44

В те дни мне явились мысли об Охотске. Есть такой поселок в Хабаровском крае. В молодые годы много я поездил по стране, но до Охотска не добрался. А хотел. Теперь же об Охотске я вспомнил после философического заявления некоей жизнерадостной дамы. Дама эта изготовляла тексты детективных сказок со страданиями героинь, вознаграждаемых светлыми любовями в финалах, и сама с удовольствием перебиралась из одного ток-шоу в другие. В веселом ток-шоу она, несмотря на свои телесные особенности любительницы сумо, внятно и с коленцами плясала цыганочку, в другом в стиле рэп пела про одиннадцатый маршрут трамвая, в третьем размышляла о литературе и национальной идее. «Господи! - восклицала она в очередном ток-шоу. - Вспомните наш фольклор, наши сказки! Кто наш главный герой? Емеля на печи! Мечта каждого мужика! Это и есть наша национальная идея!» Позже эти соображения повторили еще две участницы коллективных посиделок. Одна дама умная и основательная. Другая девушка веселая и легкомысленная, вся из себя серебристо-бриллиантовая, тонкая, на длинных курьих ножках, чьи женихи появлялись и пропадали, любимица светских репортеров. Вот и они, дамы и девушка: - «Емеля на печи! Щука в проруби!».

Может, именно я и есть Емеля на печи. Но другие-то Емели (исключая из их числа кровавого Емельяна)… Но другие-то Емели, перебравшись после Ермака с дружиной через Уральские горы, всего лишь за полтора века выбрели «навстречь солнцу» к Тихому океану. И без всяких самоходных печей и рыбьих велений. Об искателях и устроителях «новых землиц» русских лучше Николая Ивановича Костомарова не скажешь: «Их удальство, предприимчивость и необыкновенная устойчивость в перенесении всевозможных трудностей и лишений представляется в наше время почти невероятной: идти на лыжах сотни верст в неведомую землю, зимовать где-нибудь в пещере, вырытой в сугробе, питаясь только скудным запасом сухарей, было для них делом привычным». И продвигались-то они на восток землями студеными, близкими к Ледовитому океану. И были они не только добытчиками пушного зверя или моржовой кости («рыбьего зуба», из-за чего и вышли к реке Анадырь). Они были и служилыми людьми, и людьми гулящими, и вольными охотниками. В приобретениях выгод и добра для самих себя они особых возможностей не имели. Многим из них на продовольствие полагалось в год по две четверти с осьминой ржаной муки и по осьмине круп (на человека). Часто и голодали, «питались сосною», и это при свирепости морозов и при изнуряющих волоках через сибирские пороги. А за ними шли люди иные, строили мосты, распахивали землю, ставили города и церкви (не научились, правда, в холодных землях устраивать теплые отхожие места, но это уж вечная беда России). Первые же землепроходцы Сибири представлялись мне (уже приходилось писать об этом) людьми свободного выбора, рисковыми, отважными, с тягой к поискам новых, незнаемых ими доселе земель, для жителей равнинных краев России - диковинных. Нет, и не с тягой даже, а с Охотой. С Охотой в наиважнейшем понимании этого слова. И их Охота исключала неволю.

Может, это соображение и заставило меня из всех устроенных за Каменным Поясом городов и острогов вспомнить именно Охотск. Хотя и не только оно. Охотский острожек был основан в 1646 году при Алексее Михайловиче. Если Петербург стал окном в Европу, то Охотск оказался окном на Восток, в Америку, в частности. Других портов у России здесь не было до середины века девятнадцатого. Отсюда наши корабельщики отправлялись осваивать Камчатку, Чукотку, острова Курильские, Командорские, Алеутские, отсюда работные люди отплывали в Русскую Америку, на Аляску и в Калифорнию, где и основали Форт Росс, одаривший уважаемого Андрея Андреевича Вознесенского небезызвестным сюжетом.

Энергетика наших лежебок на печи не убыла и теперь. Другое дело, что нередко она, сотрясая мир, не приносила радости ни самим Емелям, ни иным народам.

Впрочем, соображения об Охотске недолго держались в моей голове. Другие события вытеснили их. И само раздражение, вызванное словами детективной дамы, стало казаться мне глупым. Или хотя бы неуместным. С кем я отважился спорить, пусть и в мыслях!

Однако, осталось во мне некое предчувствие. Все же не случайно, наверное, вспомнился мне Охотск. Не случайно! Вот-вот что-то в Охотске или его окрестностях должно было произойти. Может, нефть там обнаружат, или забьет газовый фонтан. Или дорогу начнут протягивать к океаническим водам из Якутска через хребет Джугджур. Из наших СМИ нынче узнать что-либо об особенностях существования уголков отечества невозможно. Поглядеть на Мальту, на реку Иравади в стране Мьянма, на поедателей червей и гадов в Таиланде - это пожалуйста, туда отправят рекламных путешественников туркомпании или охочие посольства. А вот каких-нибудь Ярансков, Солигаличей или Охотсков будто и нет в реальности. В помине они окажутся, если только в них пожалует с визитом президент (патриарх тоже станет поводом) или же в них случится чрезвычайное происшествие с пожарами, наводнениями либо убеганием от суши льдины с двумя сотнями любителей зимней рыбалки. Вот однажды и вблизи Охотска упал вертолет, его разыскивали, и мимоходом показали здешние берега, леса, скалы и прочие красоты не хуже крымских или турецких, только что куда более прохладные. Нынешнее мое предчувствие обещало, что на днях в окрестностях Охотска произойдет нечто не обязательно печальное или трагическое.

А в Москве тем временем замечалось некое утишение культурной и общественной жизни. Будто бы город готовился к зимней спячке. Или к декабрьским полудремотам. Или к каникулярным отлетам сливок, элиты, бомонда, а с ними и просто имущих в теплые и горные края. Сурки, по слухам, уже задрыхли. Доллар, всхлипывая, потихоньку, по копеечке, усыхал. Пробки рассасывались медленнее. Но впрочем, эти впечатления, вполне возможно, были связаны лишь с моими собственными позевываниями и ожиданиями гололедов и клейко-реагентного мыла на тротуарах. Как некогда хороши были зимы в Москве! Лыжни в Сокольниках и Останкине заманивали на свои подъемы и спуски, снег скрипел под ногами, горячие пончики в сахарной пудре со стаканами кофия отогревали нутро прогуливавшихся в парках, бомжи не утопали в сугробах. Да…

Эко я разнюнился. Возрастное ворчание! И нынешней зимой, небось, в Останкине и Сокольниках будут носиться жизнеупорные лыжники, а пончики им заменят энергетически-свирепые «Сникерсы» или «Твиксы». А пока же и отопление в Москве не включали, обещали, впрочем, что вот-вот включат, и никакие трубы, даже и в самых проблемных местах, лопаться себе не позволят.

А вот здание номер три по Камергерскому переулку по-прежнему находилось в отсутствии. К новому состоянию Камергерского граждане привыкли, и обсуждать диковинное, по первым чувствам, явление считалось уже дурным тоном. Иногда, правда, в публике возникали вялые разговоры о каких-то заседаниях Государственной экспертной комиссии, но тут же эти разговоры и кончались. Известно было, какие толки бывают из подобных комиссий, а уж после погибели Севы Альбетова эту комиссию и вовсе следовало бы прикрыть.

Я в Камергерский не заходил, не было нужды. Однажды встретил на Тверской Васька Фонарева, водилу-бомбилу. Логично было бы услышать от него слова, взволнованные или таинственные, о событиях в квартире Олёны Павлыш (напомню, Васек проживал со своей стервой-полковником этажом ниже Павлыш). Но Васек, в некоей даже растерянности, заговорил о пловце. Будто бы он, Васек, дважды в последние дни видел пловца. При этом в воздухе, а не в воде. И в воздухе особенном, как раз на месте Отсутствия. Пловец этот не саженками, какими Васек пересекал Оку вблизи Касимова, а способом брасс или, может, баттерфляй пытался одолеть какую-то воздушную преграду. Васек видел только голову, плечи и руки пловца, но, наверное, у того имелось и туловище с ногами или хвостом. Пловец мучился, совершал волевые движения руками, но так никуда и не мог уплыть. Оба раза видения пловца Васек наблюдал по пять минут, а потом пловец пропадал. «К чему бы это?» - спросил Фонарев. Внятного ответа он от меня не получил и отправился в Елисеевский магазин.

А я не сразу, но вспомнил, что горельеф «Волна» Анны Семеновны Голубкиной, исполненный ею для Шехтелевского фасада имел и второе название. «Пловец». Искусствоведы писали о романтическом образе пловца, боровшегося со стихией. Собственно говоря, горельеф был козырьком правого входа в здание. Но Шехтель накрыл его еще и геометрическим козырьком. Ваську Фонареву скорее всего в пятиминутных видениях являлся лишь пловец, вернее, его голова, руки и плечи. Пловец, хоть и воздушный, явно имел отношение к пропавшему зданию и, видимо, пытался вырваться в бытие города из отсутствия и неволи.

Впрочем, Васек, касимовский водила-бомбила, мог о своих видениях и наврать.

Театры я в ту пору посещал с неохотой. Даже походы в Консерваторию (она от меня в ста метрах) вызывали опаску. Впрочем, почему - даже? Консерватория-то по теории нервного искусствоведа П. Нечухаева и могла оказаться самым уязвимым местом. То есть, конечно, нечухаевская теория чушь, но вдруг… «Бочка ищет свое место», - утверждал Нечухаев. Но бочка-то, улетевшая из сада образованного сантехника П.С. Каморзина, была обнаружена в подвале музыкантского дома на задах Консерватории. И по убеждению того же Каморзина, выбрасывал ее Сергей Александрович Есенин в Брюсовом переулке, впадающем в Большую Никитскую именно у Консерватории. И что стоило странствующей бочке снова заблудиться и расчистить для себя место здесь, отправив Большой зал со всеми его потрохами, то есть с органом, нотами, портретами гениев, музыкантами, слушателями и прочим, куда-нибудь подальше?

То-то и оно…

А тут еще этот пловец, будто бы являвшийся Ваську Фонареву.

Но приехал в Москву из Прибалтики, с озера Тракай, Родион Константинович Щедрин, и мы с женой не могли не отправиться в Большой зал на его концерт. Все было прекрасно. И Родион за роялем был хорош, и «Озорные частушки» прогремели, и блестяще исполнил фортепьянный концерт модный нынче Денис Мацуев. По обряду консерваторских вечеров в дирижерскую выстроилась очередь желающих поздравить маэстро, сказать ему комплиментарные слова или же вручить цветы. И я встал в очередь, как никак мы с Щедриным некогда приятельствовали. Но люди в очереди показались мне понурыми или хотя бы растерянными. Я не сразу понял, в чем дело. А потом понял. У дверей в дирижерскую стояли, расставив ноги и распрямив груди, четверо или пятеро бритоголовых атлетов, будем считать, что с музыкальным образованием, в черных костюмах и со взглядами исподлобья. Они-то и определяли, кого следует допускать к пожиманию усталой руки маэстро, а кого нет. Удач при общениях с пропускными системами у меня не было никогда, а потому я, постояв без движения минут десять, очередь покинул.

Вполне возможно, в консерваторской жизни складывались новые обряды.

И все же было неприятно.

И не только неприятно. Но и тревожно. А может, и впрямь серьезной музыке теперь угрожала опасность, ее стоило оберегать, и нечего было дуться на чернопиджачных атлетов? Или вот еще что: а вдруг было уловлено намерение странствующей бочки напасть сегодня на Большой зал, а потому и вызвали охранение хотя бы для участников концерта? Но чем бочке-то была нехороша музыка и ее исполнители?

Или ей были неприятны слушатели, хотя бы некоторые из них? Серьезная музыка она, конечно, серьезная, но на вечер маэстро явились и люди из отечественной элиты, из сливок ее, каких на ночных застольях ублажают сам Пенкин или Сердючка с Галкиным. И среди них были мои знакомые, и с ними приходилось здороваться и перекидываться пустыми словами. Вряд ли они думали о какой-то бочке, нынешний концерт был для них светской вечеринкой, ее следовало вытерпеть ради того, чтобы предъявить себя публике особами тончайшего вкуса. Впрочем, некоторые из них о бочке несомненно знали, этих я наблюдал в Камергерском переулке на сеансе Севы Альбетова. Но сегодня и они были сыты, жизнестойки и беспечны. А потому и я должен был изгнать из себя беспокойство и мысли о бочке.

Двое из замеченных в антракте лиц меня удивили. Андрюша Соломатин и пружинных дел мастер Сергей Максимович Прокопьев. То есть удивление мое было вызвано не ими самими, а их присутствием в Большом зале.

Прежде ни того, ни другого в консерваторских стенах я не встречал. Прокопьев как-то говорил мне о своем интересе к музыке, причем интерес этот был связан с личностью Сергея Сергеевича Прокофьева, почти что однофамильца пружинных дел мастера, однако своего интереса к музыке Прокопьев как будто бы стеснялся. У меня было желание спросить кое о чем Прокопьева и как члена Государственной экспертной комиссии, и как человека, отправившегося разыскивать буфетчицу Дашу. Но сам Прокопьев ко мне не подошел, был занят разговором со своей спутницей, а вмешиваться в их беседу вышло бы делом бестактным.

И Соломатин прохаживался по фойе с, надо полагать, приятельницей. Вот завести разговор с ним желания у меня не возникло.

Андрюша Соломатин происходил из интеллигентной семьи, в доме у них имелось пианино, но в пору нашего с ним общения особенным меломаном он себя не проявлял. Из косвенных сведений мне было известно, что в последние годы Соломатин проживал чуть ли не аскетом. Он и некогда одежды предпочитал свободные - свитера, джинсы, теперь же попадался мне на глаза - на улицах, редко в Камергерском, в закусочной, - именно в образе сантехника, в куртках каких-то потрепанных, прежде - в ватниках, за прической явно не следил, а порой выглядел и просто неряхой. В Большом консерваторском зале я его не сразу узнал. «Ба! Да этот джентльмен с бабочкой - Андрюша Соломатин!» - сообразил, наконец, я. Банальное «как денди лондонский» тут нельзя было бы употребить. Вовсе не денди (впрочем, откуда я знаю, какие нынче лондонские денди), а безукоризненно одетый для праздника музыки господин проходил мимо меня. Разве что не в смокинге. И должен заметить, высокомерный господин. Разглядывать со вниманием приятельниц и Прокопьева, и Андрюши Соломатина в антракте времени не было, но кое-какие приметы их запечатлелись в моем сознании. Спутница Прокопьева увиделась мне дерзко-яркой (мог бы написать - вульгарно-яркой, но это на мой старомодный вкус, у иных же мужчин ее дерзкая яркость, наверняка, могла вызывать и эротические соображения), оживленные ее обращения к Прокопьеву показались мне экзальтированно-неестественными, сам же Прокопьев выглядел при этом растерянным и будто стеснялся чего-то. Приятельница же Андрюши Соломатина была милашка и скромница. Одета она была со вкусом, впрочем, длинное вишнево-бархатное платье ее (с вырезом, естественно) можно было признать и концертным, что, конечно, вполне соответствовало стилю Большого зала. Удивило меня, мельком лишь правда, обилие золота и камней, украшавших скромницу. Будто бы барышня явилась не прильнуть натурой к серьезной музыке, а была приглашена в Гостиный двор на осенний бал, где непременно должны были собраться в боевых уборах светские львицы и пантеры. Откуда у Андрюши Соломатина образовалась столь ценная подруга? Ну мало ли откуда… А так пара была хороша. Глаза у девушки светились, на Соломатина она то и дело взглядывала с обожанием. Сам же Соломатин был сух, надменен (скорее всего по отношению ко всей шелестящей вокруг него публике), но ощущалось, что он чувствует себя хозяином жизни. А если надо, то и перчатку желающему готов выбросить.

Это меня встревожило.

С мыслями о Соломатине дома я забирался под одеяло. Но сообразил, что не нажал на кнопку приемника. Что-то новостное журчало по «Маяку». Чертыхаясь, я вернулся к столу, полусонный на кнопку нажал, а перед тем услышал о чудесном происшествии в Охотске, что на Дальнем Востоке, кнопкой же, как выяснилось позже, я раздробил слово «Альбетов». Да, да, сообразил я, что-то сообщали про Альбетова. Однако при чем тут Охотск, рассердился я. Восстановил говорильню «Маяка», но уже рассказывали об итогах вчерашних матчей и о несравненных по красоте падениях футболиста Быстрова.

Мне бы почивать, а я остался сидеть у приемника. Впрочем, ворчание жены потребовало от меня прекратить все шумы, и я со звуками «Маяка» удалился на кухню. И услышал: обнаружился знаменитый Сева Альбетов! Именно про таких выпевают со страданиями: «Опустела без тебя земля…» Обнаружился при этом не в упокоенном виде, не в сыром склепе вблизи готического замка то ли в Провансе, то ли в Гаскони, а в выстуженном уже Охотске на берегу Тихого океана. (Не случайно, стало быть, приходил мне на ум этот самый Охотск!) И не просто обнаружился, а явился людям!

Из океанических вод Альбетов был доставлен в Охотск ледоколом «Композитор Десятчиков», срочно вызванным из Магадана. Дело в том, что Охотская бухта в эту пору года замерзает, а явление Альбетова людям произошло в плещущихся волнах Тихого океана. Сверху живое тело углядели вертолетчики пограничной службы. Альбетов восседал то ли на спине кита, то ли на каком-то плотике, то ли вообще неизвестно на чем. Оттуда и махал летунам серьезной шапкой из волчьего меха. Приходится употреблять «то ли, то ли», словно бы извиняясь, произнес диктор «Маяка», потому как сведения поступают самые разнообразные и не всегда из достоверных источников, к тому же с Охотском плохая связь. Но известно совершенно точно, что личность Всеволода Григорьевича Альбетова идентифицирована экспертами охотской милиции. Сомнений нет, перед нами не самозванец. А потому тайна исчезновения дома номер три по Камергерскому переулку будет своевременно раскрыта.

«Все может быть, все… - размышлял я. - Почему бы убиенному маэстро не воскреснуть, не нанять кита и не вернуться к творческим бдениям на мокрой спине благодеятельного животного? И такое могло быть… Афродита восстала из глубин в пене на Кипре, а Всеволод Григорьевич Альбетов, презрев комфорта, приплыл в Охотское море на ките».

Уснуть я смог лишь к утру.

В следующие дни в приемниках и телевизорах были обязательны сообщения, пусть и краткие, о движении всемирно известного ученого и запахопыта навстречь столице. Из Охотска вертолет доставил его в Комсомольск-на-Амуре, там Альбетова усадили в бамовский экспресс. В Тайшете его принял спальный вагон Транссиба. На многих станциях ученого приветствовали толпы, шумели одобрительно, преподносили шанежки с вишнями, груздями и кедровыми орехами, призывали к новым научным и гражданским подвигам. Некий конфуз произошел на станции Козулька Восточно-Сибирской железной дороги, западнее Красноярска. У этой Козульки в свое время сломался экипаж Чехова, путешествовавшего на Сахалин. На этот раз здесь по неизвестной и скорее всего таинственной причине были задержаны два встречных поезда. Козулька - место малолюдное. Но и тут ни с того, ни с сего образовалась стадионная толпа. Альбетов был уже утомлен вниманием масс, но в то утро его еще не угощали шанежками с творогом, дымящейся картошкой и жареными карасями, и он вышел к народу в радостном якобы волнении. Но на него даже и не глядели. Шанежки с криками: «Спасибо за то, что мы живем с вами в одно время!» дарили энергичному пассажиру из встречного состава. «Коэлья! - шепнули Альбетову. - Сам Коэлья! Объезжает завоеванную им страну!» Альбетов лениво принюхался к принимавшему жареных карасей, произнес брезгливо: «Коммерческий проект», поправил лиловый шейный платок, и удалился на свое спальное место.

До Екатеринбурга Альбетов ехал на глазах жителей страны. Его достопримечательности мелькали на экранах телевизоров. А после станции Красноуфимск Свердловской области информация о нем в СМИ напрочь прекратилась.

Будто он опять пропал и упокоился.

Загрузка...