти, стали искать.

Зеркало в руках у меня дрогнуло и заиндевело. Оно увидело, а я услыхал погибель — уж очень старую песню завела Шоколадница. Такими закликают: есть, быть, прясть, стать — и послушно приходят все — и даже герои. Отказать нельзя…

… Когда-нибудь осень спустится за мной. Серпокрыльцы Божии — стрижи — эмигрируют в Аравию Счастливую, и небо опустеет. Дерева за окнами будут рыжеть и жухнуть, а боярышник в саду — пламенеть. Город затихнет до прозрачности — леденчик горький, ясный вечер, спелый плод. Сны, его и мои вперемешку, вновь явятся на перекрёстки — где мёл, и орехи, и яблоки, где из чертополоха и вереска, ям и яров уже воспряли чаровники и заклятые. И, позабытые нынче, спрашивают бывшие имена — ибо паче памяти любопытство. Где я не отвечу, но спрошу и узнаю каждого — по цвету выбившегося вихра, отблеску пламени в зрачках, лукавой повадке; о каждом, каждом, каждом — ведь дар не подарок.

— Джура, джура, джин… — пела-выводила Шоколадница, кружилась ровно и кланялась легко всем краям тьмы. Пострадавший в столкновении с досадной жабкой, подол шёлкового платьица её лопотал и посвистывал в такт оборотам. Рыжие косы длились и тянулись, шуршали и шарили, радовались. Искали.

— Жура, джинджура…

Косы вились по полу радостными змейками, выискивая живое. Одна достигла зеркала и заметалась, ненавидя и злостясь, не чувствуя, но ощущая моё присутствие, живую кровь и дыхание.

В кабинете у Ткачука что-то упало.

Кукла запнулась на миг, и косы метнулись прочь от зеркала и кресла.

— Было такое, — завело дозволенные речи Лицо таинственным гундосым голосом. — К одной женщине пришёл дядя. На пятый этаж…

Косы прошуршали обратно, взвились и опали вокруг белого свёртка бессильно, словно сухие лианы.

Кукла подала хриплый голос из самого средоточия косм и темноты.

— Что ты мелешь? Какой ещё этаж?

— Пятый, — невозмутимо пискнуло Лицо.

— Что мне до них? — злобно спросила кукла.

— А ничего, — невозмутимо отозвалось Лицо. — Слушай и не гавкай, тоже мне. Дошёл он до неё и устал.

— Слабак, — заметила кукла. Косы слегка отползли назад, будто втянулись.

— Всё-таки пятый этаж… — вело дальше Лицо. — Ну, она ему предложила, что и всегда.

— Опять слушать про шлюх, — буркнула Шоколадница. — Нету среди смертных ни нового, ни интересного.

Косы потрепетали мгновение, и, казалось, оглянулись на хозяйку.

— А потом… — торжественно продолжало Лицо… — потом… потом он…

Косы напряглись чутко, а Шоколадница плюнула.

— Пошёл в туалет!

Кукла, невидимая мне в почти замёрзшем зеркале, взвыла злой собачкой. Косы явили некое нетерпение.

— Тетечка та ждала его, — проговорило Лицо почти нежно. — Ждала… ждала. Час нету и два тоже.

— Собачье мясо, — проскрипела Шоколадница.

— А потом тоже пошла туда же…

— Чтоб ты провалилась, в конце концов, — отозвалась кукла.

— Приходит, значит, такая, — продолжало Лицо, — дёргает дверь, дёргает. И…

— Что ты там бормочешь, подстилка? — прорычала кукла.

— От полена слышу, — отозвалось невозмутимое Лицо. — Дёрнула она, и дверь открылась… а там…

Вот тут я и поджёг серу. Ту самую, сложенную аккуратной кучкой. Были искры, потом здорово вспыхнуло, повалил дым. Раздался кашель, ругательства… проклятия вперемешку с магической грязью полетели в разные стороны, чёрный кофейный сервиз рухнул в пламя. Я вылез из укрытия и стащил покрывало со второго зеркала.

— … Никого нет, — зловеще сказало со своего кресла Лицо. — Только рука из унитаза торчит…

Шоколадница люто кашляла, при этом махала руками и топала, внутри неё что-то тарахтело и звякало, чепец совсем съехал на затылок, облик потемнел, глаза ввалились и сверкали красным — неистово, но слабо.

— Как такое возможно? — слабо шевеля растрескавшимися губами, поинтересовалась кукла. — Откуда подобная сила?

Она подобрала подол юбок, превратившийся в сплошную рванину и от этого схожий с сильно порушенными кружевами. Развернулась и было собралась бежать на скрипучих деревянных ногах. Затем остановилась, достаточно резко, чтобы яростно скрипнуть вновь. Оглянулась направо налево — косы, пытаясь выхватить из прокуренного серой пространства немного жизни для себя, слабо метнулись вслед хозяйкиной голове, подчиняясь скорее физике, нежели злой воле. Она оглянулась, поняла, но ничего не успела сделать — ведь оказалась прямо между двух зеркал. Раскрылась отражениям, встала меж двух стёкол…

— Откройся, нежить, — сказал я. — И дух вон. Absit

Я навел на исчадие третье зеркало, то самое, что холодело от страха у меня в руках.

По ткачуковскому холлу прошёл ветерок, пепел кофейного сервиза вознёсся к потолку и повис пылью.

— Пахнет грозой, — заметило Лицо, — и несчастьями какими-то..

Она упала навзничь. Темноликая рыжеволосая кукла в сером, белом и розовом. Голова её стукнулась об пол деревянно, к лоб прочертила маленькая вертикальная трещинка — Каин<и след, нрав сердитый и на расправу скорый.

— И всякое зло, — прошептал я… — всякое зло, всякое зло… Расточится.

— И что дальше? — поинтересовалось Лицо. — Чего ты добился?

— Снимать тебя пора, вот чего. Потому что заканчиваешься, стынешь…

— Я что, горчичник? — обиделось Лицо. — Оторвали и… и на пол?

— Почему на пол? Спасибо и за забор, заре навстречу, — ответил я.

Влез в круг и снял с ребёнка пододеяльник — девочка спала.

— Короче, я обиделась, вот, — сказало Лицо. — Так и знай.

— Спать просто не смогу, — ответил я, — после того, как тебя отстирают… Это кошмар.

— Ты мерзкий, — буркнуло Лицо.

Я перекинул постельную принадлежность через плечо, вновь замкнул круг и принялся водить зеркалом по прихожей. Духи недолюбливают серебро амальгамы, им печёт.

Кукла лежала на полу, за окнами переливался через край серым и жемчужным октябрь, в холле ткачуковском серный дух и чёрная пыль от сервиза развеялись совершенно. Слышно было, как глубоко дышит во сне ребёнок.

Я провёл зеркалом почти над болванкой.

— Да что же такое… Сколько можно, — сердито сказал я. — Выйди, дух.

— Типа самый умный… — ядовито пискнуло Лицо из складок ткани. — А щёки надувал ведь. Ну, как теперь? Что?

Ответила кукла — видимо, навёрстывала молчание, да и вообще: такое любит поболтать перед едой.

— Я видела твой расклад, — сказала Шоколадница, — там Сила…

— Сильно он тебя приложил, да уж, — авторитетно отозвалось Лицо. — Ты в курсе, что лобешник треснул? Или так и было?

— Дурная встреча, — с усилием выговорила кукла губами, некогда бывшими розовым кораллом, а нынче серыми. — Сила… и… Луна.

— Это с тобой встреча дурная, — мрачно сказал я. — Уже и ключик твой погнул. И вид тебе покорёжил, а ты всё не уберёшься. Сказать тебе настоящую силу? Римскую? Чтобы в прах…

— Глупости, — высокомерно сказала кукла, — таких прав у тебя нет.

— Слушай и содрогайся, — мрачно ответил я и достал розарий…

Кукла вздохнула протяжно, попыталась встать и сникла. Я начал читать, по памяти, запинаясь, конечно… «In nomine et virtute Domini Nostri Jesu…» — говорил я. Темнота отступала из холла к порогам и углам, за дверь и дальше, по обоям шла рябь.

Кукла, как и положено, усердно молотила ногами и мотала головой, фарфоровое лицо исказилось.

Imperat tibi Deus Pater, — вёл своё я. Слово за словом, бусина за бусиной. И сосуд духа поддался. Из трещинки на лбу потёк гнусного вида и запаха дымок, холл затрясся, Лицо кашлянуло.

— Что предназначено тебе, не возьмет никто, — изрекла Шоколадница и поперхнулась дымом и духом.

Воспрявший из куклы был чёрен в прозелень и на вид гладкий, словно масляный.

Deus Angelorum, — сказал я. — Посмотри на себя, глянь. Ты древний, ты дымный, ты нечистый, удостоверься, изыди. Ab insidiis diaboli, libera nos, Domine.

— Старые имена, — проскрипела нечисть. И не удержалась, глянула в зеркальце. Раздался яростный вопль, кукла заплакала чёрным, я продолжил…

Per Christum Dominum nostrum.

Дух сопротивлялся, было вскинулся перед последним Amen, затем дрогнул, рассыпая пыль и мух, и оказался в зеркале. Было слышно, как он ярится и барабанит с той стороны.

Christum Dominum nostrum, — повторил я.

По глади стекла пошли волны. Я встал. Спина и колено прохрустели неодобрение.

Я встал и направился к свету ближе, к окну то есть. Со своей стороны дух свалился в некую глубину, выругался скрипуче и полез к свету, известному ему, — зеркальному квадрату, за которым шла жизнь иная, ведомая, благо.

Кукла нашла силы привстать, поднять руки почти нежно…

— Я видела твой расклад, — прошелестела она. — Там два динария и Зве…

— Я куплю свободу, — сказало зеркало голосом заточённого в нём. — Куплю…

У меня затекла рука, и стекло сильно тёрло шею. Болели даже глаза — она, бреславская найда, шелестела умолкнувшими словами, баюкала свои горести, цедила из окружаещего жизнь по капле, чуть пригубливала. Смаковала. Знают ли куклы о чём-то подобном? Какова им на вкус память? Или пустота?

Окно гостиной ткачуковской квартиры выходило во двор. Я пошёл к проёму, шатаясь от страшной тяжести — куска зеркального стекла. Пол подо мною менялся, превращаясь то в мостовую — обязательно мокрую и скользкую, то в просёлок — полный вязкой жирной грязи, ноги скользили, и окно казалось недостижимым… Дух, со своей стороны, лез изнутри всё выше к поверхности, упрямо и терпеливо — словно болезнь или ржавчина.

Кукла пела — хрипло и непрерывно…

Видно было, что она измотана — направлять орудие и охотиться на охотника… ну, тут надо быть чем-то большим, во всех отношениях. Я ждал — в конце концов время и силы были на моей стороне. Я шёл.

— Хорошо держишься, даже неплохо, — вдруг сказал дух с той стороны. — Несчастный…

Я не удержался и глянул: краешком глаза, невсерьёз, почти понарошку.

И выбросил зеркало в окно. Далеко и вверх. Просто в небо. Минуты две это было красиво…

Стекло ринулось прочь из рук моих, отражая свет, землю, свет, тучи, всполохи призраков.

Заточённое в зеркале взвыло. Небо не ответило, оно любит казаться равнодушным к падениям. Потом… потом всё замедлилось — стекло воспарило, а птицы, крутившиеся неподалёку, беспомощно кувыркаясь и рассыпая перья, серыми комками полетели вниз.

Дух невесомый, зло неизбывное, горечь и нелюбовь — всё, что оказалось за амальгамой, сумело замереть, знакомое дело — не душа, не тело. Вместе с духом замерло и зеркало, и ветер, и призраки, шныряющие в хмури.

А потом терпение небесное лопнуло, и зеркальная темница обратилась в брызги — над стремящейся вниз Уклеевской, всеми ее каштанами, кариатидами и брандмауэрами замерцало злыми искрами облачко зеркальной пыли, похожее на снег из фольги или лёд из ртути. Налетел ветер, сквозь прореху в тучах мелькнул тяжелым предзакатным золотом луч солнца, и облачко растаяло.

Кукла зашаталась, пошла нежными рожистыми пятнами, затем идеальное, хотя и потемневшее от серы, обличье охватили крошечные трещинки, очень даже мимические.

Она села прямо на пол, наискосок от меня с Лицом и кресла со спящей девочкой, и задумчиво уставилась в окно.

«Подгоняет тьму, — подумал я. — Морок дóрог».

— Я могла бы договориться с тобой, — равнодушным тоном сказала кукла. — Но не хочу. Я хотела бы убить тебя, но не смогу.

Уголок её рта треснул.

— Ты просто не стараешься, — авторитетно заметил я. — Ленивые руки…

— Мне не всегда понятен вот этот ваш… — Она напрягла закопчённый лоб и подыскала слово. — Смех.

— Это у тебя от общего зла, — пояснил я. — Ты же долго живёшь, да?

— Очень… — откликнулась она, пошевеливая мизинцами.

— А ума не нажила, — продолжил я.

— Я устала от этой дерзости, — капризно сказала кукла. И ухватила, обвила моё запястье косой, рыжей косой, словно плетью-лозой, неразлучно. Кстати, волосы были живые, тёплые… ну, как раскалённая пустыней рептилия.

Затем она вцепилась в собственную косу, и невообразимым фуэте, наматывая собственные волосы себе же на талию, оказалась вплотную ко мне. От неё сильно пахло красным деревом, сандалом, лилиями и тленом — как от засохшего хлеба или фруктов.

— Расскажи мне всё про смех, Тритан, — заявила растрескавшаяся кокетка, шумно вращая глазами. — Или теперь тебе совсем не весело?

И деревянные ручонки ухватили меня за шею. Тут же дыхания почти не стало, пришли и обступили холод и хорошо различимая мгла — боковым зрением можно было высмотреть в ней массу загадок, вереницу неприятностей и пару пустяков в придачу. К тому же ветер.

«Ненавижу переходы». — мрачно подумал я и ткнул куклу ключом, холодным железом, прошлым и будущим здоровьем и болезнью — где крест, там ключ. Метил в спину, но она повернулась и попыталась свить проклятие, пришлось бить в лицо, тёмное и улыбающееся.

Шоколадница вскрикнула и разжала руки…

«Синяк неизбежен», — сказал мне внутренний голос, и я свалился на какую-то клумбу, очень мокрую. Куклу отшвырнуло в бузину — нехорошее, как говорится, к нечистому.

Шёл чёрный снег.

Мы — я и она — оказались с той стороны. Такие, как я, бывают там, такие, как она, бывают здесь — иногда. Случается зайти. Всё равно никто ведь не верит: «Опять ты выдумываешь», — говорят. Правильно, я бы тоже так сказал, с большим удовольствием. Особенно рыская здесь, по ту сторону… в Другом краю.

Я встал и потрогал бок, синяк, судя по ощущениям, обещал быть к вечеру. Нынче же я был в саду, сильно запущенном и ограниченном боскетами лабиринта — тис и вяз.

«Неподалёку должен быть грот и прах, — подумал я. — Или же ворота — грифон и лев. Предсказуемо, очень».

Она, изуродованная и переломанная, сидела в бузинной тени на обомшелом камне, тут тоже есть тень. И не одна. Каждый приходит сюда, следуя за тенями, снами, за видимыми знаками… за ненастоящим и недосказанным.

— Ты не помнишь меня, правда? — начала она из своего морока.

— Кто ты вообще такая? — нервно спросил я. — Чтобы говорить о правде? Тебя ведь нет, ты — брехня.

— Здесь нет только тебя, — невозмутимо отбилась она.

— А что? — обрадовался я. — Это «здесь» есть? Уверена?

Она помолчала.

— Я пришла издалека, — начала она, — как сирота. Меня, чтобы ты знал, так и сделали — сиротой. Прибыла из опустевшего дома. Хотела бы вернуться, без чужого участия и с новой оболочкой. Так сказано. Здесь меня не терпят, ругают. До последней крайности, надоело слушать. Считают, что я стесняю, не любят меня, проклинают. Это не нравится мне. Я тоже умею сердиться. Бываю зла. Нарочно пакости устраиваю. Здешних трогать не хотела, хотя и изводили они меня глупостью. Оболочку… ну, девочку, хочу взять с собой, однако, боюсь, она не выдержит трудностей пути. Плохая оболочка, ну уж какая есть. Скоро всё закончу с ней, выйду на вашу сторону, а если и будут разыскивать меня, все равно никаких вестей обо мне не услышат. И о ней.

Сквозь прореху на невозмутимом облике куклы вы катились осколок пружинки и шарик, стали видны какие-то клочки.

— Мне придётся лечить красоту, — с упрёком в голосе сказала она. — Посмотри, что ты со мной сделал…

— Это твой внутренний мир, — ответил я. — Теперь он просто вылез наружу, труха-вата — все дела. Лучше бы ты была копилкой.

— Нескоро встретимся, надеюсь. Я знаю, что ты сделал. Я бы могла, если захотела, противостоять тебе. Но не срок. Не срок… Ещё бы несколько дней. Зато я остаюсь среди живых, только благодаря тебе.

Она сказала это, встала, открыла путь и, считай, скрылась.

— Погоди, не так скоро, — буркнул я. — Не простились до конца…

Она замедлила шаг, выговоренная ею дорога мерцала чёрным и сыпала сама из себя, снизу вверх, снег. Абсолютно чёрный.

— Думала — избавилась, — просипела она.

— Теперь моя очередь, — ответил я и покашлял, от чёрного снега саднило горло. — Из одного к трем, из трех к девяти, воля моя, расти и расти. Не вынуть, не отнять, на свет тебе не попасть. Будь во тьме, тянись не ко мне. От меня в сторону, не вверх, но вниз. Слово сказано. Аминь. Аминь. Аминь.

Пришлось уколоть палец, намочить кусочек сахара… Кровь и подарок, два в одном, ценность сама по себе.

— Негодяй, — прорычала Шоколадница. — Сто демонов тебе на шею. Недоучка поганая. Как ты вообще посмел… да никто… здесь. Ха! — и она не договорила.

… Потому что я разбил градусник. Тропа и Вестник, опять два в одном, ибо ему, вызываемому, одному — близки вторые смыслы.

Градусник разлетелся в брызги.

Безусловно, так делать нельзя, это вредно, опасно и совсем негигиенично — ведь ртуть…

Но таковы порядки. Такие, как я, просят, и он снисходит, ибо он любит играть с такими, как мы, любит монеты, фиглярство и всякое умение[62]. Такие, как я, призывают его ртутью только в случае опасности. Когда надо поспешить, разрешая трудное, а кто быстр и легок, как не он? Светлая сторона, разумение и странствия, прибыль и ловкость. Трижды великий — все чтим его.

Он откликнулся и пришёл. Не на такое обличье надеялся я, однако — что сделано, то состоялось.

Ветер ли, белый ли бескрылый дракон, а может, и пара змей — по очереди и одновременно, являясь разными обличиями и сверкая, обрушились на куклу всерьёз. Та завизжала, вздувая уродливые вены на полированной шее. Встопорщила косы и подняла руки.

«Люблю смотреть, как колдуют, — подумал я, — можно подслушать слова».

Явленный, древний, лукавый и быстрый — обрушился сверху. Атаковал. Обволок. Насмеялся. Пленил. И забрал. Кукла взлетела, гневная, темнолицая, сияющая телом в лохмотьях и шлейфе чёрного снега.

С ненастоящего неба долетел вскрик, потом свалилась туфелька… что-то похожее на манжету и, в конце концов, кольцо.

«Буратина проклятая, — подумал я мрачно. — Теперь мне искать выход, скотина. А ведь скоро ночь».

Я подобрал вражьи обувку и обручку и пошёл по тропинке. Вниз, конечно же, в таких местах путей благих не осталось.

Тропинка из круглых тёмных камней шмыгала туда-сюда среди совершенно почерневшего шиповника с кровавыми ягодами на колючих ветвях, вжималась в заросли крапивы и чернобыльника, путалась в жёлтом и пыльном хмеле, и, совершенно потерявшись в лопухах, вывела меня к грубой глинистой насыпи в два человеческих роста. К двум здоровенным скалам, сомкнутым плотно-преплотно, посреди этой глины и дерезы. К вратам. У ворот, на тщательно убитом и утоптанном пятачке капища, стояла, опираясь на стену из земли и глины, баба, совсем древняя, тёмная и каменная.

— Бугила, — озадаченно сказал я. — Так пахнет… отцвела же вреде.

— По евшану скучаю, — ответила статуя гулко. — А так… резеда, лютик. Полынь есть. Но мало.

— Я бы хотел пройти назад, — перешёл к основному вопросу я. — К себе, тут мне не место.

— Могу взять, могу дать, могу голову сломать, — бесстрастно отозвалось изваяние.

— Мне совсем нечем тебя покормить, — сознался я — Ни сальца, ни медка, даже и сухарика нет. Да и не разберу, где рот твой, времени же сколько прошло, ветер-дождь… Ломать голову неинтересно.

— Кому как, — лаконично сказала статуя.

— Так что, ты давно не ела, да? — поинтересовался я.

— Тут есть последние камни, — пробасила она в ответ. — Из тех, что были цветами или чем-то неторопливым когда-то. Ловлю их.

— Да! — сообразил я. — Чёртовы пальцы, они же как макароны, вполне! Можно и не варить, чего там… Потом вот ракушки эти, как их… аммониты, это же, считай, устрицы! Шикарная закусь!

— Ещё дурное золотко и бурштынчик, — как-то безлико заметила баба. — Но редко, пока ухватишь.

— Смотри, — начал я. — Колечко вот. Наверное, это гранат. Хороший камень, правильный. А тут такой, ещё… прямо как с облачения содрали — ярчайший просто. Даже винный, кровь церкви какая-то, может, глянешь? Играет, внутри весь. Нет, не можешь? Жаль. И отблески тут тебе, и витражики, и факелы мелькают. Давай к уху приложи — ну как? Вот оно, вот — и чаши звенят, и волынки с дудками — прямо гудит всё.

— Хорошо хоть снаружи не слышно, — сдержанно ответил истукан.

— Ага, — почти растерялся я. — Ну тогда вот! — И перед бабою каменной явилось фломастерно-зелёное, немного размазанное Лицо.

— Кошмар, я в шоке, — сказало оно.

— О! — оживилась статуя. — О! О, да! Дай! Дай! Мне!

— Ты не волнуйся, а то треснешь, — буркнул я. — Стой ровненько… Вот так. — И я натянул пододеяльник на неё. — Знаешь молитву? Говори: «Славный чудотворче, хоть бы село хорошо и мало жало».

— Вот только не надо чепушить, — строго сказало Лицо голосом скифской бабы.

Я подкинул туфельку Шоколадницы вверх. «Свой по своё», — прокричал я.

Мы, я и статуя, подождали несколько минут. Затем, почти мне на голову, свалился не один башмачок, а два.

— Подобное к подобному, — удовлетворённо заметил я. — Работает всегда. Взувайся!

— Я даже не знаю, — проворковала статуя. — А какой тут подъём?

— Ну, знаю, что это носят, — глубокомысленно сказал я. — Так можно выйти теперь?

— Все у тебя в руках, — ответила статуя. Пододеяльник словно впитался в камень, и теперь сквозь песчаник кое-где проступали бледно-лиловые розы, выглядело романтично.

Я покрутил кольцо с красным камнем в руках.

— Что же тут скажешь, — мрачно заметил я. — Колечко, колечко — выйди на крылечко?

Перстенёк затрепетал и вырвался из моих рук. Статуя чуть отступила, камни дрогнули, разомкнулись, стала видна изнанка зеркала, затем, сквозь неё, уже прозрачную, ткачуковский холл.

— Поспешу, — развеселился я. — А вам счастливо оставаться.

— Бывай, не кашляй, — хором прогудели Лицо и баба.

Я влез в проём, и вслед мне из сада донеслось гнусавое:

— Если у тебя есть расчёска, научу делать пальмочку, хочешь? Там несложно — одна резинка, on, оп и оп…

Камни сошлись за моей спиной прохладно.

Всё было не по-прежнему. Юрий Иванович сидел на столе, весь растрёпанный, смешно ухватив себя сложенными пальцами за кончик носа.

— Даже не могу решить, с чего начать… обдумать это. Понять. Ты вылез из зеркала… А я утром галстук завязывал, смотрел туда… Разве такое может быть?

— Вы опять не поверите, — откликнулся я, — но колоссально помогает уборка.

— Само собой, — печально сказал он. — А недавно ремонт закончили. Галка чокнется.

— От вас ушёл злой дух, — сказал я и чихнул. — Правда, значит. Теперь точно ремонт снова. А лучше поменяйтесь. Переселитесь, и переезд в тайне держать надо. Чем дальше — тем лучше, на другой берег, например. Оно не любит, чтобы через воду текущую…

— Центровое место, ведомственное, — печально сказал Юрий Иванович. — Нельзя, нельзя меняться.

— В доме, где такое завелось, лучше не жить. Никому. Раньше и хату сжечь могли. Соседи, и те боялись говорить — ну, а вдруг накличут. Рассказывали об этом только в дальних местах. Или в шинке, там можно. Потому что вдруг услышит, а оно любит слушать, видит же плохо.

Так, если прицепится, то, например, поп ничем не поможет. Тут только таких, как… Ну вы поняли, кого надо звать. Да и то… Мало настоящих и было мало, а теперь почти нет.

— Стекла много, битого… — ответил мне на это Юрий Иванович, рассматривая кабинет. — Чего бесилась она так?

— Выход искала, — ответил я. — Если что-то будет бубнить у вас тут, не пугайтесь, это из книжек магия выходит, вот они и бормочут. За неделю развеется. И ещё хорошо бы ремонт начать поскорее. В самом северном углу в квартире будет дыра. Будут лежать перья разные, кусочки еды, шкурки от сала, например. И какая-нибудь мелочь. Короче, это похоже будет на мышиную нору. Всё надо выпалить. Огнём. Я не шучу, потом засыпать солью и напихать туда гвозди, мел и нитки — типа пломбы.

— Оно не вернётся? — вдруг спросил он. — Точно? Сто процентов? Побожись!

— К вам нет, — ответил я. — Я его… её сильно покорёжил и выгнал, теперь будет восстановления лет на тридцать, а то и больше. К тому же память ему… ей… расщепило немного. Потом, дальше, когда оно вспомнит — что голодное, старое, пустое. Ну, может, опять начнёт личину искать… Может, меня уже и не будет.

— А я? — спросил он. — Когда я умру?

— В следующем веке, — ответил я. — Устраивает?

— Целиком и полностью, — ответил Ткачук. — А в какой день?

— В будний, — ответил я. — Мне пора.

Он принёс сумку, большую такую, полотняную, с цифрами «тысяча пятьсот» на боку.

— Давай упакую, — сказал он. — Я…

— Папа, — вдруг сказала девочка, — папа! Я не знаю… — Он ткнул мне в руки сумку и бросился к ребёнку. — Приступа нет, папа. Должен быть, а нет, как… — И она откашлялась, гулко и болезненно, но без свиста и задыхания.

— Зачем же ты мазала губы ей? — спросил я.

— Так я ж хотела, чтоб красивее было, — ответила девочка.

— А кровью зачем? — расспрашивал я дальше.

— Так я же хотела, чтобы красивее было ещё больше, — призналась она. — Красная помада же, — и она вздохнула. — Как у мамы…

Она уснула вдруг и крепко, совершенно довольная собой. Ткачук отнёс сопящее дитя в детскую и вернулся в разорённый холл.

— Это не ваша девочка. — сказал я. — Это мамина дочка, в прямом смысле. Но, как бы получше выразиться… папа ей вы, и будете таким всю жизнь, всю её жизнь… Да, это будет «папа на самом деле», вот как она скажет… Такое случается, — подытожил я.

— А кто?.. — сразу спросил он.

— Так тоже бывает, — отмёл этот вопрос в сторону я. — Ну, были, в смысле, женщина… и мужчина… тоже, ну… Год, пять месяцев, три недели и шесть дней. Вместе были. Она его любила. Ушёл он нехорошо так, крики все эти, разлад… Судьба на это плохая у жены вашей… Ну, потом… так сложилось. Что… Но всё равно, это ваша дочь, а не его. Он — эпизод, а вы с ней… будете долго… На самом деле. И это хорошо.

— Понял, всё понял, — сказал Юрий Иванович и протянул мне руку.

Я встал, пожал ему руку, взял сумку и пошёл к двери.

— Заходи к нам, — сказал он. — Пожалуйста! Пока у неё пройдёт… это… искажение.

— Полгода, — сказал я. — Простите, нет. Забудьте. Да, и вот. Тот ваш человек, который важный… Просил, чтоб вы ему больше не звонили? Да? Так он сам вам позвонит. Буквально на днях.

— Точно? — спросил Ткачук.

— Откуда я знаю. Это же он решил, а не я.

И я вышел. Цветы на оконном окне площадки совсем пожелтели. По стенам вокруг квартиры Ткачуков выступил иней — какой-то противно-серый, словно цементная пыль. Проще было написать коряво: «дух был тут». Лифт не работал.

Я спускался с одиннадцатого на первый по неудобным пролётам, и колено мое стенало.

Город становился всё ближе, а я всё ниже…

Она ждала меня в подъезде. В холодном, бетонном, светлом — ходила туда-сюда по вестибюлю, между лифтами и почтовыми ящиками, как гиена по вольеру.

— Зачем ты согласился? — спросила она, едва меня завидев. — Зачем пришёл? Зачем всё это? Теперь он знает… Чтоб ты сдох…

— Эти слова бессильные, — буркнул я себе под нос. — На пса уроки. Ну, вы сами всё знали, и ведь с самого начала… — сказал ей я, достаточно громко.

Мы поменялись местами, обходя друг друга словно дуэлянты.

Она несколько раз нажала на кнопку вызова — откликнулся, и явился спустя пару-тройку минут, грузовой лифт. В подъезде всё ещё было очень холодно, я шмыгнул носом и сделал шаг к выходу.

Она придержала створки лифта, вошла внутрь, посмотрела на меня. На сумку.

— Сучонок, — прошипела она. — Тобой займутся… я людей знаю, кровью умоешься, падла.

— Не помогут погоны, — рассердился я. — Никто тебе не поможет, дура. Сказала бы за дитё спасибо, коза патлатая.

— Да нахрен надо, — бесцветно просипела баба и чем-то в меня бросила, лёгким. Лифт закрылся, взвыл мотор — и она вознеслась на свой одиннадцатый.

— Ну, конечно же, — буркнул я. — Шаманы-цыганы, алкоголики…

На полу подъезда, между мною и лифтом, лежали карты. Такие подкладывают под порог местные пифии, когда хотят подгадить: семёрка, шестёрка, туз. Чёрная масть, удар судьбы. Аматорство…

Светофор на перекрёстке не работал. Я подождал, как водится: попутного ветра, доброго слова — ну, на крайний случай, знака. Слева от меня улица круто уходила вниз, я мог бы зайти к Валику, он жил на ней, чуть ниже, в таком же сером кирпичном доме, что и я, только окнами в овраг. Мог уехать в центр… встретить кого-нибудь интересного или опасного, но в руках у меня была сумка, в ней заботливо упакованная коробка, и я выбрал известный путь — мимо черным-чёрного светофора вниз, через сквер и вверх по лестнице, мимо рынка — домой.

В Чаловском саду всё ещё работал фонтан, последние жёлтые листья крутились в зеленоватой пене. Кроме них в воде мелькало ещё что-то, я подошёл ближе… Хрустнул орех под моим ботинком.

Город поиграл со мной в вечность на втором же шаге. Мелькнули глинистые склоны яра, дереза, сосны. Потом тропки окрепли, проступили просеками и колеями, битым шляхом, затем явилась брусчатка, тротуары из жёлтого кирпича. Поднялись этажами дома, в два и три ряда. Далеко-далеко, играя звонкой медью, запела труба… И колокол откликнулся, так радостно и беспечально, а река молчала, и гуси не тревожили покой границы снов. Закаты и восходы пронеслись беззвучно, а с ними липы и каштаны, герань и сирень, пасти подъездов, неметенные аллеи, фасады и ограды, раскрасневшиеся от осеннего виноградия. Пахнуло сундучно, но не затхло: мелом, пыльным бархатом, свежей выпечкой и добрым холстом и ещё чем-то сладостным: глазурью с ромовой бабы — немного сказочно и провинциально одновременно. Духота и прохлада, сырость погребная и полуденный жар. И яблочный дух, и флоксы, и солнечные пятна по аллейке — ничего не враньё, все по-настоящему, никак иначе — вечно.

A ти як знаеш?[63] — спросила немолодая женщина с серой птицей на плече.

— Не скажу, — вяло ответил я, наблюдая окрестный город.

Либонь, хтiв глянутu у поточок?[64] — поинтересовалась она и плотнее укутала плечи и голову чёрной шалью.

Й спалити лавровый листочок, — грустно сказал я. — От тiльки не цвiтe вже лавр, й поточок всох.

Ця iстина не край, — ответила она. — Обiйстя, кров й притулок бувають ще на наиiм шлясi, хоча й нечасто. Може, все ж подивишся у воду?

Нема що дати, й що запитати… — сознался я. — Iншим разом все можливо[65].

— Глупым словам — глупое ухо, — сказала птица презрительно.

— У вас недобрий авгур, — заметил я хозяйке этой серости. — Нельзя же так, с напрыга. Время и место ведь… Ты, смотрю, забыла их совсем, — обратился к пернатой я. — Вид твой мне знаком, приду — раскрошу, так и знай.

Не кожен день бува iнший раз[66], — раздумчиво сказала женщина и посмотрела на меня очень синими глазами, пронзительно.

Добре, хай буде, — согласился я. — Дам дещицю, трохи взнаю — так?

— Хм… — сказала женщина. — Toбi, синку, треба щастя, бо наук moбi замало[67].

От, свята правда, — обрадовался я. — Вчиш його вчиш… а все не те. Самi ciнуси, префiкси та котангенс… — И я подошёл к источнику, на самом деле фонтану посередине сквера. — Як жеж його?[68] А… хакс пакс гракс, — сказал я и перевернул руку над водой. С ладони в источник упал ключ, тот самый, от Шоколадницы из Бреслау.

И метнулось ко мне из вод тёмных и весёлых нечто красное, круглое, мелкое.

— Гракс! — не выдержала серая птица. — Позорное шутовство! Фиглярство! Пст!

— Смотри, кто у меня тут, — ответил я. — Мышь! Хочешь? Ешь…

Хищница не выдержала, потопталась по плечу женщины, затем развернула крылья, перескочила на руку и оттуда атаковала шустро улепетывающего в листья красного зверька.

— Постой! — кричала птица, яростно щёлкая клювом. — Стой, дрянь! Остановись, волею высших! Должна съесть тебя!

— Отстань, чучело! — храбро отвечала мышь, пошуршала и скрылась.

Осовевшее пернатое яростно запрыгало по возвращающимся в нынешний, катящийся к вечеру день, плитам на аллее.

— Я запомнила тебя! — ухала сова. — Я запомнила твою… твоё… твой хвост! Ухух!

— Наелась мух, — прокомментировал я.

Хвацько перекинув… Й не чекала на таке[69], — сказала женщина.

Сова, совершенно не стесняясь присутствующих, порхала по скверу и заглядывала в разные щели и норы то одним, то другим глазом. Дети верещали… Лаяла чья-то болонка.

Приходь ще гратися з нею, — предложила та, которую именовали некогда Пронойей. — Бо ж весело! Й не плач, птахи — то духи, буває, що летять. Але вертають, коли у них потреба[70].

Сказала и пропала. Со своею совою, градом и древом.

Я, надо сказать, не плакал.

Загрузка...