Глава 3. Засыпуха, или Лоскут медвежьей шкуры

Да, вот, как оно бывает. Четырнадцать раз крепкая румяная Дарена сыновей и дочек мужу рожала, а на пятнадцатый раз взяла и померла. Не все детки, конечно, выжили, но из девятерых детей Власа от первой жены именно Нежданка с самого начала Сороке как кость в горле встряла.

Вся деревня слышала ту темную историю, как Дарена дитя свое двух месяцев от роду зимой заспала. Влас тогда уже и коня в сани запряг, чтобы везти хоронить младенчика, как Нежданка возьми и очнись.

Положил отец в сани тельце бездыханное, в старый платок наскоро замотанное, а сам в избу воротился за теплыми рукавицами. Как вышел Влас снова на двор, так и обомлел. Синюшный младенец порозовел, кричит баском тихо, да настойчиво. И уже поверх платка цветастого кто-то девчонку шкурой медвежьей укрыл, замотал в лоскут меховой по самые бровки, только нос наружу кажется. Снежинки на этот розовый носик садятся и тают — теплое, живое дите, значит. Вон уже и парок белый от дыхания в небо летит. Как такое получилось — то?

Неждана долго в избе не дышала, что только Дарена с ней ни делала, чтобы к жизни вернуть. Зеркальце к носику, к губам подносила, оно даже по краешку не запотело, только молоком с губ перепачкалось.

И откуда в девчонке на морозе в санях снова жизнь забилась? Подменили дите, не иначе.

Уснула мать, задавила грудью младенчика — такое сплошь и рядом в деревнях случается — от усталости бабьей да недосыпу. А нечисть тут-как тут, она своего не упустит, людским горем не побрезгует.

Вместо заспанного дитя подсунули Дарене в ту ночь чужую девчонку — ведьмино отродье. Так Кокошка хромая сказала, когда кости гадальные раскинула. А все за ней и подхватили, по деревне разнесли, как грязь на лаптях по чистой избе.

Родилась Неждана хоть и тринадцатым нежеланным ребенком в семье, а все ж свое дитятко, родное было — с трудом выношенное и в муках рожденное. Слабенькая девочка молоко едва сосала, долго ее кормить приходилось. Дарена с собой в постель малую брала, да в ту лютую ночь сама уснула незаметно, совсем с заботами по дому обессилила.

Плохая смерть для ребенка — нечистая — все так говорили. «Засыпуха» — горькое какое слово, беда непоправимая. И вина материнская такая острая, рана жгучая — как коваль льет из ковша своего, да прямо — на сердце.

Радоваться бы Дарене, что ошиблась она спросонья, отправляя Власа дочку хоронить. Уберегли боги дитятко ее, почитай, — с того света воротили.

Однако не приняла больше мать Неждану к сердцу, к груди не ни разу не приложила. Нутром почуяла, да вбила она себе в голову, что подменили девчонку.

Голосок у той, кого Дарена родила, звенел нежно, как колокольчик, — ту примету баба крепко помнила. А у этой, кого Влас в избу с мороза в медвежьей шкуре внес, бас был глухой, отрывистый — такое ни с чем не спутаешь.

Виданное ли дело, чтоб дите поперек лавки лежало, да совой на всю избу ухало? Как будто пожившая отчаянная душа в крошечном теле угнездилась, словно боль какую высказать хочет, прокричать в чужие уши, да не получается.

А метель в ту ночь, когда Дарена дочку заспала, сильная разыгралась, злая. Выли ветры, как волки голодные, что шеи свои косматые к луне тянут.

Все в деревне днем по избам попрятались — мужики дров из леса не возили, бабы белье на реке не полоскали, дети в снегу не забавились. Даже люди лихие все к трактиру «Веселый Хохотун», что за девять верст от Поспелки, прибились, пьяными под столами валялися, носу на мороз не казали. Да, и кого грабить-то — все дороги снегом замело, даже тракт широкий княжеский.

А уж ночью, под утро и подавно — ни одной живой души в Поспелке не было.

Кто тогда младенца в шкуру медвежью завернул на дворе у Власа за закрытыми воротами — так и не дознались.

Соседка Ладушка вроде слышала сквозь метель, как вороны громко каркали со стороны Власова двора. Так то, конечно, — очень сомнительно. Ветер такой силы был, что птицы на лету замертво падали, только лапки окоченевшие потом из сугробов торчали.

Никакому воронью даже в три горла метель лютую не перекричать, не перекаркать. Значит, не вороны это были, а колдуны черные, проклятущие.

Разве птицы могли бы девчонку, как полено, в мех завернуть? Шкура откуда вязалась — тоже загадка. Виданное ли это дело, чтобы шкуру медвежью богатую на лоскуты кромсать? Да, и не было в Поспелке давно таких охотников, чтоб духу хватало на медведя ходить. Как Беляй на охоте пропал, больше никто и не осмеливался.

Нечисть только и могла подобное сотворить, чтобы дитя свое, из гнилого семени, в добрую крестьянскую семью подкинуть — на прокорм и воспитание. Больше некому — ничего уж тут не додумкаешь.

Влас поначалу с бабами не соглашался. То, что чужие следы метелью укрыло, — то неудивительно. Помнил он, что пока в дом за рукавицами возвращался, на дворе целые буруны вокруг саней намело — даже его хозяйских следов не осталось.

Так что, мог, наверное, чужой человек во двор заглянуть, через забор перемахнуть, да дитя орущее шкурой спеленать. Может, Нежданка от мороза и ветра очнулась и в голос закричала? А забор вокруг двора только летом неприступным кажется, а как снегу выше коровьего росту намело, так того забора осталось — взрослому мужику чуть повыше пояса. Всю зиму издалека видать, что у кого на дворах делается. Цветастый платок в санях мог кто угодно заметить, ребенка вопящего услыхать. Хотя… Кто? Не было ж никого на улице. Да, и как рассмотреть ночью?

Помнил сначала Влас те свои мысли разумные, но потом забыл подробности. Коли уж мать родная от нее отворачивается, говорит, что чужая дочь, то уж не ему, отцу, решать, как оно на самом деле было. Для него все младенцы одинаковые — лысые, голодные и горластые, только жену от мужа отвлекают и заботами о себе баб изнуряют. Вроде и та самая девчонка, что была, а, может, и другая, — кто ж теперь разберет.

Чертова дюжина детей— шутка ли, даже для такого крепкого мужика, как Влас. Прокорми-ка их всех, да на ноги поставь. Тринадцатой Неждана родилась — несчастливое число, нечистое — неспроста именно с ней такое приключилось.

Первым своим чадам Влас с Дареной от души радовались, имена давали ласковые, с любовью — Услада, Добросвет, Отрада с Забавушкой, Лучезар, Яромир, Вячеслав да Всеволод. Рожала Дарена почти каждый год, хлопот с новым ребенком прибавлялось, но мать не жаловалась. Так же и в поле работать выходила, и по дому все успевала. А потом как будто что-то внутри у нее хрустнуло. Так ветка яблони гнется-гнется под тяжелыми наливными плодами, но в год богатого урожая может и сломиться.

И когда родился пятый подряд крикливый мальчишка, что жадно до крови кусал Дарену за грудь, назвала она его Вадимом. Говорили ей, что имя это означает «сеять смуту», но как раз оно ему и подходило. Неспокойно стало на душе у Дарены, не хотела она больше детей вынашивать, рожать да выкармливать, просила у Матушки-Природы о передышке. Гнала мысли страшные, гнева древних богов боялась, страшно стало, что Род от нее отступится, а все ж ничего не могла с собой поделать — не хотела больше рожать.

Но уже через полгода снова она понесла и так намучилась в тот раз, что дочку назвала Истомой. Власу Дарена сказала, что выбрала это имя на память о том сладком июльском томлении, когда они жарко любили друг друга. Не рассказать, не растолковать мужику, как она истомилась в бане, пока жизнь новую на белый свет приводила.

А потом Дарена совсем выдохлась, уже не притворялась и никого не обманывала — ни себя, ни мужа. Следующих детей назвали Некрас, Невзор, Неждана и Нелюб, намекая древним богам, что столько младенцев Власу и Дарене уже не надобно.

Бабам деревенским, любопытным пуще кошек, отвечала Дарена, что сон ей был, — мол, надо теперь плохие имена детям давать, чтобы нечисть от них отвести. За Некрасом да Невзором, поди, ни одна мавка не увяжется, они пригожих парней ловят.

Пятнадцатую дочь мать хотела назвать и вовсе — Неволя, представляя, как свяжет ее опять дите новорожденное по рукам и ногам. Но боги, наконец, услышали ее просьбы, кощунством, видать, посчитали, прогневались на Дарену. В апреле гром над Поспелкой полдня гремел, кидал Перун на землю злые молнии, спалил грушу на дворе, что еще дед Беляй посадил, когда Дарена народилась.

И пятнадцатому ребенку в семье Власа и Дарены не суждено было появиться на свет. Материнскую душеньку Неволя жадно с собой забрала, оставив сиротами девять других детушек.

До этого Вадим отмучил мать своими криками с полтора года и умер от какой-то детской болезни еще до рождения Нежданки. Некарас, Невзор и Нелюб словно поняли, что здесь им не рады, и уходили к праотцам рано, прямо из колыбели, быстрее и легче, чем Вадим. По ним не долго плакали, сильно не горевали. Когда утонул ясноглазый вихрастый Лучезар в свое шестое лето, Дарена кричала израненной птицей — первых девятерых детей она сильно любила. Почему, почему забрали самого смышленого да ласкового сыночка?!

А чужая, нелюбимая Неждана-подкидыш все жила и жила. Она пряталась за деда от колючих соседских взглядов, а мать с отцом и вовсе сквозь нее смотрели. Собирала девчонка камушки в пыли вместе с курятами, хмурила бровки и молчала, ни на что не жаловалась.

После нее мать беременела еще два раза, последними родами и померла.

Так и не нашлось для младшей дочери ни капли материнской любви в уставшем, истерзанном сердце Дарены.

Влас очень скоро женился на Сороке-перестарке, и за следующие восемь лет Сорока нарожала мужу еще семерых детей.

Она уже и не надеялась, что косу девичью когда-нибудь расплетет, узнает, как сладок мед на губах мужа, да в глазенки детишкам своим заглянет. Если бы Щекочиха не поторопилась тогда с приворотом, то увели бы и Власа, как коня княжеского златогривого, в чужое стойло. А когда горе горькое у человека, страдания терзают душеньку, что черные вороны клюют, — с таким проще сладить, волю его переломать-перемять, черную нить меж пальцами заплести.

Чем за то платила Сорока, сама не ведала. Она тогда не серебряный рубль, лисью шкурку да бусы за счастье бабье отдала, а душеньку свою с чужой насильно переплела, да еще новых душ наплодила. Теперь они все в этой связке колдовской ведьминой ниткой повязаны — так просто никого и не отцепишь.

Сорока даже думать не хотела, с чего та нитка прядена — из тьмы кладбищенской пополам с тленом или с волка-оборотня начесана, или у вдовицы из платка выдернута? Вдруг она от нищего — с его обмоток гнойных на культях? Может, у палача в столице выкуплена с его одежи, что кровушкой людской пропитана? Али попросту волосья с себя ведьма дерет и в обряд вплетает? Не с того ли у Кокошки и плешь во всю голову?

Но пока от радости своей великой, что косу девичью надвое поделила да бабий убор на голову водрузила, не замечала Сорока, как Влас меняется, сохнет и горбится, все чаще в чарку с настойкой заглядывает, а хозяйство их тем временем в упадок приходит.

Своих чад, особенно Богдашу, Сорока любила без памяти, Власовых кое-как терпела, ждала, когда начнут выходить девки замуж, да и парней подросших за порог подталкивала — уговорила Вячеслава и Всеволода в дружину к князю податься, как подрастут. Жеребят новорожденных для них на дворе оставили, ростить будут, под седлом ходить научат. Можно было продать коньков на ярмарке, как раньше делали, но в дружину княжью со своим конем только берут. Еще и кольчуги им справить придется, да что поделаешь. Зато сразу два лишних рта со двора — долой. А коли убьют братьев на войне, так и забот у Власа поубавится.

А главное, на что Сорока надеялась — смекнула она своим умишком, что, коли с их двора двух дружинников князю снарядят, так и не дойдет черед воевать до ее сыночков — Богдаши, Удала и Потехи.

Если хворый седьмой мальчонка выживет, будут его Авоськой кликать — так Сорока решила.

Не ведала она только, не видела своим слепым материнским сердцем, как черная ведьмина нить, которой она Власа опутала, уже ко всем ее деткам своими концами тянется — кого за ручку, а кого за ножку держит. Богдаше ненаглядному давно, еще с колыбели, горлышко оплела, от того он, родимый, и задыхается. А Прекрасу ясноглазую — через пупок за нутро выворачивает, не рожать ей детушек.

Поначалу Сороке стыдно перед людьми было, не хотела злой мачехой на деревне прослыть, так что, старалась делить калачи и яблоки моченые за столом почти поровну.

И только от Нежданы подбрасывало Сороку до полатей, как бешеная собака вдруг за ляжку тяпнет. Глянешь на девчонку, и саму как крапивой по лицу хлестнули.

А еще шептали со всех сторон, что дите нечистое, подменыш. Засыпуха — одним словом. То ли душу черти украли, то ли вообще ребенка подменили. Не принимало у Сороки сердце это ведьмино отродье, не вмещалось такое в разум — не могла мачеха со своим гневом и страхом перед нечистью никак совладать.

Сначала баба надеялась, что помрет скоро девчонка — чахлая совсем была, до двух лет и не ходила. А она вон уже одиннадцатый год как сорная былинка к свету тянется— тощая, длинная, волосы серые, что солома прошлогодняя, за лето до серебра выгорают. Подбородок острый вечно вздернут заносчиво, губы сковородником фигурным вниз кривятся, а уголками опять наверх подымаются. Скулы высокие, резкие — как голову повернет, что кинжалом острым по воздуху режет.

Глаза у Нежданы глубокие светло-серые, как озера студеные, да с темным ободком по краю радужки, и от этого лицо у девки такое нездешнее становится, что так и хочется его рассматривать. Кабы причесать ее, да нарядить, цыпки с рук обветренных повывести, пятки грязные в бане отпарить, так ее за такие губы фигурные да скулы высокие, косы длинные, посеребряные, и в княжий терем, поди, возьмут.

Подумает так Сорока, а потом опомнится, как от морока очнется, разозлится сама на себя за мысли дерзкие, и хочется ей сразу по щам этой выскочке надавать, чтобы помнила свое место, подбородок высоко до княжьего терема не задирала.

Нечистой силы Сорока до икоты боялась — лупить и наказывать сироту без вины мачеха все ж остерегается, если с собой совладает. Помнились все те слова Надейки, что своим аукнется.

Давно стала она и сама замечать, как обидит Неждану несправедливо, так сразу кто-то из родных детей ее захворает или иначе как пострадает, в другом чем урон понесет. То Прекраса на себя молоко горячее опрокинет, зараз полную кружку — с коричневой пенкой, сразу из печи, то Голуба пальчик дверью защемит.

Любимый Богдаша целую седмицу задыхался и бредил после того, как Сорока Неждану за медом в лес оправила. А от медка того его только в жар сильнее бросало, и пятна пунцовые по всем телу расцвели.

На Милашу чужая телега колесом наехала в тот самый день, когда падчерка одна мох на болоте собирала. Все щели меж бревен тогда законопатили в то лето — тепло стало в избе. Да, еще соседям мох раздавали, что Нежданка с болотных кочек носила. Только Милаша вон до сих пор заикается с той поры — напугалась она сильно, когда под телегу попала.

Когда на прорубь мачеха зимой послала Неждану пеленки полоскать, тогда все дети Сороки разом слегли — животами мучались, и еще Удал чуть Богдаше глазик не выколол деревянной сабелькой.

Зря, конечно, Сорока себя не сдержала, опрокинула в сенях на девчонку ведро с ледяной водой по пути в баню. Тяжело потом рожала, долго, да и младенец совсем хворый на свет появился. Орет вон ночи напролет, ничего не помогает.

Его уже и в печке перепекали, чтобы болезнь отступилась. Все, как полагается сделали — тестом ржаным обмазали, да в теплую печь на лопате задвинули. Прогрели его хорошенечко да обратно достали. Тесто счистили, собакам на двор кинули, дитя намыли, в отцовскую рубах завернули. А не помогло ничего — все сопли зеленые пузырятся.

И через окно чужим людям младенчика продавали, чтобы беду обмануть. Да, только хуже после этого стало. И малой не поправился, и остальные раскашлялись. Окошки зимой в избе выставлять — этак всех остальных детей застудишь.

А других обрядов для спасения хворых детей в Поспелке не знали, лекарей тут даже заезжих не видывали.

Другой муж и не согласился бы на такую работу — окно слюдяное целиком с рамой выставить, да еще зимой. Но после того приворота, как сгорела береста с именем Власа и улетела черным дымом — не осталось у мужика совсем с тех пор своей воли. Что ни прикажет Сорока- все исполняет безропотно.

Соседка Ладушка, которая ребеночка понарошку в окно покупала, сама молоденькая, нездешняя, привез ее муж откуда-то с южных земель, так она традиций местных толком не знала. Что уж с нее спрашивать, коли Сорока сама до тридцати четырех годов дожила, а подробностей, как детей в окно продают, чтобы исцелить, в голове не держала. Спросить у кого постеснялась, точнее — побоялась удачу сглазить в таком важном деле. В деревне только заикнешься, тут же бабы со всех концов набегут поглазеть, как Сорока Ладушке дитя чуть живое продает через окно в лютый мороз. А взоры у некоторых такие черные — еще дыру в избе прожгут.

«Не жилец он, не привыкай, даже имя не давай,» — так Галка — мать родная Сороке сказала, когда зашла на своего седьмого внука посмотреть. Хоть и хмельна Галка была, как обычно, а Сорока ее послушалась. Не нарекли младенчика — уже с месяц так и живет безымянным.

Это потом ей мать объяснила, что дите в окно продают, чтобы прозвище ему сменить, из одного рода в другой передать, тогда злые духи от чада должны отцепиться. Они же за одним ребенком увязались, а после продажи уже совсем другой ребятенок получатся, чужого рода-племени, другим именем названный.

Но Сорока с Ладушкой, дуры суеверные, ни в чем не разобравшись, младенчика безымянного друг другу продавали. Так разве ж поможет тогда?

«Ну, теперь уж точно помрет,» — уверенно сказала Галка.

А все же не могла вторая жена Власа с такой неминуемой утратой смириться. Вспомнила тогда она историю давнюю про Нежданку и медвежью шкуру. Нашла лоскут меховой в старых сундуках Дарены, да рискнула своего младенца в него завернуть. Хуже уж все равно не будет, а вдруг лучше станется, — так подумала Сорока. Коли заспанную девчонку бездыханную на морозе отогрел, неужто шкура с обычными соплями в теплой избе не справится?

Медведей Сорока боялась трепетно, благоговела перед зверем лесным, самым сильным и разумным. Слыхала она от мудрых людей, что на медведей охотились только перед большими праздниками, мясо его по чуть-чуть всей деревней вкушали, чтобы медведь с людьми силой своей поделился. Убивать медведя в другое время не позволялось, за то косолапый мог сурово наказать.

Поэтому сначала Сорока даже прикоснуться к бурому лоскуту боялась. А потом зажмурилась и решилась дите в колыбели им накрыть, да с боков шкуру подоткнула.

Было то третьего дня, и младенчик до сих пор жив, орет по-прежнему, но соплей вроде поменьше, и сосать молоко опять начал — авось, и оклемается.

Для себе Сорока в который раз пообещала — не связываться больше с любимой внучкой Василя, ни делом, ни словом сироту не обижать. Придется подождать, пока черти сами эту девку к себе обратно приберут, или жених какой дурак найдется — просватает Неждану. Осталось-то три-четыре весны перетерпеть, а там за первого встречного эту лохматую ведьму выдаст — хоть за старого, хоть за нищего, хоть за рябого, хоть косого. Даже — за старого рябого и косого нищего — с радостью!

Если быстро заберут и подальше увезут, лучше — за реку, так она, Сорока, еще и приданное ей даст. Вон хоть платок с маковыми цветами, почти новый, только сбоку чуть угольком прожженный, шапку дедову кроличью, откуда он сказки ей с прибаутками доставал (в ней уж столько моли набилось, что никому не сторгуешь), да кота серого-мышелова, чтоб не гадил по углам у Сороки в сенях. А, еще перину Даренкину свадебную Сорока сверху в повозку навалит — только увозите с глаз долой вместе с Нежданкой!

И сны иногда такие сладкие Сороке снились, что нет больше в дому младшей падчерки, — слаще пряников медовых да варенья малиничного те сказочки были. Жалко, что не сбывалось пока.

Когда Авоська чудесным образом на поправку пошел, окончательно уверилась Сорока, что шкура медвежачья заколдована, а Нежданка — ведьмино отродье, правильно про нее в деревне говорят.

Загрузка...