Должен сообщить, что, действительно, при выходе из заведения на камни Камергерского переулка чеки от Людмилы Васильевны сами по себе вылетели из моего кармана и унеслись в выси, в кармане же обнаружились не истраченные мною бумажки. А ведь было кое-что съедено и выпито. Премиальные, правда, мне не вручили. Да и стал бы я брать премиальные? Кто знает, какого они случились бы происхождения.
Успокоиться я не мог долго. Многое меня удивило и встревожило. Встревожило, в частности, предупреждение Василия Фонарева о возможной перекупке Щели известным дельцом Суслопаровым. Конечно, Васек был касимовский трепач и начал хорохориться, узнав о том, что амнистии не подлежит. Но было замечено, что в его фантазиях и завиральных заявлениях всегда что-то близкое к правде проблескивает. Или знание какое-то, основанное на слухах. Или догадки дурацкие. Но догадки-то вызревали из обстоятельств дурашливой нашей жизни. Квашнин был хозяином ресторана «In». Имел ли он какие-либо права на пристанище с Дверью неизвестно куда? При попечительстве диалектического материализма он не только на Щель не имел бы прав, но и на фабричную харчевню с тараканами в меню. А теперь-то? Кто его знает. Может, и Щель со всеми ее ярусами, с тенями или вовсе не тенями Одоевского, Антона Павловича, Иосифа по кличке Коба и прочих при подписании купчей с наследниками негоцианта Крапивенского, из комсомольцев, досталась ему во владение? Могло быть и такое. Желал ведь Квашнин по странной будто бы причине овладеть мемориалом сантехника Каморзина в его огороде. Но унесли мемориал божьи коровки. Сейчас Квашнин в досаде на всех и на все в Камергерском, спустившись из Гималаев с Тибетами (возможно, лишь телом, но не духом), из горных общений с тайнами Шамбалы и умеющими драться монахами, вдруг и впрямь возьмет да и продаст помещения в Камергерском Суслопарову? Вот ведь что…
А с Суслопаровым, как справедливо замечено Васьком Фонаревым, надеяться будет не на что.
Суслопаров, он не из тех, кто ездит по Тибетам и лазит там по горам. Он, хоть и объявляет себя теперь грешником и ходит по земле неприкосновенным, при многих переменах исторических костюмов остается по сути своей героем пьесы Александра Николаевича Островского «Горячее сердце», кого блестяще играл постоянный по легенде гость «Закуски» в Камергерском народный артист Грибов (заходил туда испить в антракте «Кремлевских курантов» в гриме Ильича, о чем уже говорилось). Тот герой, денежный мешок Хлынов, завел в прикупленном им имении войско разбойников, палил из пушки и буянил от скуки, а пленных заставлял плясать под потешную музыку. Вот и нас Суслопаров вынудит поплясать.
Если только не явится Третья сила, а вместе с ней и мужик с бараниной. Впрочем, и их Суслопаров вполне сможет приобрести.
Конечно, все эти рассуждения были досужие, они никак не касались сущностных житейских дел, но избавиться от них я не мог. Всякие мелочи приходили в голову. Почему, скажем, такие сомнительные субъекты, как Ардальон Полосухин и дама Уместнова, допускались в Щель, а безобидный шутник и балабол, и главное - свой, камергерский, Васек Фонарев был лишен прав едока и сидельца? Почему как будто бы доброжелательный Арсений Линикк не предложил побывать мне экскурсантом в других ярусах Щели? Отчего было обещано произвести это лишь со временем? Ну и так далее… Может, я действительно походил на любопытную Варвару, а мне самому без всяких расспросов следовало понять существенное и помалкивать?
Я достал с полок тома энциклопедий, в которых разъяснялись характеры сейсмических явлений. И открыл старые номера популярного некогда журнала «Наука и жизнь». Вспомнил и сюжеты наводящей страх (Рейтинги! Рейтинги!) телевизионной передачи «Стихия». Совсем недавно в «Стихии» были предсказаны ужасы всемирного потепления со стадами обезьян на кокосовых пальмах в долине Анадыря и с озверевшими там же от недостатка пропитания семействами львов (мыши-лемминги вымерли). Сообщили и о том, что Африка расколется, образуется новый океан, и в его волнах заживет отдельной жизнью остров Израиль плюс Синай. Впрочем, все эти предсказания были долговременные, разлом Африки учеными вообще был немилосердно растянут на десятки миллионов лет. Это когда же бывший берег Мертвого моря обзаведется своими Ривьерами и яхт-клубами? Ну да ладно. Не это главное.
Главное же, я так и не понял того, в чем хотел уразуметь суть. Обращение к научным текстам с роскошествами туземно-технической терминологии лишь подтвердило скудность моего ума и неистребимую неспособность к ученому восприятию устройства мира. То есть, естественно, чужая информация во мне отложилась (она и прежде во мне существовала), но она была для меня чем-то холодно-обязательным, как расписание движения автобусов от Аргуновской улицы до Марьинского мосторга. Хорошо, буду знать и помнить. Чтобы не опоздать на работу. Дважды два четыре. Шестью восемь сорок восемь. Тоже хорошо. Надо знать, чтобы тебя не объегорили в магазине (на рынке все равно объегорят). И так далее. Ученые мужья и дамы снабдили тебя холодными условностями ради твоего спокойствия и процветания. Поясной поклон им!
Однако я-то был намерен соотнести ученые знания с особенностями камергерской Щели, со вращениями в ней и в ее ярусах. Конечно, вращения могли причудиться лишь мне (хотя о них вскрикивал и Фридрих Малоротов), но оценить и мои личностные ощущения было делом полезным. Эти ощущения вчера подсунули мне сравнения по аналогии. Сначала с татлинской башней (это - как бы зрительно-динамический образ). А потом и с буровой вышкой, сооружением, не просто конструктивно-выстроенным, но и функциональным, а уж затем пошли мысли о земном ядре, землетрясениях и прочем. И это были мысли - по аналогии. По аналогии с учеными установками, мной, понятно, примитивно усвоенными.
Но теперь я понимал, что все эти аналогии к камергерской Щели применить было нельзя. И конструкция ее, наверняка, выходила особенной, а скорее всего никакой конструкции и не было вовсе, то есть она вообще не имела форм. А если некие формы в ней и возникали, то исключительно ради благоустроенных общений. И никакие геологические законы в ней не обязаны были существовать, как впрочем, и всякие физические, химические, математические и прочие. А если уж говорить о каких-либо здешних трясениях, катаклизмах или взрывах, о потеплениях или ледниковых периодах, то они никак не должны были иметь отношения к, грубо говоря, проявлениям свойств материи. Это могли быть лишь людские потрясения, катаклизмы и даже ледниковые периоды.
Но не хватало нам сейчас только людопотрясений! Были уже, были! И именно из-за них, возможно, и открылась в Камергерском переулке Щель.
Впрочем, ради чего открылась? И какой в ней был толк?
Ответить на это я не имел возможности.
Да и вообще все эти соображения мои следовало признать в лучшем случае наивно-упрощенными и забыть о них. Не мне разгадывать загадки, на которые нет ответов.
Телефонный звонок мою умственную маету прервал.
– Профессор, - услышал я голос Александра Михайловича Мельникова, - есть необходимость встретиться.
Договорились увидеться в «Рюмочной» на Большой Никитской между Консерваторией и театром Маяковского. Конечно, «Рюмочная» была хорошо знакома маэстро Мельникову - ведь рядом не только бронзовый Петр Ильич дирижировал, сидя на музыкальной скамье, и некогда происходили революционные зрелища, но были еще и ГИТИС, и театр «Геликон», и театр Марка Розовского, и Малая Бронная, и Литературный институт, и Тверской бульвар, и Дом композиторов, то есть такие места, где присутствие Александра Михайловича было обеспечено необходимостями отечественной истории и культуры. Без Александра Михайловича здесь ничего бы не процветало и не соответствовало.
В «Рюмочную» Мельников явился с девой Иоанной. Но без вечного спутника Николая Симбирцева, актера. Мельникова здесь привечали. Ему, впрочем, как и мне, тотчас же заулыбались хозяева душевного заведения Антонина и Игорь, «Рюмочная» - название условное, в свое время оно должно было происходить из обязательности совобщепитовских приличий. На самом же деле здесь кормили и поили с 1876-го года и предпочтительно жильцов только что построенного доходного дома. И тогда неудивительным было появление в трактире (опять же - условном) гостей в именно домашних одеяниях, а потому, скажем, владелец экипажей родом из Касимова Василий Фонарев своими нарядами не вызвал бы недоумений. Маэстро Мельников, хотя будто бы и имел серьезный повод для встречи со мной, не смог удержаться и сейчас же бойко рассказал легкие случаи из жизни нынешней «Рюмочной», участником которых непременно был он сам. Так, не раз Константин Сергеевич Станиславский просил его, Сашеньку Мельникова, обсудить с ним Жизнь в искусстве и Систему, и по дороге к себе в Леонтьевский переулок обязательно предлагал зайти в известный вам трактир выпить и закусить. Или вот. Николай Охлопков, придя поутру в революционный театр и ощутив голову удрученной, говорил секретарше: «Я иду в аптеку», а сам звонил в Консерваторию Генриху Нейгаузу и ему, Мельникову, и через три минуты они оказывались понятно где.
Хозяева из вежливости поулыбались рассказам маэстро, интонациям его в особенности. Они прекрасно знали о приходах сюда Станиславского, Охлопкова с Нейгаузом и, сославшись на дела, ушли на кухню.
Я же разглядывал немую пока деву Иоанну. Ранее - Тамару, Изидору, Алину и еще не знаю кого. Вспомнил только, что в условном восемнадцатом веке при сражении на Куликовом поле, «на Кулишках», в только что основанной Москве она, будучи Жанной д'Арк, совмещалась с Екатериной Великой, как раз Москву и основавшей. Да, еще в так называемые библейские времена она спасла будущего пророка Моисея, тогда еще ребенка в коляске (в какой коляске - не уточнялось). Нынче лат и кольчуг на ней не было. Когда она сняла с себя зимние меха, я увидел ее в красной косынке, со значком Осовиахима на бежевом с синими ромбиками джемпере и в черной строгой юбке. С левого плеча ее свисала зеленая матерчатая сумка, в ней, наверняка, лежал противогаз. Сапоги Иоанны (другим именем ее пока не представили) были грубой кожи. Не исключалось, что они на деве - с Гражданской войны, тогда она несомненно героически служила в одной из конных армий (все же - из амазонок), носила буденовку, махала шашкой и палила из маузера.
Сегодня она выглядела обеспокоенной и не слишком наглой. Достала пачку папирос, но увидев на стене просьбу не курить, не выматерилась, а пачку вернула в сумку. Обеспокоенным ерзал на стуле и Мельников. Никак не мог начать разговор.
– А где Симбирцев? - спросил я на всякий случай.
– А-а-а! Подковырщик этот! - Мельников будто обрадовался моему вопросу. - Пуговицына мне подсовывал! Крышу ему на даче кроют! А потому он вынужден сниматься в рекламах всяких очистительных порошков! И зубных паст! Зубы скалит. Чего и следовало от него ожидать!
– А в Щели, Александр Михайлович, вы вчера были?
– Был, - сказал Мельников. - А что?
– К сожалению, мне не пришлось там с вами пересечься…
– А я… А мы… - Мельников быстро взглянул на Иоанну. - Но неважно.
– Вы ощутили там тряску или вращения?
– Ну ощутил… Ничего особенного…
– Что вы вообще думаете об этой Щели? О ярусах ее? - спросил я. Хотя часами раньше и решил более рассуждениями о сути Щели себя не занимать.
– А что тут думать? - удивился Мельников. - Сплющенность времени. Мы же с вами говорили на эту тему. Сплющенность времени. Или отсутствие времени вообще. И Великие правила Единого Поля, то есть объединившего поля электромагнитное, гравитационное, ядерное, слабые и прочие, пока неизвестные. Вот все там и сплющилось и совместилось. Перетекает из одного в другое.
– Из Жанны д'Арк в Екатерину Великую. А в вашем случае, Александр Михайлович, как я помню, происходило перетекание Людовика Четырнадцатого в Батыя и в маршала бронетанковых войск Катукова…
– Что-то в этом роде, - задумался Мельников, - что-то в этом роде…
Он не улыбнулся. И иронии моей не уловил.
– По ТВ, - сказал я, - мне недавно было разъяснено, что у нас имелось пять Иванов Грозных. Одновременно. Или даже девять. Один - из Рюриковичей, с горбатым носом. Другой - из команды ЦСКА, хоккеист Иван Трегубов, этот с переломом ноги. Третий - кинорежиссер Иван, в боярстве - Пырьев, ну и так далее. Всех в памяти не держу. В журнале «Внутри темноты» названы четыре одновременные Куликовские битвы. Их сплющивала, видимо, историческая надобность. Но зачем сплющивать кого-то в Щели, да еще и в Камергерском переулке?
– Откуда же я знаю, профессор? Я - художник! - заявил Мельников. - Сплющили и ладно. Раз сплющили время, можно сплющить и пространство. И в этой сплющенности должно куролесить и творить.
– Но коли сплющилось, то ведь сможет и расплющиться, - предположил я.
Мельников взглянул на меня озадаченно.
– В одном из ваших интервью… - я обратился к красной кавалеристке и замялся.
– Тамара Ивановна, - было мне подсказано.
Ага. Теперь, стало быть, Тамара Ивановна. Томочка.
– Так вот, Тамара Ивановна, - продолжил я, - в одном из ваших интервью я прочитал, что в сжатом, а по-иному - в сплющенном времени есть свои завихрения и что вы угодили в одно из свежих завихрений и скоро всех нас удивите…
Опять начались перегляды Мельникова с Тамарой Ивановной («Палладиус»! - вспомнилась мне ее до Изидоры фамилия. Или это был псевдоним?).
– Профессор, - потянулся ко мне Мельников и голос утишил, - оставим пока новые удивления в стороне. Мы к вам, как к знатоку… Тут с Иоанной… ну пусть будет, с Тамарой Ивановной произошел… казус… случай странный… феномен какой-то… Началось все со сна…
Последовало изложение событий, связанных со сном и странным случаем Изидоры-Иоанны-Тамары Ивановны Палладиус. Рассказывал главным образом Мельников, героиня же истории хотя и вставляла иногда слова, но нервничала, вскакивала, намерена была выйти с папиросой на тротуар Никитской, однако хозяева милостиво разрешили ей курить на кухне, там смирительные таблички не висели. Мельников же начал рассказ обыкновенным человеком, но быстро превратился в актера и драматурга, пошли его интонационные чудеса, придыхания, периоды трагики и даже агрессии, переходящие чуть ли не в повизгивания. Хотя, как выяснилось, суть рассказа этого и не требовала.
А суть была такая.
Некогда девушка Тамара Палладиус написала повесть. Или маленький роман. «Похмелье в декабре». В бытность ее Изидорой рукопись я читал. Простенькое сочинение, не без достоинств, с банальным, правда, сюжетом. Наивная студенточка, роман с рок-кумиром, уроки секса, брошена, беременность, аборт, в кумире разочарована, пошл, пуст, сама становится тщеславной стервой, жаждущей реванша, губит влюбленных в нее мальчиков, раскаивается, готова уйти в монастырь. Написано грамотно, без затей, естественно - с матом, холодновато-перечислительно, но публиковать можно было бы. Однако всюду - в журналах, в издательствах - отказывали. И всюду с довольно странными доводами - заумь, невыявленные смыслы, почти абсурд, потери логики, о чем текст - понять невозможно. А в повести (для меня) все было вылизано, все соринки выметены, все выглажено до самого мелкого шва. Серо, но уж такой отрез в магазине выдан. И какая там заумь?
И вот летом, как раз в пору воздвижения в саду сантехника Каморзина бочки, Мельников, увлеченный девой в латах и в рыцарском нижнем белье, пообещал пробить все ее сочинения. В частности, и давнюю повесть «Похмелье в декабре». Подали автомобиль. Мельников хотел положить рукопись «Похмелья», некогда напечатанную на машинке, в папку (дискеты не было), кто-то позвонил с Первого канала, рукопись вырвалась (будто бы) из рук, рассыпалась по полу, листочки пришлось собирать. Известная мера в борьбе с дурной приметой: сесть на рукопись и приминать ее не менее двух минут. А маэстро опаздывал в три места. Так или иначе на рукописи он посидел, в издательство «Аквьюмарин» к приятелю отвез. О чем и было доложено вечером деве в доспехах. «Ты хоть страницы пронумеровал?» - был задан вопрос. «Нет, - сказал Мельников. - Я и рукопись не смотрел. Цейтнот. А что, там не было нумерации?» Монолог девы с боцманским матом в рассказе опускался. Впрочем, нумерация-то нумерацией. Но, как выяснилось позже, Мельников в спешке просто сгреб листочки в кучу, постучал ими по столу, пытаясь выровнять бумажную стопку, в каком порядке оказались там страницы, проверять не стал, и в издательство повесть была отвезена черт-те в каком виде. Иногда в ней попадались и сохранившиеся в смысловой последовательности эпизоды, но большинство страниц были перетасованы полом и пальцами Мельникова, а некоторые листы и вовсе улеглись перевернутыми. Мельников готов был лететь в издательство с объяснениями, но тут опять - съемки, интервью, занятия, встречи с поклонниками… Да и подруга особо не торопила. Полагала: из издательства сами позвонят и спросят, что это за винегрет…
Позвонили. Сказали: «Обалдемон! Шедевр! Такого не было в мировой литературе. Издаем. Заключаем контракт». Издали. Именно в том виде, в каком Мельников доставил рукопись редакторам. Книжка вышла месяц назад. Критика в восторге. «Ясность ума и звон доспехов. Расширение горизонтов социального реализма». Никаких слов об абсурде, постмодернизме. Как будто они вышли из моды. Концепты и антиутопии, правда, обнаруживались. Книга уже в нескольких номинациях и шорт-листах. Псевдоним дали не слишком удачный, но это ради проекта.
– А какой? - осторожно спросил я.
– Паллад Фрегата.
– Ах да! - вспомнил я. - Читал критику, то есть видел статьи… И книжку видел… Но не мог соотнести… Но в чем же ваши недоумения? И каким я могу быть советчиком или знатоком? Я только могу поздравить Тамару Ивановну с удачей.
– Недоумения вот в чем… - не сразу сказал Мельников. - Еще до встречи со мной у Иоанны был сон… А именно я привел ее в закусочную в Камергерском… А потом и в Щель… И вы сами, профессор, заговорили о завихрениях в сжатом времени… Ну ладно…
Мельников опять стал бытовым человеком, заговорил сбивчиво:
– И я не о завихрениях, а о сне… Иоанна - личность особенная… В нынешнем ее проявлении она здесь и с нами… Но в других проявлениях… Ну вы меня понимаете… И сны у нее особенные…
Паллад Фрегата сидела, почти прикрыв глаза, будто она устала от рассказа о ее литературной истории, а не Мельников, незажженную папиросу брезгливо мусолила углом рта.
– Многие сны ее вещие… Но они связаны с иными жизнями… Иоанны… Где она была и инопланетянкой, и инфузорией-туфелькой в юрском периоде, и амазонкой, и гетерой, и Семирамидой, и огнедышащей пантерой, ну… Ну вы и сами знаете, кем…
Я склонен был спросить Мельникова, а где же сжатое время, если прежние жизни нашей героини происходили в совершенно разные хронологические периоды? Выходило, что хронология из сплющенного времени выпирает углами каменной, бронзовой, железной и какой еще там арматуры? Но не спросил. Пусть вещие сны Тамары Ивановны-Иоанны имеют своим основанием ощущения инфузории-туфельки, марсианской принцессы, Семирамиды. Да кого угодно! И я отправился к барной стойке заказать, наконец, жареную цветную капусту и напитки. Вкусов амазонок и гетер я не знал и предоставил Мельникову возможность самому выбирать угощения в соответствии с традициями его фамильного Древа (если оно было уже от Мазепы, то сгодился бы и борщ из комплексного обеда).
– Так вот, - продолжил Мельников (Иоанна держала в руке бокал с красным вином), - а этот сон был обыкновенный, московский, и Томочка вспомнила о нем лишь, когда вышла книжка…
– В его редакции, - хрипло произнесла Паллад Фрегата.
– Да, в моей редакции… - довольно жалко улыбнулся Мельников. - Но и этот ее сон оказался вещим. В нем увиделось все так, как в жизни позже произошло. Иоанна и книгу во сне свою читала, все страницы изданной потом, все буквы ее совпали с увиденным во сне. А она сон сразу забыла. А теперь вспомнила.
– Ну и что тут такого? - спросил я, прожевывая капусту. - Во-первых, это никакой не вещий сон. А производственный. У профессионалов это бывает. И не только у гуманитариев, но и у технарей. У многих ремесленников. Во-вторых, вам, Тамара Ивановна, не только книжка приснилась или увиделась. Но что еще важнее, был открыт метод извлечения успеха. Этому вы должны только радоваться. А самое главное, средством осуществления сна стал не кто-нибудь, а сам Александр Михайлович Мельников с его фамильным древом и творческой интуицией. Кабы он не рассыпал страницы и не сел на них, и сон бы не вспомнился. Предлагаю выпить за сотворца литературного феномена!
– Подождите, профессор, - заспешил Мельников, хотя дозу коньяка за себя и выпил. - Вы насмешничаете, а дело серьезное. Да, сон, может быть, и производственный. Но он и вещий. Именно я, а не кто другой приснился Иоанне. Опять же это неважно. Хотя и важно. Но при всех похвалах и удачах издание вызывает у Иоанны… и у меня… чувства вовсе не радостные… Тревогу вызывает… Предчувствие скорой драмы или даже катастрофы…
– С чего бы вдруг? - удивился я.
– Книгу «Похмелье в декабре» держал в руках Сева Альбетов… - сказал Мельников.
– И нюхал? И что разнюхал?
– Вы иронизируете, профессор, - поморщился Мельников. - Альбетов - мировое достояние. И его изыскательские дарования нельзя свести только лишь к умению обращаться к запахам.
– Надеюсь, - сказал я. - Он и не онихмант.
– Онихмант?
– Онихмантия - гадание по ногтям, - сказал я.
– Я отношусь к вам с уважением, профессор, - смиренно произнес Мельников, - и полагаю, что вы шутите без желания уколоть меня на манер балагура Симбирцева.
– Извините, Александр Михайлович, - сказал я, - если я и шучу, то исключительно по поводу ученого Альбетова…
– А для меня Альбетов - гений, - сказал Мельников, - и я ему сострадаю. Нервной энергии и здоровья на своих сеансах он затрачивает не меньше, чем Мессинг. Но в отличие от Мессинга он обладает редкостными знаниями истории, культуры и прочих признаков цивилизации. Он и рудознатец, он может общаться с древесными листьями и с плавучими гадами. Не исключаю, что ему ведом и язык ногтей. И вот он у… усмотрел в книге Паллад Фрегаты мрачные пророчества.
– То есть?
– Смысловые сдвиги, скажем так, - принялся объяснять Мельников, - возникли уже в рукописи «Похмелья». А при наборе в типографии, понятно - особенно вам, произошли и новые смещения знаков и фраз. Пошли такие строчки, какие даже сам Шкловский не смог бы обтолковать или хотя бы соотнести с тем или иным направлением в искусстве. Вот взгляните хотя бы на эту строку.
Из сумки П. Фрегаты была явлена светло-рыжая книга «Похмелье в декабре» и предоставлена мне для обозрения. Иные строки были подчеркнуты зеленым карандашом.
– «…буфами, клешем. До неземного безумия поверхности коры…» - прочитал я строку под зеленью. Дальше ползла строка с перевернутыми знаками. - Ну и что? Графический прием и более ничего… В контексте сочинения, возможно, пробьется смысл…
– А Альбетов ощутил пророчества и без всяких контекстов! - Мельников уже горячился. - Ему доступно все! И мрачные пророчества его связаны не только с автором книги и ее окружением, но и со всей московской действительностью.
– И что же он вам открыл?
– Пока для его пророчеств нет конгениальных выражений. Он боится изречением слов исказить истину. Но он дал понять…
– И про бочку дал понять? - спросил я на всякий случай.
– Какую бочку? А-а, бочку… И про бочку!
Мельников пролистал несколько страниц и ткнул пальцем в еще одну надтравяную строку: «бочка - движимость и недвижимость - в корабельных пазах блях! "Эль-Ниньо"!»
– Это что-то из жизни пиратов, - сказал я.
– В повести не было никаких пиратов! - вскричал Мельников. - И бочки там не было! И мата почти не было! А в книге, пожалуйста, что ни фраза, то мат!
– Ну, положим! - папироса опять была загнана в угол рта красной кавалеристки.
– А Эль-Ниньо! - не унимался Мельников. - Это же течение с завихрениями. От него - потопы, пожары, засухи, пустыни! Или вот еще возникшая строка: «откровенное оголение напоказ, блин! И разверзнется щель…» Щель, правда, с маленькой буквы, но это, чтобы запутать.
– А от меня-то вы чего ожидаете? - спросил я.
– Не будете ли вы, профессор, так любезны, - впервые я наблюдал Мельникова просителем, - ознакомиться с нашим уникальным изданием, если не прочитать его, то хотя бы просмотреть…
– Любезен я, конечно, буду, - сказал я. - Но в толкователи Апокалипсисов я не гожусь. К тому же у вас есть гениальный толкователь.
– А вы сверьте свои ощущения с его пометками…
– И что толку?
– Видите ли, профессор, к вам всегда хорошо относились в закусочной и теперь к вам благорасположены в Щели, я знаю… Может, стоит предупредить их о скорых завихрениях… Гипотетических…
«И о том, что взвихренная дева Иоанна начнет всех удивлять…» - подумалось мне.
На башне буфетной стойки «Рюмочной» были укреплены общепитовские рекомендации: «Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь процветанию государства» и т.д., предназначенные для ретро-увеселения публики, а вовсе не для призывов к действиям. Среди прочих белела стандартка: «Вернув использованную посуду, ты исполнишь долг гражданина». Неожиданно для меня Тамара Ивановна Палладиус, она же Паллад Фрегата, она же дева Иоанна аккуратной студенткой собрала на пластмассовый поднос все наши сосуды, тарелки, ножи, вилки и отнесла их на кухню.