Суета тусовочного брожения отогнала от Соломатина страхи и мрачные мысли о Папике и об официанте-комоде («Он даже подходить не стал, похоже, сам испугался»). Колесами вертелись под музыку Прокофьева то ли парни, то ли девицы с личинами опричников, плясавших перед грозным, но загулявшим царем из фильма Эйзенштейна. Видимо, из авангардных модельеров. «Хорошо, хоть голый Кулик не хрюкает и не бегает по полу на своих четверых отмытым хряком», - подумал Соломатин. Возле Девушки с веслом собралась стайка молодых людей, нечто весело обсуждавших. Подойдя к ним, Соломатин понял: разговор идет о воспитании детишек. Дамы сходились здесь, как правило, успешные, но при всех их любовных удачах сыновей и дочерей воспитывали без отцов, чем особенно гордились. Ведущая с развлекательного канала рассказывала о творческом развитии дочери, ей шесть лет, она уже поет и танцует в «Непоседах», на днях солировала, исполнила явный шлягер с ключевыми словами: «Хорошо б мой дружок Сережа подарил мне "Мерседес"!», запись пойдет в эфир. «Талантливый ребенок! - зашумели слушательницы. - И про жизнь правильно понимает!»
При этом их гвалте к Соломатину подошел Банкир, муж Тиши, взял Соломатина за пуговицу и предложил отойти. Банкир (Тиша отчего-то окликала его Гастоном, другие называли его Григорием Ивановичем) был тощий, длинношеий очкарик, истинный «ботаник», из-за чего, наверняка, еще в школе натерпелся издевок, оброс комплексами и теперь пыжился, пытаясь выказать себя настоящим мужиком и плейбоем (помимо Гастона он заслужил у Тиши и ласковое - «мой кролик», особенно часто звучавшее в перетрепах с приятельницами). Было ему за сорок, а в компании Тиши он сам себе казался двадцатилетним. Сейчас правой рукой он держал бокал с коньяком, пальцами же левой все еще теребил пуговицу Соломатина.
– Соломатин, - сказал Банкир. - Ты масон?
Соломатин застыл лотовой женой.
– С чего это вы, - сумел, наконец, произнести Соломатин, - Григорий Иванович?
– Ты же каменщик, а допущен сюда, - сказал Банкир, и стало понятно, что он наклюкался. - А они, вольные каменщики, не из тех, что кладут кирпичи. Следовательно, ты…
– Я не каменщик, - сказал Соломатин. - Я слесарь-водопроводчик. Сантехник.
– Ну тем более! - настоящим мужиком Банкир плеснул в глотку коньяк. - Значит - ты вольный водопроводчик! Это похлеще вольного каменщика.
– Вы несете какую-то чушь, Григорий Иванович! - сердито сказал Соломатин.
– Я - чушь? - возмутился Банкир и губы капризно выпятил. Но потом, видимо, что-то сообразил. - Ну да, конечно… Вы же не должны открывать себя… А я все хотел увидеть, как вы приветствуете друг друга… Но впрочем, помолчим…
Он пошатнулся, и Соломатину пришлось поддерживать его.
– Вам, Григорий Иванович, - сказал Соломатин, - следовало бы посидеть где-нибудь…
– Под пальмами, - согласился Банкир, - и чтоб зулус стоял с опахалом, и чтоб зулуска ублажала… Веди меня, вольный водопроводчик, под пальмы к столикам… Погоди, это ведь я должен отвести тебя к веселой вдове… Я обещал… Она просила познакомить…
Веселой вдовой оказалась Татьяна Игоревна Баскакова, она же Мадам Рухлядь, она же будущая Мадам Лососевых пород.
Банкир произвел обещанное знакомство. Татьяна Игоревна протянула Соломатину руку ладонью вниз, и стало быть, ему пришлось целовать даме ручку.
– Ну вот, Танечка, - сказал Банкир, - а он, оказывается, не вольный каменщик, а значением выше - вольный слесарь-водопроводчик!
– При чем тут каменщик или водопроводчик? - удивилась Баскакова.
– Ах, ну да, - спохватился Тишин муж, - это же не ты просила узнать… Это кто-то другой… Дай Бог память! Это Бубнов!
И Банкир, шлепнув ладошкой по лбу, а потом и будто бы в почтении приподняв цилиндр, удалился на поиски Бубнова. «Трости ему не хватает…» - подумал Соломатин.
Два степенных господина средних лет, сидевших с Баскаковой, сейчас же вспомнили о неотложных делах и по этим делам убыли.
– Я очень рада, что наконец познакомилась с вами, Андрей Антонович, - сказала Баскакова. - А вы?
– И я рад, - неуверенно кивнул Соломатин. - Зовите меня Андреем.
– И я для вас Таня, - улыбнулась Баскакова.
Пребывала она на вечеринке в пожалуй легком для зимы светло-синем платье из тонкой полупрозрачной ткани, название которой Соломатин не знал (муслина, подсказывает автор, муслина), располосанной линиями золотистых блесток. Нынешнее платье и прическа Тани (ага, уже Тани) напомнили Соломатину женщин из американских фильмов, с удовольствием и лихостью танцующих чарльстон. И надо сказать, что вблизи она выглядела куда моложе своих лет, а серые глаза ее были сегодня глазами восторженной курсистки. Угадывалась в ней женщина крепкая («упругая», пришло в голову Соломатину), посетительница тренировочных залов, бассейнов и саун, а полу прозрачность ткани давала возможность понять, что и тело ее хорошо. Драгоценности ее были помещены нынче на длинных пальцах Татьяны, кольца и перстни, по три - на каждой руке. И одного из ее перстней хватило бы на покупку квартиры с дорическими колоннами. Баскакова, оценив движение глаз Соломатина, сказала:
– Андрюша, вас заинтересовали мои игрушки? Это действительно работы настоящих мастеров. Их стоит разглядеть.
И Баскакова, сдвинув клубную посуду к вазе с цветами, положила на столик руки.
– Пододвиньтесь поближе. Вот… И руку протяните, ощутите тепло и холод камней…
Но как только пальцы Соломатина коснулись перстня Баскаковой, правая ладонь меховщицы накрыла его пальцы, сначала замерла на них, а потом принялась их гладить.
И случилось перетекание токов женщины в светло-синем платье с серыми глазами восторженной курсистки и его, Соломатина. Они молчали минуты две, а то и все пять. Да и о чем было говорить? Соломатин сидел взволнованный, глупо-растерянный, ощущал напряжение в брюках, отчего егозил, словно бы стараясь от напряжения плоти избавиться, думал: «А ведь Васечка Коромыслов не из-за одних лишь дорических колонн и дома под соснами столько лет был у нее на привязи». И повторял про себя: «Забавно. Забавно. Забавная получается история…»
При этих его мыслях Баскакова произнесла:
– Андрюша, за вами, кажется, пришла ваша спутница…
Соломатин обернулся. Метрах в пяти от их столика стояла Елизавета. Глаза ее были сердитые.
– Извините, Татьяна Игоревна, - пробормотал Соломатин, - будет случай, продолжим с вами разговор…
Уже в коридоре Соломатин заспешил:
– Лизанька, я тебе все объясню…
– А что тут объяснять? Ты, Соломатин, заигрался. Конечно, лучше синица, чем журавль. Но кто здесь журавль, кто синица и кто жар-птица? Впрочем, неважно…
– Лизанька, я объясню… Это Банкир, Тишин муж, его дела… Я сейчас сбегаю в туалет, приспичило… Подожди меня… Я все объясню…
Он суетился. Он был жалок. Это он-то, самодержавный Соломатин! Такого с ним не случалось давно. Особенно в отношениях с Елизаветой. Но в посещении туалета и впрямь возникла потребность. Хотя бы для того, чтобы вымыть руки, имевшие соприкосновение с перстнями, кольцами и ладонью Хозяйки Пушной горы. Но что он такого учудил? Отчего он посчитал себя виноватым перед Елизаветой? Что бы ни случилось, а случиться может всякое, Лизанька есть и останется его единственной любовью, пусть и второй в жизни, но сейчас - единственной, он без нее не может, без нее ему будет плохо… Но ситуация-то на самом деле складывается причудливо-забавная…
Клуб гордился своими туалетами. Не хуже, чем в Большом театре. Другое дело, - гордился ли Большой театр своими туалетами? Ну да ладно… Картина в туалете для Соломатина была привычная. Два телохранителя с мобильниками в руках стояли в почетном карауле при одной из очистительных кабин. Видимо, у некоей вип-персоны возникли трудности в общениях с природой. Два джентльмена сыпали на иноземные бумажки с портретом Франклина белый порошок и потом порошок этот втягивали в ноздри. Раздвинув галдящих шалопаев из числа чьих-нибудь сынков, в туалет ворвался Банкир, Тишин муж, с девицей под руку, доволок ее до кабинки, защелкнул дверцу. Минуты через три девица освободилась, оставив Тишиного мужа в раздумьях, у зеркала справа от Соломатина вымыла подбородок, достала из сумочки помаду, привела в порядок губы и не спеша, цокая шпильками по выложенному плиткой полу, удалилась из туалета. Соломатин стоял, курил и повторял про себя: «Забавная история, забавная… А что Папик? Что же мне вечно жить под Папиком?» И тут на его плечо легла чья-то тяжелая рука.
– Привет, Оценщик, - услышал Соломатин.
Он обернулся. Перед ним стоял официант-комод, во фраке и бабочке, но без подноса, и кому-то в туалете могло показаться, что это и не официант вовсе, а значительное лицо.
– Не имею нужды разговаривать с вами, - надменно сказал Соломатин. - И времени у меня нет.
– Ба! Ба! Ба! - осклабился Сальвадор («Именно осклабился», - подумал Соломатин, хотя и не помнил точно смысла этого слова. Зубы у Сальвадора были, как у Кларка Гейбла, а ведь долго ходил щербатым, может, исполнителя отправляли в Голливуд с целью облагораживания?). - Экий ты, Оценщик, нынче барин, часики, запонки, булавка. А ведь совсем недавно шлялся в грязном ватнике.
– Все! Хватит! - Соломатин сбросил руку официанта со своего плеча.
– С какой брезгливостью ты на меня смотришь! - рассмеялся Сальвадор-Ловчев, а глаза его были злыми. - Будто нет на тебе крови!
– Какой крови? - вздрогнул Соломатин.
– Олёны Павлыш, любови твоей безразмерной!
– При чем тут Олёна! - растерялся Соломатин. - При чем тут я?… Я тут ни при чем!
– При чем! - сказал Ловчев. - И сам знаешь, что при чем. Тебя просили вызнать у Олёны, где хранятся не принадлежавшие ей вещицы, или хотя бы объяснить ей серьезность ее положения, чтоб сама во всем призналась. Ты этого не сделал. А если бы выполнил с толком наше поручение, она и теперь была бы жива. Но ты, видно, и сам желал, чтобы она исчезла из твоей жизни. Надоела. Стало быть, и на тебе ее кровь.
– Чушь! Вранье! - нервно и быстро произносил слова Соломатин. - Ты же говорил, что шеф твой стал набожным, боится нарушить заповеди, а одна из них: не убий.
– Он-то, может, и стал набожным или ведет себя, как набожный, - сказал Ловчев, - но держит при себе людей, какие греха не боятся. Тебя посылали к Олёне чуть ли не с оливковой ветвью. А ты уклонился.
– Он же велел не трогать ее…
– Ее бы и не тронули. Но эта дура заартачилась, будто какая-то княжна Тараканова, ничего не открыла, разозлила, наоскорбляла всех, ну и… А шефу и теперь необходимы серьги Тутомлиной… Может, ты, Оценщик, знаешь, где они?
– Не знаю, - сказал Соломатин.
– А если ты врешь? Помнишь скамейку на Тверском бульваре? Помнишь скамейку из первой серии фильма с Жегловым и Шараповым? До тебя здесь нет никому дела. Сейчас я прислоню тебя к стене, обниму тебя, как брата двоюродного из Пензы, и отойду от тебя, а ты тихонечко сползешь по стене, и проходящие мимо тебя будут думать: «До чего допился, скотина!»
– Погоди, - пробормотал Соломатин, - погоди, Сальвадор…
– А чего годить-то? Говори, Оценщик, где серьги Тутомлиной?
– Не знаю… Я и вправду не знаю… Спросите у Антиквара…
– Уже спрашивали, - и Сальвадор неожиданно рассмеялся. - Ладно. Забздел уж совсем, небось. И где же твои высокомерие и брезгливость? А, Оценщик? Но я сегодня добрый. И не велено тебя трогать. И знаешь почему?
– Почему?…
– А потому, что ты теперь - не Оценщик, а - Меховщик. Меховщиком ты шефу и пригодишься!
– Дудки! - резко сказал Соломатин. Он успокаивался. Он обо всем расскажет Елизавете, Мадам Рухлядь выпадет из их жизни в осадок, а Папику вряд ли понравятся каверзы набожного теперь Суслопарова.
– Не хорохорься! - смех Сальвадора-Ловчева стал совершенно омерзительным. - Знаю, о чем ты сейчас думаешь. О заступнике. И напрасно. Тебе ведь еще неизвестно, кто у вас Папик. То-то и оно!… И кровь Олёнина на тебе, Меховщик!
Нет, надо было бежать от туалетного кошмара, от этого омерзительного смеха, от злодейских глаз осуществителя будто бы придавленных грешных мыслей подлеца Суслопарова. Соломатин и бежал, врезался в тусовочную толпу с намерением отыскать Елизавету, но был остановлен Тишей, женой Банкира. «Соломатин, - сказала Тиша, - мой кролик куда-то пропал. Ты не видел его?» «Нет, - сказал Соломатин. - Не видел. А где Лиза?» «Лиза уехала, - Тиша словно бы удивилась вопросу Соломатина. - Она устала. Сказала, что у тебя тут дела, и ты остаешься. А-а! Вот и мой кролик объявился!»
Значит, вот как. Обиделась, значит, Елизавета. Может, оно и к лучшему.
Все же решил позвонить из дома Елизавете. Но раздумал.
Удивился тому, что трезв. Вроде бы держал сегодня в руке и рюмки, и бокалы. И ко рту их подносил. Бара в доме Соломатин не имел. Но бутылка водки и три банки «Старого мельника» в холодильнике у него стояли. Пиву Соломатин в соучастии отказал, а граненый стакан водкой заполнил. И шарахнул его с выдохом, как и полагалось водопроводчику. Закусил бутербродам с плавленым финским сыром. Но и теперь желание звонить Елизавете, каяться и оправдываться, не возникло. «Нет, в моих чувствах к Лизаньке ничего не изменилось, и она меня поймет, - убеждал себя Соломатин. - Она во вселенной - для меня одна, и иного не будет… А Баскакова, Мадам Рухлядь… Она - на скамье запасных. Она - запасной вариант… очень заманчивый, но запасной… Ведь на самом деле, неизвестно, кто такой Папик, и неизвестно, какая блажь и в какие сроки придет ему в голову… А с запасным-то вариантом и Лизанька останется в мехах и шелках…»
Последнее соображение показалось ему совершеннейшей глупостью. При этом он, будто бы в испуге, обернулся и взглянул на кактус. Нет, кактус стоял на подоконнике смирный, не тянул к нему лапы, не бряцал назидательно иголками-гвоздями.
«А с Суслопаровым и бойцом Сальвадором мы разберемся!» - заверил себя Соломатин. И плеснул в граненый стакан еще граммов сто пятьдесят.
Ему захотелось сейчас же отыскать презент Павла Степановича Каморзина, шкатулку или футляр из среднекисловского подвала. «Там же кинжал Шарлоты Корде и револьвер Гаврилы Принципа!» - дергались мысли. «Нет, ни в коем разе! Если захотелось отыскать, значит, вещь не отыщется!» - осадил себя Соломатин.
Впрочем, ему и осаживать себя не было нужды. Кое-как он стянул с себя рубашку и брюки, сбросил ботинки и рухнул на диван.
Тут же к нему явился лохматый губошлеп и уродец Дью, стал теребить его и требовать: «Сделай Дью! Ты сделал Дью? Сделай Дью!» Соломатин оттолкнул губошлепа, но понял, что это и никакой не Дью, шнырявший некогда с глупостями на приеме в Столешниковом переулке, а официант-комод во фраке и при бабочке, в левой руке его была заточка, и он рычал: «Где серьги графини Тутомлиной и камея Гонзаго?» «Какая камея Гонзаго? Она в Эрмитаже! - возмущался Соломатин. - А серьги… Они в чреве кита, не знаю только какого… Одного из двадцати семи… Поймайте двадцать семь китов, и у них серьги Тутомлиной… Спросите у Антиквара… Наймите чукчей с гарпунами!…» «Чукчи живут в Лондоне и играют в футбол! - орал официант-комод и тыкал заточкой Соломатину в бок. - А ты в Москве и на тебе Олёнина кровь, и ты будешь у нас Меховщик!» «Никогда! И ни за что! И нет на мне ее крови!» - протестовал Соломатин. «Как же нет! Иди и руки ототри пемзой! И будешь ты у нас Меховщик! Ты не святой Антоний, и это искушение ты заглотишь!» - официант-комод расхохотался, предъявив зубы от Кларка Гейбла. «Он не святой Антоний!» - откуда-то выскочил Ардальон Полосухин в шутовском колпаке с серебряными бубенчиками и в длиннющих туфлях-пигашах. Загнутым носком правого пигаша он угостил официанта под зад, и тот, взвизгнув, отлетел. «Да, Соломатин, ты не святой Антоний, - восклицал Полосухин, припрыгивая при этом. - Не Антоний ты! От многих искушений ты увиливал. Но не от всех. И от этого не увильнешь. Да и не надо увиливать! Ни тебе! Ни нам! А расписочки твои при мне. Вот они! Вот они!» И Полосухин, приплясывая, принялся совать бумажки Соломатину под нос. «В Камергерском ты их подписывал! В Камергерском!» За спиной Полосухина возникло нечто шарообразное, серовато-бурое, впрочем, поначалу шарообразное стало менять формы и разрастаться, то это был пузырь размером с телефонную будку, то овалы пузыря заменяли гранями, и пузырь стал кривым ромбом, но не застывшим, а будто распираемым энергиями изнутри, бока его колыхались, дергались, испускали синевато-белые лучи и струи дыма, теперь это был огромный мешок, способный передвигаться и плавать в воздухе. Ардальон Полосухин исчез, то ли был вытеснен мешком в иные пространства, то ли, напротив, его втянуло в недра серовато-бурого монстра. Монстр-мешок оказался и говорящим, голоса исходили из него разные, то он басил дьяконом, то причитал истеричной бабой. Звуки его клокотали и никак не могли собраться в смысловые сочетания. «Да это же Папик! - сообразил Соломатин, и ужасаясь, и радуясь. - Это же наш Папик! Он неизвестно кто. И неизвестно что. И неизвестно зачем!» С этим он и заснул.
Утром Соломатин выразил себе благодарность. Три банки «Старого мельника», не допущенные им вчера в компанию к белому напитку, дали облегчение. Оставались в бутыли граммов сто пятьдесят «Гжелки», но мысли о ней вызвали спазм пищевода. «А не полить ли ею кактус?» - подумал Соломатин. Американо-мексиканская монография «Поливание кактуса» так и не пополнила его библиотеку, и Соломатину оставалось довериться интуиции. Была опасность раздосадовать растение. Дума своими законами сблизила ячменный напиток с воспитанниками заокеанских пустынь, и логичнее было бы угостить кактус Эдельфию именно пивом. («Как мне раньше не приходила мысль об этом?» - удивился Соломатин.) Но пиво было им эгоистично выпито. Водка же могла принести растению, взлелеянному в иных нравственных традициях, вред. «А текила! - сейчас же сообразил Соломатин. - От текилы-то, небось, эти кактусы не околевают!» «Гжелка» же, по понятиям слесаря-сантехника, была куда благородно-полезнее, нежели текила. И Соломатин отправился к кактусу. Водку налил в стакан. Иначе вышло бы, что он предлагает Эдельфии пить из горла. Стаканом стукнул о цветочный горшок: «Будем!» Горшочная земля сразу же впитала в себя жидкость. Следует сказать, что угощение свое Соломатин производил с опаской. Взрыв не взрыв, но нечто неприятное могло произойти. Ходить бы потом ему с забинтованными руками. Или вовсе без глаза. Но нет, как и вчера, кактус был миролюбив. Даже башкой своей, если у него была башка, словно бы малый поклон сотворил: мол, спасибо, давно бы так…
А Елизавета не позвонила.
И мобильный ее был отключен. И в квартире возле Тишинского рынка трубку не подняли.
«Ну и ладно!» - рассердился Соломатин. Но сердиться на нее он не мог.
Присел. Вспомнились ему вчерашние видения. Серовато-бурый монстр, так и не выразивший словами свою суть. Морда исполнителя Сальвадора. Вопли Ардальона Полосухина об искушении, от которого он, Соломатин, не должен увильнуть. И не станет увиливать. «Фу ты, гадость какая! Вся жизнь моя искушение! А не пойти ли мне сейчас во храм и не поставить ли там свечи во избавления от искушений?»
И сразу же Соломатину в голову пришли мысли о лицемере Воронском, замаливающем свои гнусности, о набожном и непьющем теперь грешнике Паше Суслопарове, и явилось соображение уж совсем подлое: «А ведь стань я Меховщиком, смог бы, как и Пашка Суслопаров, возвести для себя церковь, хоть деревянную, хоть мраморную…»
Соломатин вздохнул. Пошел к вешалке, надел ватник и кепку, взял чемодан с инструментами и направился в Брюсов переулок.