Тайбэйский международный аэропорт Таоюань забит тысячами путешественников, однако на этот раз столпотворение кажется мне дружелюбным, а не пугающим. В Тайбэе есть вещи, по которым я точно не буду скучать: прорва мопедов, липкая духота, но я полюбила здешних людей, вечерний рынок, вездесущую уличную еду. Мне будет не хватать чудесных друзей, появившихся у меня на «Корабле любви», и я счастлива, что наша дружба продолжается. Я буду скучать по раскрепощенному общению, хотя, наверное, не создана для него.
Что касается китайского, то я по-новому оценила двуязычие своих родителей. Я до сих пор способна прочитать не больше нескольких десятков иероглифов. Но вывески, названия газет, журналов больше не кажутся мне случайными символами. Они полны смысла: двери, глаза, руки, люди, мясо, вода, сердца, алебарда, земля, дождь, лес, солнца и луны, дерево, огонь, сила, золото, голубь. На данный момент мне достаточно знать, что в этом есть смысл.
Я иду рядом с папой, едущим в кресле-каталке, и кладу руку ему на плечо, что ново для нас обоих. Он кладет свою руку поверх моей и улыбается:
— Готова ехать домой?
— Готова.
Я привожу посох бо и для Перл, чтобы мы могли практиковаться втроем, вместе с папой, и удивляю маму маленькой пурпурной питтайей, которую тайком пронесла в чемодане, засунув в две пары носков. Таможенники годами третировали нас на границе, и я решила, что с них причитается. Мамино обычно суровое лицо смягчается:
— Эвер, это мой…
— Любимый фрукт. Знаю, — улыбаюсь я. Не жемчужное ожерелье, конечно, но, по крайней мере, я показываю, что не забыла о ней.
Через несколько недель после моего возвращения домой, после окончания джетлага, и радостной встречи с Меган и Дэном, и телефонного разговора с Мэйхуа, который мы полностью проводим на китайском (благодаря нам она снова вернулась в университет), я завариваю чайник красного улуна и ставлю на кухонный стол три чашки:
— Мам, пап! Мы можем поговорить?
Мама, сидящая за обеденным столом, поднимает глаза от стопки счетов. Папа закрывает газету, снимает очки, протирает их краем рубашки и снова подносит к лицу.
Этим летом много чего произошло впервые; я в первый раз попросила родителей обсудить мои собственные новости. В последние месяцы я разочаровывала их по мелочам, хотя они никогда не узнают и половины. Временами я разочаровывала и себя, однако уцелела. И вот теперь у меня для них наготове самое серьезное из разочарований. Я сажусь напротив и начинаю:
— Я много думала на Тайване. Вам будет нелегко это услышать, но в сентябре я не пойду в Северо-Западный университет.
Папа снова снимает очки. Мама ставит на стол чашку с чаем.
— Эверетт…
— Пожалуйста, выслушайте меня. Я не хочу быть врачом. В глубине души я всегда это знала, но боялась признаться, — улыбаюсь я. — При виде крови у меня кружится голова. Не лучшее качество для начинающего медика.
— Это не должно тебя останавливать, — протестует папа, но я накрываю его руку своей:
— Я могла бы справиться с собой — ты меня так воспитал. Настоящая причина в том, — я делаю глубокий вдох, чтобы успокоиться, — что я хочу танцевать. Ставить танцы. И у меня это хорошо получается. Я собираюсь сделать перерыв и поработать в студии Зиглера преподавателем, а на следующий год буду поступать в школу танца и оформлю заявку на стипендию. У меня есть съемки номера, который я поставила на Тайване, их можно использовать как преимущество при поступлении.
— В танцах карьеры не сделаешь, — звенящим, как утренний воздух, голосом возражает мама. — Начинать все сначала нецелесообразно. А вдруг ты не найдешь работу после школы танцев? Ни в один медицинский вуз тебя уже не возьмут. Нет, ты так много работала. Заканчивай медицинский и занимайся танцами на досуге.
— Мам, ты меня не услышала, — говорю я. — Я не буду учиться медицине.
Я достаю конверт, который пришел сегодня по почте, и протягиваю родителям письмо из Северо-Западного. С приложенным к нему чеком.
— Летом соседка по комнате научила меня торговаться. Я попросила вернуть наш задаток.
Мама отодвигает в сторону стопку счетов и берет письмо. Поднимает на меня взгляд. Я с болью замечаю новые морщины в уголках глаз и на лбу. Они углубляются.
— Как глупо! — Мамины натруженные руки падают на стол, и она встает:-* Танцами сыт не будешь! Как ты можешь так поступать с нами? С отцом? Неужели ты настолько неблагодарная — после всего, что мы для тебя сделали?
— Пола… — начинает папа, но мама не слушает.
— Не для того мы ее растили. И от всего отказались ради нее. От всего!
Я сижу на месте как приклеенная, обхватив руками горячую кружку. В начале лета мамины слова надорвали бы мне душу. В середине я бы взвыла и объявила голодовку. Ныне от ее взгляда у меня екает в желудке, словно я лечу вниз на американских горках. Но я тут же взмываю на следующий перекат.
В случае необходимости я бы умерла за своих родных. Эмигрировала бы в чужую страну, бросила танцы и целыми днями разматывала пропитанные кровью бинты, чтобы обеспечить своей семье еду и кров. Но именно ради них мне не нужно этого делать. Я не должна становиться человеком, который толкает санитарную каталку, пропах антисептиком и мечтает оказаться в другом месте — там, где живет его душа.
— Мама, папа, у вас обоих хватило смелости приехать в Америку, оставив родной дом. Папа бросил медицину, чтобы мы могли расти здесь. Это требовало мужества, и я унаследовала его от вас. Вы отказались от спокойной жизни и пошли на риск, чтобы добиться большего. Я занята тем же самым. Мне хочется с помощью танца привлечь внимание к маленьким, незаметным людям. Как тайваньские аборигены. Как… — У меня срывается голос. — Как наша семья.
Мама пулей вылетает из комнаты. Папа по-прежнему сидит, ошеломленный. Но он не злится — мы сохранили с таким трудом приобретенное взаимное доверие.
— Она одумается. — Папа пожимает мою руку и уходит к маме.
Долгий, мучительный разговор растягивается на много дней, прерываясь на еду, работу, успешное выступление Перл с моцартовской Сонатой до мажор, ее первый день в средней школе и трогательные проводы Меган. Но я рада этому разговору. Слишком долго скрывала я от родителей свою любовь к танцам — те самые мечты о большем. Отныне не буду.
Мама перестает общаться со мной. Но я знаю, что, даже если она заблуждается насчет моего будущего, она желает мне только добра. Папа, как обычно, говорит мало, но за его молчанием я чувствую поддержку, а не осуждение. Возможно, он всегда меня поддерживал. Папа знает, что значит расстаться со своей мечтой. А я теперь понимаю, что отказаться от устремлений родителей — не то же самое, что отказаться от самих родителей.
Я борюсь с другими сомнениями. Неужели я из тех девушек, которые страшатся научной или традиционно мужской карьеры? Но ответ — нет. Я люблю своих родителей за то, что они никогда не рассматривали мой пол как препятствие для карьерного успеха. Это дало мне возможность выбора, который Софи никогда не применяла к себе. Потому что у меня есть выбор. И я делаю его не вслепую. Я проследила весь путь и твердо знаю, что буду в тысячу раз счастливее, танцуя на сцене любительского театра, чем консультируя Овальный кабинет в качестве главного военного хирурга.
Из Дартмута звонит Софи: ее соседка по комнате, как и Спенсер, мечтает однажды выставить свою кандидатуру на выборах, а сама Софи уже положила глаз на должность президента клуба предпринимателей. Ксавье, с которым Софи созванивается раз в неделю, отказался от места в Пенсильванском университете, которое отец добыл для него благодаря большому пожертвованию, и переехал в Лос-Анджелес, чтобы работать художником в независимом театре — это место он получил благодаря человеку, купившему «Трех стариков».
— А главное, ты не поверишь, — говорит Софи. — Дженна поступила в медицинскую школу Северо-Западного университета!
— Нет! — Я вцепляюсь в трубку. — Она заняла мое место.
— Это Марк наплел, да? — раздраженно восклицает Софи. — Одна азиатская девушка ничем не хуже другой. Дженна берет академотпуск на год, чтобы поработать с психологом.
— Я рада, — говорю я. — Рада, что мое место досталось ей.
Двадцать второго августа по пути в Йель к нам в гости заезжает Рик, и папа делает за ужином неожиданное объявление. Он все еще ходит на костылях и переведен на облегченный режим труда.
— Я решил уволиться из Кливлендской клиники и полностью посвятить себя консультированию. Доктор Ли уже давно меня уговаривает, он раздобыл для меня еще один контракт в Тайдуне.
Я вскакиваю с места, чтобы обнять его:
— Папа, это потрясающе! Поздравляю!
— Риск есть, — признается папа. — Если дела пойдут плохо, возможно, я буду зарабатывать меньше, чем в больнице. Кажется, время не самое удачное: ты не пошла в мед… э… то есть изменила планы. Но я обдумывал этот шаг десять лет. А ты так счастлива. Наверное, никто из нас не в силах наступить на горло своей песне.
— Наверное, — соглашаюсь я.
Рик предлагает папе помочь с обустройством удаленного офиса, и они вдвоем несколько дней возятся в кабинете, подключая вайфай-усилитель, блок питания и экран дистанционного присутствия.
— Спасибо тебе! — Я обнимаю Рика за талию, а он меня за плечи, и мы любуемся новым офисом.
— Вечер встречи выпускников в октябре, — напоминает мне Рик, когда папа включает настольную лампу.
Папа поворачивается ко мне спиной, и я украдкой целую Рика.
— Я обязательно приду.
Мама празднует первый контракт папы, разорившись на белые жалюзи, о которых всегда мечтала. «Это поможет папе сосредоточиться, когда ему потребуется уединение», — оправдывается она. Но когда я танцую рядом с гостиной под песню, звучащую у меня в голове, собираясь в студию Зиглера, где я теперь преподаю, то тайком замечаю, что мама сидит на диване и с улыбкой любуется своими жалюзи. Какие разительные перемены!
Я открываю дверь, пританцовывая, спускаюсь по лестнице и исполняю пируэт. В безоблачном голубом небе светит яркое солнышко. Я не просто распахнула створки своего воровского фонаря — я сорвала их с петель.
Для сверхновой больше нет преград.