Она дожидалась меня в подъезде. На площадке, у окна, уткнувшись лбом в пыльное стекло. В очередной раз я пожалел, что чёрного хода в доме больше нет, давным-давно, ещё с войны.
Она была похожа на всех остальных — серое лицо, тусклый взгляд, растрёпанные волосы, нервно подрагивающие руки.
— Ты, — сказала она мне, оторвавшись от созерцания облетающего садика за окнами, — ты Саша? Из тридцатой школы, за базаром? Колдун, да? — И она ухватила меня за куртку.
— Допустим, Саша, — ответил я ей, — и школа тридцатая. Всё остальное немного не так. Дайте пройти.
— Я от Фаины Борисовны. Ты должен мне помочь, — продолжила она. — Он за мной ходит.
Я помолчал. Она поправила волосы, судорожно вздохнула и прошептала:
— Ходит за мной. Зовёт. Плачет. Я не сплю, мучаюсь, седуксен пью — только хуже стало. Фая Борисовна говорит — ты в силах что-то с таким сделать. Помоги. Я хорошо заплачу.
— Ну, ладно, — сказал я, — пойдёмте…
Мы поднялись на один пролёт вверх, домой, я открыл первую дверь, вторую — по ногам здорово сквозило. Сам по себе коротко тренькнул дверной звонок. У меня начало ломить запястье. Где-то рядом обретался призрак, неупокоенная душа, игош[1], суть.
— Проходите, — сказал я женщине. — Прямо по коридору, там увидите, кухня. Садитесь на стул с круглой спинкой. Ничего не трогайте…
Я зашёл на кухню вторым. Уж очень меня беспокоили двери, входные.
Женщина сидела прямо, словно палку проглотила, серая пелена отчаяния укутывала её так плотно, что черты лица выглядели смазанными. Я обошёл стол и уселся напротив гостьи.
— Спрашивайте, — сказал я.
— Что мне делать? — встрепенулась женщина и сразу как-то обмякла. — Что с этим делать?
— Неправильный вопрос, — хмуро сказал я. — Подумайте ещё.
— Чего он хочет? Чего? — отчаянно зашептала женщина. — Боюся, что… — И она заплакала, крупными такими слезами, совершенно пыльного цвета.
Я подождал, посмотрел за спину тётки, глянул в окно — через час в «Лире» киношка.
— … Снится каждую ночь, — продолжала женщина, — и зовёт, и плачет: «Мама, — говорит. — Тут так темно! Забери меня, мама!» Не могу больше. Раз в два дня к нему бегаю, шоколадки любимые его ношу, цветочки посадила, барвинок, попа звала — не помогает ничего… Всё снится. Зовёт и плачет. Сердце разрывается…
Рядом с нею, кляксой невнятного дыма заклубился огрызок её отчаяния, из серого, клубнеподобного сгустка начали вытягиваться тоненькие ростки — ручки, ножки. Женщина глухо и тоскливо взвыла:
— Сыночка, — всхлипнула она и заплакала.
Игош, марение, призрак, неживая суть её ребёнка, проросшая из тоски и страха, колебалась у стола. Фантому было тяжело. Не каждый день такие, как он, лицезреют таких, как я.
Тень мальчика протянула к матери полупрозрачные руки.
— Господи, — пробормотала та, — холодно-то как у вас. Так чего он является? Не успокоится никак…
— Хороший вопрос, — отозвался я. — Помогу вам, — и дар жаркой волной ударил мне в голову. — Только стоить будет дорого. Просто так не отстанет. Раскормили вы покойника.
Женщина быстро отёрла лицо.
— Да ну… — сказала она. — Где ж раскормили? Худущий был, как ты вот.
— Всё плачете и плачете… — сказал я, заслышав глухой, словно из-под воды, звук колокола, — а он от этого мокнет, там. И меняется. Восемь лет ему было, худой, да, высокий для своих лет. Долго болел. Что-то с кровью не так. Умер месяц назад, теперь ходит к вам день в день, о рисунках каких-то разговоры и про солдатиков… Не тех вы ему в гроб положили. И плачете, не отпускаете. Не только вы, кто-то ещё… Тома, Тима??
— Тёма, — всхлипнула женщина, — брат его младший…
Тощее личико фантома исказилось. Синие губы зашевелились, тщетно пытаясь выпустить в земной мир иные слова ~ мертвые.
— Меняется, да, — заторможенно повторила тётка, — а ведь я его увидала… разочек. Вечером. И лицо было, как будто и не его. Чужое.
Мне стало очень холодно. И колокол звонил, глухо и тоскливо…
Нынче я почти не вижу мост. Так мельком, краешком глаза, иногда. Но знание по-прежнему обрушивается на меня, поглощая и обминая под себя нынешнее время — мои слова, поступки…
Такое…
Я стоял у нас на кухне перед преждевременно состарившейся зарёванной тёткой, в руках у меня была наша корзина с луком. Старая и грязная.
— Возьмите, — сказал я женщине, и губы мои словно онемели, такой холод воцарился вокруг, — идите на улицу, раздавайте людям. Как луковицу кому-то отдаёте, говорите: «Антон».
— Так и звали его, — как-то обречённо прошептала женщина, — Антосик, Тошенька, детка…
Фантом дрогнул и будто бы вырос. Я, словно случайно, столкнул со стола нож…
— Идите, — почти не разжимая губ, сказал я женщине, — идите. Деньги под клеёнку. Бегом на улицу. До заката два часа осталось… Лук раздайте. Весь.
И я дотронулся до её лба.
Все мы странствуем, идём сквозь испытания. Царапины, оставленные чужой болью, зарастают медленно. Тень, где совсем не слышно ни реки, ни гусей, всё крепнет и удлиняется, подобно сумракам осенним. Дар не подарок.
Мне удалось разорвать морок вокруг посетительницы.
— Бегите, — прошептал я, когда знание снизошло. И она отправилась к дверям. Сначала неуверенно, мелкими шажками, потом быстрей, а наш очень прямой коридор казался всё длиннее и длиннее — мне и ей, ей и мне. Входные двери распахнулись перед женщиной сами собой, одна и вторая — я попросил их, как всегда — как всегда, они согласились. Даже и на вторую просьбу: не впускать и не выпускать никого… какое-то время.
Я повернулся вокруг себя, слева-направо, как положено. Фантом, заметно подросший, глядел на меня, не моргая, нож на полу не давал ему двинуться с места.
— Deus Meus, — быстро сказал я и холод рассеялся. — Deus benedicte. Ты моя сила и крепость, Слово Твоё верно, дело моё крепко. Ведь сказано — просите, и воздастся. Именем Твоим заклинаю и требую — Vade! Ab insidiis diaboli, libera nos! Тебе лишь: царство, и сила, и слава, Domine.
Игош содрогнулся в последний раз и, теряя всякое сходство с маленьким белобрысым мальчиком, заметно изменился.
— Я гибну, — сказала суть, — но не в последний раз. Ты сам позовёшь меня. Теперь иду, — взвизгнула она, — с собой унесу частицу тебя, — и, выставив перед собою почти прозрачные руки, рванулась вперёд.
— Все вы так говорите, — сказал я. — И без разрешения. Вон отсюда! Absit omen.
Я отодвинул стол. Немного, всего на несколько сантиметров. Под ножкой его, на половице, обнаружился пасынок доски — «живой сучок», изъян, выход, несущий на себе немалое количество царапин ножом, будто шрамов.
Я сел на пол и процарапал на «пасынке» ещё несколько чёрточек — очередной треугольник. Суть, утратив всякое людское подобие, рявкнула, испустила облачко пыли и рухнула в слабо серебрящийся трёхсторонний «выход».
— Проходящий между нами ушёл, — добавил я. — Слово сказано. Амен.
Осень идёт медленно.
Долго спускается, отщипывает свет по крохам, не любит спешки и точных определений.
Девица Сентябрь выпускает птиц, собирает нити Богородицы и нижет чётки из рябины. Дама Октябрь, бывшая восьмой, но ставшая десятой — подкручивает часы и разворачивает зеркала лицом к стене: «Они слишком прямолинейны! — считает Дама Октябрь. — И лгут».
Госпожа Ноябрина всегда недоговаривает, стара и опасна. Её цвета — чёрное с серебром, седые пряди скрывают взгляд. У неё хрустальный шар, весь в трещинах и пыли — ничего хорошего она не обещает. Лишь мелкие досады и большие бедствия.
Каштаны отщёлкали розарием[2], приближая Поминовение Усопших.
Шустрыми рыжеватыми зверьками разбегаются по остывающей земле листья. Воздух по утрам пахнет сладостью, холодом и дымом. Являются хризантемы: жёлтые кореянки и тёмно-красные авроры, золотистые эноны и простенькая изморозь. Прохожие — парочки, пенсионеры и дети в сквериках — разговаривают, выпуская из губ невесомый парок, словно душу в обмен на улыбку собеседника.
Серые гуси, утлые тени моего дара, всё так же горестно плачут, покидая край весёлый… Ведь вместе никогда.
Студёный ветер Борей радостно трубит в опустевшем небе, приветствуя грядущее царство госпожи Ноябрины. Поступь её легка, в заплечной котомке полно всякой всячины — тут поздние яблоки и клубки шерсти, горсти лесных орехов и крепкие, почти красные тыковки, фляжка бальзама с гвоздикой, совиные перья и рябиновые грозди. Да и злых подарков немало — густые туманы, долгие дожди, простуды и ломота в костях, близкая тьма и осенняя тоска — в синем гранёном фиале.
Седые волосы госпожи скрыты шалью, глаза темны и бесконечны, словно слёзные осенние вечера. Скоро-скоро, цепляясь за царапающие небо шпили, наспех подлатанные гремящей жестью крыши, за портики доходных домов и картуши колоколен, оскальзываясь на верных солнцу куполах, спустится она к нам. Холодными старческими пальцами ощупает горчичного цвета стены. Громыхнёт водосточными трубами, поскрипит балками на чердаке, стукнет в переплёты окон. И в саду, под облетевшей и растерянной бузиной, укрытая тёмной своей накидкой (шерсть чёрных овечек связана в самые безлунные ночи, тьма пелены усыпана совиными перьями и выстлана кошачьим пухом), раскроет Старую книгу, полную морока, забытых слов и кратких строк. И никаких обещаний…
Скоро пойдёт первый снег над холмами и рекой. Уцелевшие флюгера возвестят ветер. Непременно северный.
Время перебрать орехи в корзине, время перемотать клубки красной и серой шерсти, время выбрать самые красные яблоки, время согреть вино, время зажигать свет пораньше, время остановиться и ждать…
Пора достать перчатки и шарф.