45

Соломатин был не в духе.

Ночь после выхода в Консерваторию он провел в квартире с окнами на Тишинский рынок. Та ночь вышла прекрасной.

А потом он ночевал дома. Они с Елизаветой повздорили. Ничего обидного Лизанька ему не сказала. Так, легонько намекнула о даже и не обязательном соблюдении правил их общения. «Не хочешь, ну и не надо…» - Соломатин нечто проворчал в ответ. И понимал: повздорил он не с Елизаветой, а сам с собой. Но дулся будто бы на нее.

Он был готов теперь протестовать, или даже устроить бунт. Против кого? Или против чего? А против унизительного положения, в которое он сам себя же и поставил. Сейчас оно казалось ему неприемлемым, нарушающим собственные установления последних месяцев. «Созрел! Услышал боевой клич!» Вот тебе и созрел. Для того, чтобы оказаться на содержании у содержанки!

Дни, когда он, как мужчина, как самец, не мог не быть вне Елизаветы, вне ее тела, вне ее воздуха и запахов, теперь признавались им безрассудными. Пусть даже - блаженно-безрассудными. «Казните меня! Четвертуйте меня! Но я без нее не могу» - было вполне приложимо к этому блаженному безрассудству. Как мексиканский ныряльщик в Акапулько, он без раздумий, без опасений разбиться о камни бросился с прибрежной скалы вниз, в глубины сине-зеленой воды с мелькнувшей лишь на мгновение мыслью: «А там разберемся!»

Вот теперь он и разбирался.

Елизавета, возможно, понимала суть и необходимость его раздрызга и, хотелось верить, не звонила из деликатности. А впрочем она могла заниматься теперь шопинг-терапией в Третьяковском проезде, отвлекая себя от мыслей о кавалере из слесарей-сантехников.

Итак, он был содержант (слово какое-то дурацкое, но не альфонс же, не альфонс, альфонс - это уже профессия, а он согласился стать содержантом любимой им женщины, да и пока содержание это выразилось лишь в покупке Елизаветой нарядов, дорогих правда, для выходов их вдвоем на публику). Но все равно - содержант, раз согласился стать им. И по-прежнему оставался слесарем-сантехником. Водопроводчиком то бишь.

Легкое пожелание Лизаньки подыскать себе иную работу, возможно, и с ее помощью более… ну как бы сказать… более… ну ты меня понимаешь… и вызвало первые протесты Соломатина. «Может, ты боишься, что на ваших светских лужайках от меня будет нести унитазом?» - проворчал Соломатин. И потом хмуро молчал.

Он созрел. Он отошел от комплексов своего краха. Он готовил себя к подвигам или хотя б к предприятиям, какие принесли бы ему положенное судьбой место в обществе и деньги. А его, личность самодержавную, желали, пусть пока мило и ласково, направить в некий благополучный (для кого?) житейский коридор, в трубопровод, в котором он смирно или наоборот, по указанию диспетчера, ретиво потек бы югорским газом, необходимым для обогрева чьей-то натуры. То есть, понятно, чьей. Или бы его со временем превратили в радостно-тявкающую домашнюю собачонку с отвратительной мордой мопса.

Следовало немедленно, сейчас же выбраться из этой дурацкой истории. Но как? Выход был единственный. Прекратить и навсегда отношения с Елизаветой.

Постановил. И понял сразу же: к этому подвигу он не способен. Без Елизаветы ему было плохо. Жить без Елизаветы ему было нельзя. Тащиться же, скажем, к каким-либо магам или народным колдунам с пожеланием получить отсушку или средство для истребления любви вышло бы делом постыдным и паскудным. Словно бы он решил приобрести антитараканьего динозавра «Раптор».

Зазвонил телефон. Соломатин уговорил себя взять трубку, но быть при этом дипломатом. Однако звонил Ардальон Полосухин.

– Соломаша! - захихикал Ардальон. - Ну и как ваша сладкая жизнь?

– Перестань паясничать! - резко сказал Соломатин. - Ты небось, в своих шутовских пигашах. Вот и сними их, если хочешь развлечься, и почеши свои сверкающие пятки, а прежде отвинти копытца.

– Господин Соломатин в раздражении, - Полосухин вроде бы стал серьезным. - Ладно. Что ты думаешь о Севе Альбетове?

– О ком?

– Понятно. В своих удовольствиях ты не смотришь телевизор и не читаешь газет. Я тебя обрадую. Сева Альбетов ожил, нанял кита и приплыл на нем в город Охотск Хабаровского края. Сейчас Восточным экспрессом он движется в направлении Москвы.

– И что? - спросил Соломатин.

– А то, что в его магазинах, то есть - как бы не его, но - его, появились кинжал Корде и револьвер Гаврилы Принципа. Твои находки из кисловской шкатулки при тебе?

– При мне, - соврал Соломатин.

– Ты ведь темнил, заявляя, что знал Альбетова издалека. Оказывается, в свое время у тебя с ним были общие дела.

– И что?

– Что ты «зачтокал»? Сейчас тебе придется напомнить о себе Альбетову и помочь мне в интриге с Агалаковым.

– Сейчас у меня ни с кем не будет никаких общих дел! - сказал Соломатин. - Расписочками, якобы кровавыми, обклей туалет или что там у тебя вместо туалета, и сам выходи на Альбетова.

– На твое счастье, - вздохнул Полосухин, - Альбетов снова пропал. Шумно, на виду у всех доехал до станции Красноуфимск, и все. И более от него ни слуху, ни духу, то бишь запаху.

– А как же история со злодейским убийством Альбетова на квартире…

– Олёны Павлыш, - подсказал Полосухин и захихикал.

– А потом и похороны его во Франции, это что?

– Чего не знаю, того не знаю, - сказал Полосухин. - Знаю только, и от тебя в частности, что в атрибуциях своих Сева один раз из ста случаев позволял себе шельмовать. Значит, кого-то и обирал. А антиквары у нас и коллекционеры, сам знаешь, люди жадные и злые. Почувствовал Сева угрозу - и к себе в Прованс и в склеп. Прошла угроза, и он влез на кита. А может, если иметь в виду совпадение с кинжалом и револьвером, случилось нечто необыкновенное и необъяснимое. У тебя-то какие мысли?

– Никаких! - нервно сказал Соломатин. - Они мне не нужны. И прими к сведению: на хлопоты Альбетова, Полосухина, Агалакова, Квашнина мне сейчас наплевать.

– Ну да! Ну да! - обрадовался Полосухин. - У нас же теперь любовь! Да что любовь! Страсть безумная и неописуемая!

– Не твое…

– Естественно, не мое собачье дело, - сказал Полосухин. - Но что-то я не чувствую упоения страстью. Вы сейчас, Андрей Антонович, в раздражении и сомнениях. А вы хоть знаете, кто Папик-то ваш?

– Не знаю. И узнавать не намерен.

– И напрасно! Фигура! Из самых влиятельных. Он может оказаться нам полезен. Так что, не будем отвлекать вас от игр, забав и превратностей любви. И порушьте в себе раздражения и сомнения гордеца. А ищите именно игры и забавы. Тогда и гордыню, и совесть успокоите.

– Пошел бы ты, Ардальон, знаешь куда!…

– Знаю, знаю, - рассмеялся Полосухин. - Я-то знаю, куда мне идти. Ты не знаешь. А я пошел…

Звонок Полосухина, его хихиканья и советы, а к ним и обещание «не будем отвлекать», раздражение Соломатина обострили. То есть, пока не будут отвлекать, а потом, коли ему выпадет фарт, и зная его натуру, начнут приставать или даже шантажировать, вынуждать к любезным им действиям, ведь неведомый Соломатину Папик может быть очень и очень полезен.

Словом, положение его, Соломатина, было пошлое. И именно гнуснейшее.

Единственную разумность углядел Соломатин в словах Ардальона об играх, забавах и превратностях любви. Может, в своих рассуждениях ему следовало историю с Елизаветой вынести за скобки, а в скобках держать и исследовать суть нынешних обстоятельств собственной жизни? Глупость, сейчас же решил Соломатин. И нечего врать себе. Елизавета и есть суть его жизни. Без нее он и впрямь не может. А все остальное именно и требуется вынести за скобки. Лирических приключений у Соломатина было немало. Женщины по разным причинам (иногда и из-за его позерства, сознавал Соломатин) проявляли к нему интерес, порой и сладко-навязчивый. Но сам он истинно любил дважды. Одна любовь, или страсть, осталась в прошлом, и о ней Соломатин запрещал себе вспоминать. Теперь наваждением опрокинулась на него любовь к Елизавете. А ведь он был не юнец, не студент, чьи гормоны могли исказить восприятие реалий подруги и превратить ее из дуры и неряхи в Василису прекрасную и премудрую. Он был достаточно циник. И тем не менее. И тем не менее… Он был готов на безрассудства. Но нынешняя его любовь требовала еще отваги и способности к жертвенности. В той любви, о какой Соломатин старался теперь не вспоминать, отваги он не проявил. А проявил трусость, приведшую, можно посчитать, и к предательству, хотя бы и самого себя. Он долго не признавался себе в этом, находя случившемуся оправдания, а теперь положил необходимым признаться. Впрочем, в пылких утверждениях Соломатина многое можно было и оспорить. Или вернее: в бичеваниях себя он допускал категоричности, какие ему самому казались спорными. Но они были как бы обязательными для того, чтобы постановить: в случае с Елизаветой подобного произойти не может. Он не допустит. Пусть даже его ждет погибель! Смерть на костре! Пусть!

Да! Да! Пусть все так и идет. Там, за скобками - вся житейская дурь, с ее затеями, ничтожными, плоскими и пустыми, как полагал в меланхолии датский принц, возможная погибель его, Соломатина, а в скобках - суть, он и Елизавета, и он верит в ее равноценно-равноправное к нему отношение. Не может не верить. Иначе зачем жить? Но… На всякий случай. Примем, во избежание разочарований. Игра и забавы. Проказы. Он - проказник, он и Елизавета - проказники. Или еще лучше. Он - потешный любовник. То есть не в том смысле, что он намерен потешаться над жизнью, над самим собой или даже над необъявленным Папиком. Упаси Боже! Слово «потеха» явилось к нему из семнадцатого века, от коломенских, Измайловских и Преображенских забав верзилы-наследника Петра Алексеевича. Да, теперь он, Соломатин, будет вести себя и ощущать потешным любовником, потешным содержантом! А там посмотрим.

Некое предощущение радостей пришло теперь к Соломатину. Радостей, какие позволяют потирать руки. Забавно, забавно, господа! Никогда не предполагал, что может оказаться участником диковинной комбинации, способной вызвать у наблюдателей зависть, насмешки или даже презрение. Ничего, его не убудет. Он-то знает, кто он на самом деле. А ситуация может дать самые неожиданные и даже комические событийные повороты, и отчего же в этих обстоятельствах ему, Соломатину, не порезвиться, памятуя и о возможностях своих выгод? Главное, чтобы Елизавета любила его, и чтобы он с ней были одно. Коли обнаружится фальшь, то и потехам сейчас же наступит конец. И будет это для Соломатина болью. Если не мукой.

Впрочем, сейчас он стал беспечен, боли и муки могли ему лишь мерещиться. Но понимал, что в легкости своей, да еще и с потиранием рук, явиться тотчас к Елизавете и выложить: «Лизанька, прости неразумного! Я повздорил с тобой по глупости. Все, как ты пожелаешь, так оно и будет!», было бы негоже. Нет, он обязан был еще покочевряжиться, твердыни свои сдавать не спеша, а во многом и не пойти на уступки и сохранить приличия самодержавности своей натуры. Прикормленно-прирученный он стал бы Елизавете скучен.

Елизавета позвонила первой.

– Любовь моя, ты все еще ворчишь на меня? - поинтересовалась она.

– Ворчу, - сказал Соломатин строго. - Жить я без тебя не могу. Но ворчать буду и впредь.

– Ладно, Андрюшенька, - сказала Елизавета. - Оставайся слесарем-водопроводчиком, если это тебе нравится, если в этом ты видишь оправданным вызов нравам общества. Хотя подобный вызов со стороны может показаться и пижонством. Не горячись, не горячись! Я принимаю тебя таким, как ты есть. Ты для меня есть, и все. Единственно я хочу, чтобы ты не таскался на работу в промасленных ватниках. Я куплю тебе хорошие деловые куртки.

– Куртки я сам себе могу купить, - хмуро сказал Соломатин.

– Андрюшенька, - воскликнула Елизавета, - ты просто не представляешь, какие удовольствия я получу, покупая для тебя одежду!

«Покупай, покупай! - подумал Соломатин. - А я все равно буду ходить в Брюсов переулок в ватнике!»

Опять в нем возрождался бунтовщик и манифестант.

– Ты хоть смилостивишься и приедешь ко мне сегодня? - рабыней спросила Елизавета.

– Приеду, - чуть ли не буркнул Соломатин. Приехал. И не приехал даже, а прилетел.

И были часы любви. И были ночи любви. Но часы и ночи складываются из мгновений, и ни в одно из этих мгновений Соломатину в голову не пришли мысли о чьей-то фальши или корысти либо о предстоящих ему болях и муках. Лишь единственный ночной эпизод вызвал досаду Соломатина и то ненадолго. Утехи их с Елизаветой никак не походили на эротические упражнения, они с ней снова стали ненасытными любовниками («Ненасытными любовниками! - позволил усмехнуться про себя Соломатин. - Это что, девятнадцатый век, что ли, Поль де Кок какой-нибудь?») Свет они не гасили, отчего же не любоваться телами друг друга, снова играли в самца и самку, «звериные» восторги их вполне могли быть услышанными и в соседних квартирах, в минуты временного опустошения и тихой услады Соломатин, поглаживая неуспокоенные соски Елизаветы, принялся рассказывать ей об особенностях брачных игр божьих коровок, о том, как они ласкают друг друга не менее пяти часов и о том, как самец спускается с подруги полтора часа, деликатно не желая обидеть ее поспешным расставанием (узнал об этом в саду старика Каморзина в день открытия мемориала бочки, Елизавета стояла тогда невдалеке, но слов насекомоведа не расслышала). Елизавета рассмеялась, а потом глазами указала Соломатину на потолок, вернее, не на потолок, а на люстру. Соломатин кивнул, понял. Позже, на улице и чуть ли не шёпотом Елизавета сообщила ему, что - да, Папик на их удовольствия смотрит, если не в «прямом эфире», то в записи, свет гасить без толку, в ходу всякие там ультразвуки и инфракрасные лучи или что там еще, и разговоры их записывают, и телефонные, и в машине. Ей на это плевать, но иметь в виду следует… Тогда, под люстрой, Соломатин раздосадовался, но сразу же чуть ли не рассмеялся. А пусть смотрит, пусть завидует Старый Валенок. И вовсе не божьей коровкой, а с рычанием набросился на Елизавету. И позже ему было все равно, наблюдает ли за ними Папик, слюни пуская или же, напротив, зубами скрипя от неудовольствий, пусть даже бомбы готовит или яды, мысли об этом Соломатина лишь раззадоривали. Или даже разъяряли.

Утром Елизавета, сбросив простыню после душа, довольная, показала ему трусики и бюстгальтер.

– Смотри, Андрюша, прелесть какая! Специально купила вчера для нашей с тобой ночи. А ты сорвал их с меня и даже не взглянул на них.

– Меня волновали твои прелести, - сказал Соломатин, лаская языком мочку Лизиного уха, - а не какие-нибудь тряпки.

– Погоди, - Лиза отодвинулась от него, будто бы в обиде. - Какие же это тряпки. Это - произведения искусства. Взгляни на этикетки. Они же от «Антик бутик». Ты восхитись! Видишь эти трусики с заниженной талией, расшитые кружевами цвета слоновой кости с мотивом бабочек? А лифчик, приподнимающий грудь? Он марки «Болеро», сделан по образцу воздушных подушек с пузырьками воздуха между двумя слоями термопласта. А?

Соломатин промолчал. Если бы однажды поутру он услышал все эти слова от какой-либо иной женщины, он выматерился бы про себя и более бы эту женщину, пусть и желанную, не посещал. А сейчас болтовня Елизаветы чуть ли не вызвала его умиление.

– А тебе я куплю трусы от «Кельвина Кляйна», - пообещала Елизавета.

– У меня плохие трусы? - помрачнев, спросил Соломатин.

– Нет, но…

– Я стираю. У меня стиральная машина «Индезит», - сказал Соломатин. - Я человек опрятный.

– Не в этом дело! - воодушевилась Елизавета. - Просто ты в одежде должен соответствовать сути и ценности своей натуры. Поверь мне, я с радостью буду создавать твой образ. При твоем, конечно, согласии…

– Ты, стало быть, Пигмалион, а я Галатея, - сказал Соломатин. - Так… Соответствовать ценности? Или ценникам и этикеткам?

– Ты опять начинаешь ворчать… - ресницы Елизаветы захлопали, а глаза ее повлажнели. - Я вовсе не Пигмалион…

– Я ворчун по жизни. Нередко пребывал неудачником, а потому и ворчун. Но и при Белоснежке был гном Ворчун. Не обижайся, милая, - Соломатин положил руки на плечи Елизаветы, целовал ее шею.

– Какой же ты гном! - улыбнулась Елизавета.

К разговору они смогли вернуться через полчаса.

– Лизанька, - будто бы прошипел Соломатин, но прошипел нежным змеем, - если я от тебя еще раз услышу всякие там от «Антик бутик», от «Армани», от «Гальяно», от «Ямомото», от «Лагерфельда» или еще от кого там, я тебя придушу и проглочу.

– Принимаю к сведению, - прошептала томно, но и с позевыванием Елизавета. - Хотя ничего не имею против быть тобой придушенной и проглоченной. Просто мы с тобой походим по магазинам, ты сам подберешь себе, если что понравится, а в случае моих покупок станешь консультантом и художественным руководителем.

– Чего? Чего? - приподнялся на локтях Соломатин. - Каким еще магазинам! В шмоточных лавках я падаю в обмороки. А в консультанты призови своих гламурных подруг!

– У меня, Андрюшенька, нет никаких гламурных подруг, - сказала Елизавета с печалью. - Приятельницы есть, а подруг нет. К тому же верен закон - не ходи за покупками с советчицами, они конкурентки и злыдни, домой привезешь всякую дрянь. А я теперь больная, избалованная и извращенная, если не куплю какую-либо вещицу, хоть бы и маечку с блестками, - день пустой. Ты? Ты, любовь моя, в другом измерении. Но придется тебе забыть об обмороках.

– Я не тряпичник! Ни в какие магазины с тобой ни ногой! - заявил Соломатин так, словно бы принародно зачитывал один из параграфов Декларации о независимости.

– Хорошо, хорошо, - заспешила Елизавета и руку положила Соломатину на живот. - Будет по-твоему.

Однако с ходом времени твердость Соломатина стала пластилиновой.

Елизавета ни о каких магазинах с ним более не заговаривала, обновками не хвасталась, но убедила Соломатина участвовать в ее культурной программе. И вот каждый вечер, когда не было нужды являться на службу в Брюсов переулок, Соломатин сопровождал ее в театры и на концерты. Бывали они и на вернисажах, посиживали и в кино. После исчезновения дома номер три по Камергерскому переулку театралов и любителей послушать музыку в залах в Москве вроде бы поубавилось. Да и те, что шли на вечерние действа, полагали, что рискуют, вдруг и зрелищное учреждение, какое они отважились посетить, возьмут и уволокут неизвестно куда. Соломатин знал, что за бочка такая «Бакинского керосинового товарищества», и потому ни о каких рисках не думал. Риски его поджидали совсем иного свойства. Соломатин был консерватор. А в театрах его стали угощать лакомствами, переварить какие он не был в состоянии. «Болдак! Сплошной Болдак!» - повторял Соломатин. Болдак был какой-то наглец из болотной провинции явившийся приучать Москву к мировой культуре. Исполнители «Чайки» в его дрессуре, губя тексты Антона Павловича, выглядели лишь акробатами разряда ниже третьего. Да что Болдак! И своих коммерческих трюкачей, своих любителей потоптаться на чужих пьедесталах хватало. Сносными выходили лишь музыкальные угощения. Но и тут со временем Соломатин заскучал. Меломаном он не был, хотя иногда и отходил душой при звуках Моцарта, Баха, даже Стравинского, но предпочитал услаждать себя музыкой дома. Однако обижать Елизавету ему не хотелось. Барышне вечерние выходы с ним даже и на Болдака нравились. А Соломатин любовался ею и в залах, и в фойе. Наряды же каждый раз ее преобразовывали новые и явно доставляли ей (заметно, что и мужчинам, глазевшим на нее) радость. Соломатин никак не оценивал вслух ее приобретения, а ведь чувствовал, что подруга язык прикусывает только, чтобы не назвать осчастливленный ею магазин и от «кого» произведение искусства. Сам же он в фойе иногда ощущал себя скверно, полагая, что все, и господа, и дамы, поглядывают и не на Елизавету с ее нарядами, а на него, причем с брезгливостью. «А вам-то что? А вы-то кто такие!» - вскипало в Соломатине. Однажды в соседнем с Брюсовом переулке он, понаблюдав за тем, как пухлый мужик изображает и Счастливцева, и томную полногрудую помещицу Гурмыжскую, вынужденную продавать лес, и как шумят купцы, лес желающие приобрести, упакованные в костюмы Бэтменов и Суперменов, не выдержал и шепнул Елизавете: «А давай-ка я завтра схожу с тобой в магазин. Уж больно платье на тебе сегодня замечательное!»

Елизавета чмокнула его в щеку и в момент монолога застенчивого трагика Несчастливцева, мальчишечки совсем, поучавшего героиню, зааплодировала, вызвав недоумение публики и внезапные поклоны артистов. И вовсе не платье было на Елизавете, Соломатин сморозил, а зеленая блузка из муслина и льющаяся до икр юбка, а между ними широченный ремень с пряжкой, украшенной, вполне возможно, и не стразами. Камни эти взблескивали в полумраке зала, как и глазища Елизаветы. Да что там платье или блузка! Хороша Елизавета в любом наряде! Таково было нынче состояние Соломатина, окажись рядом Веласкес с кистями и мольбертом, тот сейчас же взялся бы за полотно «Сдача Бреды».

Впрочем, Лизанька, умная барышня, Соломатина не торопила. Не обязательно завтра, а когда-нибудь… вообще… Мало ли какие мысли могли прийти Соломатину при виде подушек-грудей помещика-помещицы, по причине плохой дикции орошавшей(шего) сцену слюной. В горячности пообещал тогда сопровождать подругу в магазин, а теперь об это жалел… Но вот выпал снег, и у Елизаветы возникла необходимость приглядеть сапожки. О сапожках как бы между прочим было сказано Соломатину, и он кивнул. «Поможешь мне выбрать?» - «Выбирать я ничего не буду, а просто постою рядом…»

В какой магазин его завезла Елизавета, узнавать Соломатин из принципа не стал. Но видимо, в дорогой. Покупателей в нем не было. Зато в скуке пребывали здесь несколько утомленных жизнью наблюдателей за товаром и возможными мошенниками и пять похожих на стюардесс продавщиц, эти сейчас же обзавелись европейскими улыбками. Для придания степенного вида Елизавета уговорила Соломатина надеть «консерваторский» прикид. «Хорош! Хорош! - оценила Елизавета. - Созрел для фейс-контроля. Не хватает лишь одного предмета. На левой руке…» Хорош-то хорош, однако наблюдатели за товаром и жульем взглядывали на него настороженно и уж во всяком случае - надменно. Вполне возможно, полагая, что он водитель или охранник дамы с деньгами. Естественно, и Соломатин (так ему казалось) взирал на них с высокомерием человека, знающего цену всей этой охранной шушере. Неловкость его положения ощутила Елизавета и произнесла: «Любовь моя, подойди ко мне, взгляни на эти сапожки со шнуровкой». Соломатин подошел к ней именно степенно, руки - за спиной, на пояснице, перчатки бы ему еще из лайки для важности, сказал внятно, для наблюдателей и продавщиц: «Любовь моя, я всегда доверял твоему вкусу». И позже слова «Любовь моя!» чаще всего были основными текстами Соломатина в магазинах.

Уже в машине Соломатин поинтересовался, почему Елизавета прикупила сапоги со шнуровкой.

– А-а-а! - глаза Елизаветы стали радостно-лукавыми. - А потому, что я хитрая и игривая! Шнурки эти исключительно ради тебя! Придем мы с тобой домой, ты примешься в нетерпении расшнуровывать сапожки, носом уткнувшись в мои колени, и желание в тебе разгорится.

– Ты не только хитрая, - сказал Соломатин, - но и неглупая.

– Кто бы спорил, - рассмеялась Елизавета. И было сообщено, что она приобрела и обыкновенные сапоги.

Впрочем, вскоре Соломатин узнал, что шнурованные сапоги, как и некоторые иные приемы, уловки, игры даже, не были изобретениями самой Лизаньки, а выводились из подсказок ее новых ушлых приятельниц. Но приятельницы и сами были не слишком оригинальны, повычитывали кое-что в дамских любовных романах, американских либо французских. В частности, в разговорах нередко вспоминали о романе «Шмотки» парижанки Кристин Ортэн.

Но с ходом времени выяснилось, что Елизавета способна и на самостоятельные изобретения.

Загрузка...