22

Анатолий Васильевич Квашнин проснулся, ощутив: у него выросло ухо.

Вчера его не было, ночью оно появилось. Ухо стало третьим и вторым слева.

Квашнин лежал на сердечном боку и боялся приподнять голову. Он даже вминал ее в подушку, будто был способен растереть, размазать лишнее ухо, освободиться от него.

Рука Квашнина неверно, будто со страхом, дергаясь, поползла к правому виску, пальцами вмялась в ушную раковину, нажала на мочку и замерла. И отпустить мочку пальцам было страшно, вцепились в нее словно в последний краешек, в последнюю твердь жизни, а внизу, в ущелье улицы, глыбились черные пустые мусорные ящики. Все же отважился, повел пальцы вниз, нет, тут все было по-прежнему, худоба шеи, шершавая небритость скулы. Но там-то, у подушки, под левым вмятым в нее виском, гнусно, медузьей мерзостью ощущалось прибавленное к нему ухо. Причем припаяли, приклеили (притрансплантировали) его как бы с издевкой, не повтором к своему родимому, а прилепив его боком, мочкой - в сторону рта. Было оно, было, из него хотелось выковырнуть спичкой (а их в доме и не держат) серу, и в нем - звенело! «В каком ухе звенит?» Спросить бы теперь. И что задумать, спросив? Но некого спросить. Нет тетки Нюры. И не ответит она: «В третьем, Толик, в третьем!» Кто приклеил, кто приделал, кто трансплантировал (и от кого)? Что за бред? Надо сейчас же отодрать новое ухо, если не поддастся - отмахнуть ножом. Опять бред! Надо просто открыть глаза и встать.

Страшно. Страшно. Страшно и сладостно вместе.

И все же открыл глаза. Отбросил одеяло в лахорском шелку. Укрепивший мышцы в бассейнах и на тренажерах вспрыгнул и приземлился на пол. Оп-п-па! Левую руку подносить к голове не стал. Убоялся. Но - к зеркалу! Не зажмуривай глаза. Не трусь. Ну! И все! Где же твое новое ухо, приделанное к скуле, мочкой в сторону рта? Нет его! Нет. И не могло быть!

Но с чего вдруг утренний кошмар? Ведь не пил вчера. Кружка пива не в счет. Он вообще непьющий человек. Ну, согласимся, малопьющий. Протокол и церемониал светско-делового существования принуждает его пригублять необходимые для соблюдения приличий напитки. Оправданны срывы и загулы. Но вчера-то нужды в них не случилось. Но и теперь возле истинного уха и по скуле ко рту, там, где сходились челюсти, зудело. И спичка требовалась чтобы выковырнуть серу. И комариный гуд не притихал. «В третьем, Толик, в третьем». Спрашивал тогда тетю Нюру в вологодском Ватникове: «А зачем человеку третье ухо, ну третий глаз куда ни шло, особенно на затылке, а третье-то зачем?» «Ни за чем, - ответила тетка. - Вовсе ни к чему тебе третье ухо. Если только, чтоб звенело…» И продолжила сказку про клюквенного короля и его приятельницу болотную Кикимору.

Кошмар должен был иметь причину и толкование. Квашнин читал Фрейда и Юнга, не по увлечению, а ради разъяснения собственных сомнений. Подход Фрейда был увлекателен, но приложим к определенным случаям, а порой и наивен. Иные истории и серьезные судьбы втискивались в ряд иллюстраций к доктрине, искажались или трактовались поверхностно. В особенности Квашнина расстроил разбор Фрейдом судьбы и натуры Достоевского - диагноз участкового врача, составленный для районного отдела внутренних дел. Соображения Юнга показались Квашнину менее категоричными, по-художнически, что ли, размытыми или раздвигающими границы смысла, а потому - с большими допущениями примерить их на себя.

Откуда выводить третье ухо? Из прошлого - из словечек тети Нюры, провинциальной сестры матери, к кому его мальчиком и отроком отправляли на каникулы либо в пору бездомья? Или из особенностей его, Квашнина, натуры? Он - человек дела, здравого смысла, зачем зарождаться в нем желанию иметь третье ухо? В нем нет нужды, оно не даст выгоды. Третий глаз мог хотя бы иметь деловое применение, в особенности, если бы это был не просто дополнительный орган зрения, а Третий Глаз с мистическим выходом в иные миры и измерения. Но фантазером в последние годы Квашнин быть себе не позволял.

Нет, тут случай был иной. А какой? Какой? Иносказание? Предупреждение с угрозой? От кого? Подсказка из будущего? Опять же - чья подсказка? Нет, это уже не по Юнгу. Впрочем, Юнга и тем более Фрейда можно было освободить от путеводительских услуг и самому распутывать создающие несвободу или беспокойства узелки и узлища. Да и просто забыть о дурацком, достойном крыс Городничего третьем ухе. Но забвение или вычерк из памяти (стертая кассета) пользы бы не принесло. Вспомнилось. Месяцев пять назад во сне утреннем, преддеятельном, и не во сне даже, а в полудремоте пробуждения привиделось: на груди, возле правой подмышки, затемнел еще один сосок. Под душем рассмеялся и повелел себе сон забыть. Оказывается, не забыл. Но тогда привиделось в зыбкости бытия. А теперь ощутилось. Зудело, сера тяготила перепонку и звон требовал ответа: «В каком ухе?…» Что возникнет следующее? Рог марала на башке? Но жены нет. И любовницы стоящей нет. Бабы временные не имеют и мифологических прав на одаривание рогами. Мимо все, мимо!

Подберемся с иного бока. С иного склона вершины. Фу ты, какая уж тут вершина! Ладно. Что упрятано в нем неведомое самому? Или попроще. Что произошло с ним накануне? Ничего особенного. Рутинное движение дел. В числовых системах убавлений нет. Приросты мелкие, однако нормальные при раздроблении зерен. Или при выделке овчины. Ага. Вот что. Побывал в Камергерском, постоял у витрины. Рассмотрел патефон и гитару (не к ним ли свежее ухо?). Керосиновую лампу. Вещь, достойная двух тысяч. Зашел в закусочную. Переглянулся с буфетчицей. Впрочем, ее рассмотрел и понял, не входя в заведение. Решил. Прибудет… То есть ничего этакого не случилось. Решил и решил. Придется выложить двести пятьдесят тысяч. Да хоть миллион! Ну ладно, «миллион» - это в порыве и нетерпении десятилетнего отрока, взмахнувшего волшебной палочкой. А двести пятьдесят - в невыгодном для Квашнина варианте приобретения. Но не уступит и цента. Любой каприз требует измерения. Жаль, что наследники Крапивенского люди - жадно-скучные, без вдохновения. А Квашнин любил торги и игры с людьми моцертианского склада (Сороса называли Моцартом Уолл-Стрита, но с Соросом Квашнину не приходилось иметь дел). Жаль, что Крапивенские в Москву прибыть не торопились. Нетрудно было слетать к ним на день, на два в Швейцарию, но вышла бы неприличная суета из-за мелочи.

А спешить и не было нужды.

В Москве Квашнин располагал четырьмя ночлежно-представительскими резиденциями. Две из них - пентхаузы. Ночлежными - для себя, представительскими - для приемов и балов. Дела решались в иных помещениях.

Третье ухо причудилось Квашнину в Средне-Кисловском переулке. Эта квартира обошлась ему недешево, но она располагалась ближе всего к святыням. А святыни были для Квашнина важны.

Ночевал Квашнин, если пребывал в России и в пределах Восточно-Европейской равнины, чаще за городом. В Средне-Кисловском же переулке не ночевал давно. Но от Камергерского сюда пешим ходом было восемь минут, а потому выбор ночлега вышел объяснимым. Можно было, конечно, призвать ласковую или бесстыжую особу для ублажения тела, но не призвал. Может, и зря. Может, в ее присутствии и не причудилось бы третье ухо.

Отчего не призвал? Что-то помешало. Что - неизвестно. Но утром надо было бы ее выпроваживать. На это ушли бы время и фальшивые церемонии. А он чувствовал, что хотя бы в воскресенье желает побыть один. Просто посидеть в бесцелии и в бессмыслии. Или книги какие полистать. А библиотека в Кисловском была подобрана хорошая. Отчасти и полезная. Именно полистать, не углубляясь в трудности чужих мудровствований. Или снять с полок альбомы, привезенные из Рима или из Франкфурта… А может, взять и пошляться в переулках от Никитской и до Пречистенки (натянув парик, приклеив усы) обыкновенным и необеспокоенным москвичом. Да и перекусить где-либо…

Произвел звонки. Освободил от дневных забот охрану, водителя Гошу, стряпчих и порученца Агалакова. Тот будто бы даже огорчился. Лукавил. Сейчас же, наверняка, нырнул в свои интересы. Относительно свойств и усердий Агалакова заблуждений не имел и все же некую (контролируемую) слабость к нему допускал. Слабость эта была вызвана чувством вины или даже растерянности технаря и практика перед громадиной, именуемой Искусством. Агалаков же, отучившийся в двух легкомысленно-возвышенных институтах, державший в голове много имен, терминов и названий, обитался вблизи Квашнина как бы советником по культуре. Или хотя бы проводником патрона во дворцы ее ценностей. Во дворцы, впрочем, сказано неточно. Во дворцы Квашнин приводил себя сам. Агалаков же, свой, отчасти и потому, что представлял Квашнина и его капиталы, в тусовках героев светской хроники, людей, по мнению Квашнина, посредственных и суррогатных, но умеющих навязывать публике мнение, что хорошо, что плохо, что наше, что не наше, помогал патрону не слыть пошлым нуворишем, впадающим в дурной тон. Он приводил к Квашнину архитекторов, дизайнеров, владельцев галерей, какие вызвали бы неодобрение Церетели или всяких там придворных ретушеров и мастеров купеческого портрета. Желания патрона Агалаков, пожалуй, угадывал. Но в приятели Квашнин его, конечно, не допускал. Отношение к нему было не то чтобы высокомерным, нет, высокомерием Квашнин не страдал. Оно было - снисходительно-ироничное. Пустой все же малый Николай Софронович Агалаков. Со справочным бюро в голове и пустой. Балабол. Хвастун. Способный продать из-за хвастовства или хотя бы выдать секреты. Пройдоха. Но все же не прохиндей. Умеющий улещивать и уговаривать, по сути - дурить мозги. Франт и мот. Но нечего проматывать. Если только чужое. Пустяковина. Хлястик.

Стоп. Хлястик-то что хулить? Ко всему прочему хлястик принадлежал белому, пусть и манерному, но льняному костюму Агалакова, пошитому из ткани Квашнинской мануфактуры. Ношение костюма чуть ли не льстило Квашнину, и укорять Агалакова хлястиком желания не возникало. Блажь. Да. Блажь. Чужие блажи были Квашнину интересны, а порой и забавны. Свои блажи он желал искоренить как болезненно-нецелесообразные. Но не мог. Вздорно-пустяшную блажь Агалакова он признал артистической и имея ее в виду, терпимее думал о своих неразумных для предпринимателя капризах. Так вышло с устройством гаража при даче в Чекасове.

Не он будто бы придумал разместить на каменном фронтоне гаража мозаичный герб А.В. Квашнина. И впрямь не он. Чуткий Агалаков из его, Квашнина, неделовых реплик, вспоминаний обрывками случаев жизни вычислил («вычислил» к Агалакову никак не подходит - выпел, что ли, вырисовал, вырифмовал?) неизвестные желания и видения, и теперь над воротами гаража на синем щите под вензелем «АК» судьбу человечью изображают белый груздь, горстка рубиновой клюквы и голубой цветок льна. Могли ли еще пятнадцать лет назад придти в голову Квашнину, выброшенному из поглядывавшей на Марс фирмы (тема докторской закрыта, изобретения придушены безденежьем), но внезапно осчастливленному (получил место продавца на Даниловском рынке в овощном ряду), дача в Чекасове, этот гараж и этот герб? Торговать Квашнину, тогда двадцативосьмилетнему, было доверено клюквой и брусникой из сырых каргопольских лесов. Естественно, он не мог не вспомнить детство, тетю Нюру, тишайший Ватников с лесопилкой и льнозаводом, где тетка и работала, их походы за ягодами и грибами, вечерние рассказы про клюквенного короля и его подругу Кикимору. Квашнин отправил тогда Анне Никитичне письмо. «Воры, пьяницы, что могли разворовали, - писала тетка, - а заготпункт закрыт, грибникам и ягодникам денег добыть негде…» С этого все и началось.

Из паутины детских грез о неосуществимом, упований, не хуже сказочных, досад и горестей Агалаковым была уловлена бетономешалка. В домашнем застолье, на манер американцев прозванном нынче вечеринкой, Квашнин между прочим, не опуская бокал шампанского, рассказал мальчишескую историю. Отец его, тогда майор, был откомандирован в Среднеазиатский округ к границе сомнительного Китая в танковую дивизию. В песчано-ветреный городок Сары-Озек. Месяца два второклассник Квашнин, сломав ногу, отлежал дома. Метрах в пятидесяти от них начинали строить клуб. Мать обнадежили должностью в нем. Мальчик Квашнин, выдвигаемый в ремонтном ортопедическом сооружении на воздух, на балкон, влюбился в бетономешалку. Танки Квашнину давно надоели, зеленые игрушечные машинки были сдвинуты в угол под письменным столом, а за движением машины пестрых гражданских цветов, со вращающейся, будто космической, сферой он мог наблюдать часами. Она словно была способна вывезти его из мира вечного семейного кочевничества, с грохотом стрельб, с лязгом танковых траков, с пьянством отца и его сослуживцев в скуке таежных и пустынных единообразий, в некую удивительную жизнь с приключениями и праздниками. «Это бетономешалка-то! - посмеивался теперь взрослый Квашнин над сыро-озекским несмышленышем. - В гарнизонной школе удивил сочинением. Кем хочу стать? Водителем бетономешалки». Агалаков за столом с ним не сидел, не по чину, у стены с кем-то вел представительский разговор, но уловил. Дня через два при случае высказал патрону: «А не завести ли вам, Анатолий Васильевич, в гараже бетономешалку? Для отдохновений». Квашнин рассмеялся. Блажь. Но ведь не его блажь. Агалакова. Художественная натура. И завели. Агалаков распорядителем выезжал на завод к мастерам. И машина прибыла с наворотами. «С арабесками», - уточнил Агалаков. Тонированные, пуленепробиваемые окна кабины. Вращающаяся часть автомобиля, то есть собственно сотворительница раствора отделана сверкающими металлическими полосками, способными порадовать цыганского наркобарона. Нутро мешалки украсили коврами, прицепившись к сиденьям ремнями в случаях шалостей можно было выпивать в ней, как в космической посудине. Ну и номерами машину снабдили веселыми, с ними можно было проноситься и по Красной площади. Арабески Агалакова Квашнин, естественно, распорядился убрать. Впрочем, стекла кабины и номера оставил. И бывали ночи, когда Квашнин после трудов праведных или неправедных садился в бетономешалку и гонял на ней по сельским дорогам, нажимая на гудок, вызывая звуки нетерпения или ухарства, умилявшие его в сары-озекском детстве. Натура его общалась со звездами. А в душе Квашнина, пусть и на время, но утверждалось согласие. С кем, с чем - неважно.

Ну а с «Бентли» все состоялось как бы шуткой. В какой-то компании, в «Балчуг-Кемпински», что ли, при венском вальсировании скрипок Светланы Безродной кто-то хохотнул: «Иные считают себя крутыми, а у них в гараже нет "Бентли"!» Этот хохотнувший был из уходящих типажей, на свои вечеринки приглашал Баскова и Лолиту, а потому обладание «Бентли» можно было отнести к дурному тону. И тем не менее Квашнин поинтересовался у Агалакова, как судят о «Бентли» в артистических или хотя бы журналистских кругах. «А вы купите "Бентли", - куражно заявил подгулявший в тот день Агалаков. - Там и разберетесь, стоящая это дура или нет. Вас же не убудет!» Не убудет. Купил. Бетономешалка, впрочем, оказалась милее «Бентли». Кстати, Агалакову было наказано о бетономешалке не распространяться. А оттого, что с «Бентли» все произошло легко и как бы за полчаса, Квашнин начал опасаться проявлений (хотя бы и словесных) собственной блажи и подсказок (выходило, что и режиссерских подзадориваний) советника. А тот уже подзуживал его завести яхту в Монте-Карло, да не простенькую яхту, а с вертолетной площадкой, как у биржевика Бобонюхина. И ведь сам Квашнин желал утереть нос Бобонюхину, да и без Бобонюхина не прочь был бы заиметь яхту на Ривьере, но на этот раз после подсказок Агалакова себя остудил.

Совершенно не исключалось, что Агалаков имел не только собственные интересы, не исключалось, что он мог быть зависимым от чьей-то изнуряющей его воли, враждебной Квашнину и его делу. Что ж, и такой вариант Квашнина не угнетал. Он даже был бы ему приятен возможностью построения жизненной игры, ее ходов и ее правил. Впрочем, пока Агалаков никаких поводов для подозрений в услугах чужой силе не давал. И этим отчасти Квашнина разочаровывал. Ну да ладно…

Путешествие в Камергерский переулок, затеянное Агалаковым, было для Квашнина событием мелким. Случай, схожий с покупкой «Бентли». Коли так принято, то - пожалуйста. Хотя приобретение недвижимости вниз от Юрия Долгорукого к Манежу стало нынче действием необходимым для поддержания престижа, пошло-модным. А покупки-то здесь совершали не по делам и их выгодам, то есть вовсе не в связи со своей основной деятельностью, профилем ее, а чтоб будто бы выбросить лишние деньги, ради баловства и на всякий случай. Иные намеревались завести интимный ресторанчик, на четыре, скажем, персоны, для себя и для милых душе приятелей. Агалаков, несомненно, темнил, наводя Квашнина именно на это заведение вымершего общепита, скрывая корысть, либо, в похвальном варианте, свое лирическое чувство к здешним стенам. Рассказывал всяческие историко-театральные анекдоты, как ревел здесь старший Ливанов голосом Ноздрева, как дядя Толя, то бишь народный артист Грибов, отпустив зрителей в буфеты антрактов «Курантов», сам в костюме и гриме кремлевского мечтателя, шпротой закусывал здесь стакан беленькой. Не забывал, естественно, Высоцкого. Да и сейчас якобы посещали закусочную люди не менее примечательные.

Эти рассказы нисколько не умиляли Квашнина. Здесь было лишь помещение - стены, высокие потолки (устроить антресоли) и паршивенькая комната для кухни. Другое дело, что в Камергерском все уже было поделено, причем иные нижние этажи с «Древним Китаем» или, скажем, «Артистико» доходов очевидно не приносили (два-три заблудших посетителя), а служили лишь прикрытием или экраном чего-либо полутемного. Кроме закусочной оставалась еще булочная «Красные двери» (двери, правда, уже побелили, но неважно), а и ее вроде бы уступили более выгодным романтикам капитала.

– Ладно. Будем иметь в виду, - сказал вчера Квашнин Агалакову, отпуская советника в вечернюю жизнь на углу Тверской.

Выкушав кофе (к нему - два яйца всмятку и бутерброды с сыром), Квашнин решил все же полениться. Отменил тренажеры. Погрузил себя в воды ванны. Глупейшее происшествие, связанное с ней, несколько месяцев назад привело к появлению в его жилище двух, по словам Агалакова, строптивых водопроводчиков из Брюсова переулка. Погружение было предпринято с книгой в руках. Читать Квашнин, возможно, в десятый раз намеревался «Дело Артамоновых». С романом великого пролетарского, как разоблачающим капиталистический образ жизни, велено было познакомиться в школьные годы. Тогда не получилось. Нынче один из коллег посоветовал Квашнину «Артамоновых» хотя бы перелистать, мол, это учебное пособие, русский путь, параллели и т.д. Принимаясь за чтение, Квашнин настраивал себя отнестись к нему как к профессиональному, вовсе не к отвлечению от забот. Но каждый раз его хватало лишь на историю Ильи Артамонова, а дальше становилось скучно. В его случае все было не так, возможно, не менее жестоко и грубо, нежели у Артамонова, но не так. Никаких параллелей. Сегодня он прихватил книгу из упрямства, начатое следовало доводить до конца, принцип. Но и не в слишком горячей воде (и струи душа наводил на себя) через час чуть ли не задремал. Увольте, Алексей Максимович! И извините!

Протерся, свирепо, будто кожу желая содрать, до красноты, махровым полотенцем.

От тренажеров волевым усилием вновь направил себя к книжным полкам. В его усердиях саморазвития была система. Но сегодня от обязательств системы он себя легкомысленно освободил. Взял лупу и альбом, купленный в Антверпене. Был намерен не спеша и с возможностями толкований (или хотя бы новых ощущений) рассмотреть «Сад наслаждений» Босха. Но и альбом отложил быстро. Снова подумал об Агалакове. Просветителем поначалу тот все же попытался быть назойливым. Пришлось попросить его - информацию давать нейтрально-вескую. Агалаков все понял. Высокомерным и спесивым в суждениях вблизи Квашнина более себя не проявлял. И дистанцию соблюдал деликатно.

Впрочем, бес с ним, с Агалаковым.

Решил наклеить усы, натянуть парик и прогуляться переулками. Кисловскими и ближними к Успенскому Вражеку. А потом и пообедать. Не исключалось, что зайдет и в Камергерский. Запомнилось: там вкусно пахло солянкой.

Натянул парик, наклеил усы. И тут дернулось дурацкое. А не наклеить ли третье ухо?

Загрузка...