Даже новый человек в бригаде сказал бы, что Саша Каратай «запростоквасился». Он брился каждый день, хотя остальные отпускали бороды, мало разговаривал и рано ложился спать. Но не спал, а среди ночи брал «Спидолу» и искал что-нибудь тихое, серебристое, нескончаемое. Голос его, неслышный и прежде, теперь вообще пропал. По-прежнему он не казался настоящим бригадиром — почти все бригадирские обязанности выполнял Екимов. Не однажды в самый разгар работ Саша, всадив в бревно свой маленький «бригадирский» топорик, становился на лыжи и уходил в тундру. Было странно наблюдать, как человек превращается в точку, теряется в необозримой чистой пустоте.
— Затосковал наш пан бригадир! — заметил как-то Каюмов
— Не твое дело,— отрубил Володька. Он был тверже чем в самом себе, уверен, что любые действия начальства даже такого маленького, подчиненными не обсуждаются. Всегда добродушно настроенный, Екимов умело и неожиданно каламбурил, заставляя бригаду смеяться, его прибаутки пользовались успехом, а Гришу уже звали «Распутиным», Петра Василькова «Маргариновым» с его легкой руки. Через неделю одни шутки навязали в зубах от слишком частого употребления, но тут же появлялись новые. Однако добродушие и веселость быстро переходили в свою противоположность. Вот и сейчас он готов был сорваться, крылья широкого сибирского носа поднялись и побелели, глаза сузились. Савельев переключил его на себя, отвел в сторону, заговорил. Он заметил, что Екимов очень ценил когда кто-то доверительно говорил с ним од- вполголоса - он сразу делался серьезным, деловитым.
— Вов сказал Игорь, — ну а что с Саней-то?
— Да блажит. Первый месяц в тундре любому даетса труднее, чем следующие. А тут еще Катерина. Сохнет он по ней...
— А сезон-то длинный...
— Да ты пана бригадира не знаешь! Да он!.. — азартно восклицал Володька. Екимову было что рассказать о «пане бригадире». — Он помаетса-помаетса, встанет и пойдет. Да так пойдет — поди останови. Сейчас у него раскачка, как с похмелюги. А вот раскачается — не остановишь!
Игорю было странно услышать здесь, в тундре, старо-московскую норму произношения конечного «са» вместо «ся» на которую фасонисто налегал Екимов.
Из этого разговора Савельев понял, что Каратай — внешне артист Леонов — имел внутри сильную стальную пружину. Было в нем что-то властное, сильное и молчаливое, но видимое всеми. И прозвище «пан бригадир» дали ему не в шутку. Екимов любил рассказывать прошлогодние истории, и главным героем в них был, конечно Каратай. Володька рассказывал о необыкновенной способности бригадира предугадывать погоду. Скрыпников тогда еще новичок в здешних краях, отдал приказ выезжать в поле. Каратай пришел к нему, посидел, помолчал и говорит: а приказ-то отмени, начальник. Почему? Да вертолеты, говорит, принайтовать надо. И ушел. Метеостанция дает сводку: ветер северо-восточный, умеренный, без осадков, а на дворе ураган. Шутки шутками но вертолеты закрепили тросами и колодками. Так и запомнил Скрыпников Сашу Каратая.
В конце прошлого сезона Каратай прославился на всю экспедицию. Рассказывая об этом, Екимов вот-вот был готов смахнуть слезу - так брало за живое это воспоминание.
В Заполярье много болот, заросших сверхплотной подушкой трав. Можно пройти по ним и_ быть уверенным, что это участок полигональной, ровной и твердой тундры. Перед одним из таких участков Каюмыч разогнал «семерку» до предела, травяная подушка через десять метров прорвалась, и вездеход со всего маху ушел под воду. Хуже всего, что трюм его не был герметично задраен. Вода тут же хлынула внутрь, залила двигатель, и трюмные насосы не сработали. А метровый травяной слой над крышей не выпускал наверх машину, которая обычно легко держится на плаву. Бригада растерялась. Только что — гонка, скорость, и вдруг полно воды тонут. И тут Каратай выскочил из кабины в трюм, вспорол ножом брезентовый верх кузова, раскидал слои водорослей, осоки, мхов, и машина перестала черпать воду! Пока парни приходили в себя, пан бригадир закрыл жалюзи двигателя, завел его, включил насосы и сдал назад.
Бригада оправилась от шока лишь тогда, когда высохли спальники.
Сейчас же бригадир вовсе не походил на того лихого полярника, был тих и подавлен. А тут еще три дня сидели совсем без работы, палатку заметало со всех сторон, и Каюмов не вылезал из ставшего сугробом вездехода. Юра обладал удивительной способностью спать в неограниченных количествах. В начале метели он заявил. «Возможность есть - надо отдохнуть!» Время от времени протапливал вездеход, вылезал на борт в исподнем, ухал - пугал тундру и снова спал, по-медвежьи обросший, бездумный. Ему было легче других.
Надоели карты. Надоела «Спидола». Надоело спать.
Надоели и разговоры — все было рассказано и известно А Саша Каратай лежал в своем коконе в желтенькой маечке под горло, выглядел обиженным ребенком, молчал и даже не курил. С ним не заговаривали, предостерегаемые взглядом Екимова.
В этот предвесенний злой заход метелей кончились продукты. Под брезентом, притянутом костылями к земле, еще что-то оставалось: ящик макарон, фанерная бочка для прессованной картошки, мешок сухарей, полиэтиленовый черный мешок для сахара, рюкзаки. Но в бочке — но круги, а картофельные стружки, макаронный ящик разбили на растопку, в сухарном мешке оказалась труха, и каждый просеивал ее пальцами внутри мешка, чтобы выудить три-четыре сухарика на обед.
На четвертый день метель стихла, но снова началась к вечеру, когда ехали по синему голому льду речонки с застывшими барашками бывших волн. Осенние морозы, видно, ударили неожиданно, круто, и полгода назад речка не успела успокоиться, замерзла моментально, без «сала». От этого льда, от завихряющейся поземки на частых поворотах речушки делалось жутковато: а вдруг откажет двигатель в этой ледяной пустыне? Лед избавлял от вязкой целины, но повороты удесятеряли путь. Заметенное поземкой солнце, торчащее где-то у полюса, делало окрестности только холоднее и непригляднее.
Шесть часов назад подняли третий в марте знак, сколоченный еще неделю назад. И обнаружили, что нет ни единой папиросы, кроме мятых и ломаных пачек в карманах. До соседних бригад не меньше ста километров, и было легче добраться до базы, чем до них. Вялый Каратай вдруг стал собранным и расчетливым. Он решил ехать за продуктами в Тазовск, а бригаду оставить на месте строительства очередного знака. Саша так подобрал маршрут, что речушка по пути приводила на вышку буровиков, у которых можно было одолжить курева и пообедать.
Под вечер показались буровая и три вагончика нефтяников. Горели огни, работали моторы. При взгляде на двойные широкие стекла балков, на герань в банке из под сухого молока геодезистов взяла зависть: живут же люди! А их работа? Она ведь для той же тюменской нефти. Без их пунктов не будет карты, без точной карты не составят своих карт «сейсмики», не пройдет георазведка, не поставят буровую.
И у геодезистов — списанные тулупы, по запасному рукаву к каждому. Военный вездеход — второй капремонт, военные раскладушки, штопанные капроновым фалом и проволокой, военный «Беломор» с бархатинкой плесени. А у буровиков — новехонький арттягач-средний, вагончики, герань, повариха.
У Володьки сразу нашлись друзья, и бригада задымила сигаретами «Яхта». Повариха быстро вскипятила чай и, пока гости грелись и балагурили, растопила ледяные круги мороженого борща. Оленина в нем оказалась свежей.
После всего этого сиротливо и тошно было возвращаться в остывший старый перегруженный вездеход.
— Мне бы такие мышцы, да в полном комплекте, в семь человек, — я бы четыреста процентов уделал, — позавидовал вслух Каратай. — А то... — Он махнул пальцем на Гришку. Буровики были ребята один к одному, под потолок балка, и трехлитровые банки компотов и маринованных помидоров в их ручищах выглядели пивными кружками.
Переброска на новый участок была закончена в три часа ночи. Екимов заказал бригадиру:
— Три килограмма конфет «Прозора» или «Театральных» и коньячок с резьбой.
— Игорь думал, кто-нибудь засмеется над этими конфетами — слишком уж они не вязались с обстановкой: ночь, метель, сваленные в кучу рюкзаки, ящики гвоздей, букса, топоры. И — конфеты. Нет, не засмеялись.
— Сапоги! — только-то и наказал Петро, похожий теперь на ямщика — в шапке с опущенными ушами, с куском брезента, наброшенным на голову и плечи.
— Встретишь почтальонку, — вынырнул из-под руки Василькова Гриша, — пусть книги даст.
— Письма, — попросил Игорь.
Каратай деловито записывал. Вслед уходящему вездеходу смотрели, как будто это был корабль, не взявший их с необитаемого острова.
Палатку ставили сначала на ощупь, но потеряли всякую согласованность движений: один утягивал в сторону, другой выворачивал полотно наизнанку. Тогда разрезали мешок из-под сухарей, сунули в солярку и подожгли ветреной спичкой. Пока горела солярка, отыскали смятое вездеходом сухостойное деревце, и костерок, проседая в снегу, осветил клочок мира площадью в три квадратных метра. Располагались наскоро, не до хорошего, и, как только огонь и свет переселились в «буржуйку», не осталось ни сил, ни желания собирать скарб, валявшийся снаружи. Спальные мешки отсырели и, полежав на морозе, туго раскручивались.
— Верный туберкулез, гадство, — ругался Петро.
Улеглись. Стучали зубами. Старались не слышать хлопанье и гулкое бормотание плохо натянутой палатки. Тела ныли после нудной неудобной дороги. Все вспоминались буровики, вагончики, повариха, сине-голубые дачки «Яхты» из хорошей офсетной бумаги. Пока не согрелись ноги, невозможно было уснуть. Раньше всех уснула «буржуйка». Ее труба, остывая, не потрескивала, как обычно, а выла угрюмым удаляющимся басом.
* * *
Каюмов тоже работал с Каратаем второй сезон и дело знал хорошо. После десятиминутного разговора в конторе он без пана бригадира выписал два ящика макарон, жиров и масла, ящик галет, два мешка хлеба и три — сухарей. Тушенка, борщи, рассольники — тоже ящиками. Новая палатка, новые батареи для рации, все быстро, трезво, аккуратно, от чая до костылей, от писем до карамели «Прозора». Но перед всем этим — маленькое главное удовольствие: получить одному-единственному из бригады по ведомости без красных цифр вычетов, благоговейно и тщательно расписаться и пересчитать новенькую валюту — деньги в Заполярье везут прямо из Гознака. И проехаться «бегом» на почту, достать из кисетного кармана не раз глаженную сберкнижку, написать, так же тщательно водя языком по губам, новую цифру и избавиться от этих денег, дразнящих чистотой бумажек, избавиться, чтобы иметь их наверняка. Потом уже — склад и хлопоты, банька и кино, а Каратай — смешно даже! — будет сидеть, как школьник, пока Катя не выгонит.
Тут Каюмов был близок к истине. Как и раньше, все долго готовленные слова Саши остались за порогом, и не было в Катиной комнате ни одного зеркальца, в котором видел бы себя тундровиком, бродягой, завоевателем; Он долго не мог решиться открыть заколдованную дверь, и пришлось сделать крюк к радисту и выпить, за . встречу, а заодно рассказать, что бригада сидит без продуктов, из-за метели дали всего сто десять процентов и что после зимы так и кажется, будто в одних книжках и есть эти проклятые города — два года в отпуске не был...
Но лишь разбередил душу.
* * *
— Вот он я, Катя. Можно? В гости.
— А, Саша. Проходи, что-то поздно ты.
— Да. Поздний я. Человек поздний. Опоздал родиться, опоздал жениться. И в гости опоздал. Разве в такое время в гости ходят? А в такое время бригада в тундре сидит, понимаешь. Голодные парни, понимаешь. Я виноват, один кругом виноват, и перед ними, и перед тобой, и перед собой тоже...
— О чем ты, Саша? Вот морошка, хочешь? Чаю попей, полегчает.
— Эх, Екатерина третья, да разве без тебя полегшает? Вежливая ты, культурная, а у меня какая там культура, если я семь классов без отрыва сделал да курсы. Хоть бы уж сказала: уходи и не приходи больше — мне б легче было, а то Саня, Саша, морошкой морочишь, ледышка северная. Заморозила себя, мерзлота белолицая! Ну хочешь — руками оттаивать буду, мои руки на любом ветру не мерзнут. Скажи, не суши, сама знаешь, ни уйти, ни остаться не могу, пока ты такая вот... Знаешь ты хоть, в каком веке живешь? Знаешь, что вездеход и тот без тепла, как резина мерзлая, крошится, а мне как жить?
— Заведи хорошую собаку, Саня. Корми, с собой води, охоться с ней, по ночам, как в Оймяконе делают, в спальник с собой клади, чтоб одному не замерзнуть насмерть. Научи, чтоб будила, когда надо печь протопить, чтоб домой откуда угодно из компании приводила...
— Смеешься. Опять смеешься...
— Не смеюсь, Саш. С собаками легко, говорить не надо, а если захочешь выговориться, то лучшего слушателя не найти. И тайн собаки не выдают. Говори ей что хочешь, она выслушает, поймет и будет помнить. Хорошие собаки надежнее хороших людей. Попей чаю, уже поздно, а завтра я рано утром еду в тундру.
— В.тундру?! С кем? Куда?!
— Ну чего ты всполошился. Никуда и ни с кем. Я да десять собак, вот и весь секрет. Я бы и хотела прожить без секретов, но разве для тебя завтрашний твой день— не тайна?
— К кому ты едешь?! — в голосе Каратая свирепела резкость. Человек часто ревнует, не имея на то никаких прав.
— Весна начинается, книги надо везти. Многим я с вертолетами отправила, но надо и объехать стоянки — рыбаков, оленеводов. Да и весну посмотреть хочется…
— Можно, я помогу тебе? Собраться там...
— Спасибо, каюры уже помогли.
— Ружье подарю!
— У меня тозовка с магазином и полно патронов.
— Нож?
— Есть, посмотри вот.
— Можно тебя попросить? Напиши мне письмо, а! Одно!
— Я ведь не пишу писем, Саня.
Каратай сорвался:
— Не пущу! Заблудишься, волки сейчас злы, ледоход...
— Я же, как ненка, тундру знаю наизусть. И в прошлом году ездила, ты же помнишь. Попрощаемся?
— Скажи, могло у нас быть по-другому? Ну, если бы... учился бы? Или — ну, что бы ты только захотела. Если б сегодня трезвый пришел...
— Смешной-смешной Саня, разве в этом дело?
— А в чем, в чем, в чем дело, сколько можно так, я же не...
— Возьми вот варенья, ребятам в подарок.
Еще с прошлого года остались в тундре разбросанные с вертолетов бочки горючего. Рыжий 66-й бензин. За год ничего с ним не случилось, октановое число не изменилось ни на единицу. И новые запасы разбросали по знакам и квадратам, на Большой земле бывает хуже с горючим. Но всякое случается в тундре. И такое бывало, что за десять оставшихся километров катили бочку к ставшему вездеходу руками. И к пустым бочкам приезжали. Запастись лишний раз не помешает, едешь на пятнадцать километров — набирай всего на сто пятьдесят это тундра.
Сам, без помощи механика, раскидал и собрал Каюмов поздней осенью свою «семерку». Капремонт так капремонт — на запчасти экспедиция раз в год бывает щедра, о той поры и запасся. Пальцы, траки, тросы, ленивцы, поршни — центнера два дефицита в трюме, дефицита, за которым не раз ехали к Каюмычу незапасливые шоферы.
Вот и сейчас: несмотря на то, что в трюме стояла канистра автола и двухсотлитровая бочка хорошего бензина А-72, Юрий приехал на заправку в аэропорт. Летчики — народ щедрый, и все четыре бака общей емкостью в 212 литров полны! А какое это удовольствие — урчит, ласково течет в баки горючее: левый передний бак, гэп, под завязку, по крышечку, передний правый, гэи, и оба задние, и стрелка на П — полные! Как приятно это изобилие, оно дает уверенность и силу.
Ну вроде бы управился: и в клубе был, и попарился и настоящей бане, и выпил чуток, и выспался отлично а общежитии техников, и с бензином повезло, и продукты в поряде. Надо теперь Каратая найти — и поехали.
Н-но, Буян, мальчики кушать хоч-чут!
* * *
Любой из них, четверых, уже бывал в такой переделке — оставались в тайге или горах без единого сухаря и сидели не день, безнадежно, с поташниванием и помехами в голове. Поэтому о еде не говорили, в НЗ не лезли, может и похуже быть... Лежа «травили» всякие пустяковины, зная, что вставать незачем, а остается одно — ждать. Но Петро Васильков не мог бездействовать.
— Вот, — бурчал оп, натягивая ледяные валенки на меховые носки. — Вот, угораздило меня на сезон к вам попасть, нет чтобы в кивачевскую бригаду, у них хоть и план больше, зато с урбээмкой, знай теши колышки, а тут с буксой этой, с бригадиром этим... не заработаешь ни шиша, а с тебя же еще за харчи и вычтут. Шо это бригадир наш ведомость не кажет, а? А то и не кажет, что красны циферки там проставлены, за зиму да за авансы не расквитались и до июля не расквитаемся. Это Каюмову можно жить да посвистывать: ставка шофера с северными, с полевыми, с морозными и еще, наверно, выслугу начислили. А к этой ставке да еще полставки за рабочего-то он получает? Да тоже с коэффициентом и премиальными. А мы при своем сухоруком интересе останемся.
Он долго тарахтел, мерно и ровно, кряхтя и поеживаясь, ни к кому не обращался и не рассчитывал на ответ. Оделся, взял, лыжи, ружье и ушел из палатки. Пол часа спустя раздался выстрел, за ним второй, и послышалось квохтанье взлетевших куропаток. И снова тишина, дрема. Два новых выстрела вывели из полусонного согревающего оцепенения.
Слышно было, как возвращался Петро, как поскрипывали крепления и лыжины время от времени с деревянным стуком съезжали с ледяного вздутия наста. Вот положил ружье стволом на рюкзак, собирает в кучу остатки вчерашнего костра, пошел без лыж — наст достаточно крепок — за дровами, видно. Вернулся, рубит лесину...
Соколов читал Митчела Уилсона, держа книгу одной рукой, чтобы не морозить две сразу. Когда Савельев перелистал книги бригады, он везде увидел штамп Катиной библиотеки. «И этот тоже», — подумал Игорь.
Снаружи послышалось шипение кипевшего древесною сока и тающего в ведре снега.
— Гришка-гад-грызи-гребенку, — как никому, сказал Петро. — Ты сегодня дежурный.
Еще через полчаса он сел на свою раскладушку, снял темные очки (без них ослепнешь от солнца и снега), выкурил папиросу. Потом вернулся с дымящейся тушкой куропатки, высыпал на чехол спальника щепоть соли и пригоршню мелких сухарных комочков и, разрезав тушку пополам, стал есть — смачно, неторопливо, громко. Это подействовало безотказно. У каждого возникло смешанное чувство досады на себя, свое валянье, зла на Петра, зависти к нему и упрямого нежелания вылезать, чтобы проделать все то же самое.
— Забыли тебя раскулачить, — сказал Гришка Уилсону.
— Че-го-о? — протянул Петро.
— Погрей сапоги, Петь, — попросил Володька. — Тогда встану.
— Вам бы все в постельку...
От этого разговора что-то расслаблялось внутри, свет становился постыл, и хотелось уж если встать, то лишь затем, чтобы уйти подальше. Игорь выбрался из спального мешка, но одежда, вынутая оттуда, моментально остыла. Он ёкнул, вспомнил нудное кряхтенье Петра и решил, что уж лучше быстрее и молча. Снаружи слепило солнце, размноженное зеркальным настом, тысячами ледяных линз — огромное, холодное, растекающееся по холоду. Нигде ни облачка и такая стопроцентная обзорность, что сам себе кажешься точкой. Нет горизонта, а только сплошная каленая синева вверху и такая же сплошная, литая белизна внизу, и все было бы безжизненно и стерильно, если бы не бездымный угасающий костерок да еще три убитые куропатки возле. Игорь взял их за лапы — У двоих в белизне перьев проклюнулись красно-коричневые весенние прогалины, — и принес в палатку. Эти куропатки как-то реабилитировали Петра, и лучше было, не говоря ни слова, положить их у коек, чем потрошить в одиночку. Игорь так и сделал. Потом для бодрости разделся по пояс и растерся жгучим, как стеклянная вата, снегом. Зачерпнул кружку воды, натопленном Петром, умылся и почистил зубы. Последнее соблюдали все. Цинга в этих местах еще часта. От этого пересиливания себя на душе стало собранно и четко и настроение переменилось.
Через час позавтракали. Самый малодушный, Соколов вынул один сухарь из жестяной коробки «неприкосновенного запаса». Его примеру последовали, и завтрак получился на славу, особенно когда сладкоежка Екимов достал десяток кусков рафинада и полпачки личного чая. Теперь не имело смысла экономить: Каратай всего привезет вдоволь.
От еды стало веселей, и время пошло быстрее. Разглаживались и подклеивались кусочком папиросной бумаги, оторванной с мундштука, смятые, дырявые папиросы, особенно крепкие после намеренно долгого сна; завязывался разговор. Сидели вокруг костра, грели руки, приглушенно и сыто говорила Москва, и никто уже не знал, какое сегодня число и какой день.
— До армии, — взял слово Володька, — я дальше Енисея нигде не был. А пока служил в авиационных частях, в трех концах побывал: на Дальнем Востоке, в Средней Азии и в Закавказье, ара, слуший! Ну что, думаю, жениться? Квартиру получить, капусту квасить на зиму? Успеетса. Ну и начал: то Волга, то Ташкент, то Латвия. Закружило, пока сюда не попал. А тут на второй сезон с Каратаем остался: непохоже в экспедиции на все, что видел.
Игорь Савельев слушал и удивлялся тому, как со временем раскрываются ребята, как появляется в них, казалось бы, несвойственное им. И было радостно, что парни в этой случайно подвернувшейся бригаде оказались лучше, чем выглядели на первый взгляд. На удивление интересно с ними и хочется открывать их, узнавать. А давно ли окружающие казались все на одно лицо, как толпа в Московском метро, и сил не было знакомиться, слушать, делать вид, что интересно, но уже по началу разговора определять, каков будет конец. И от того, что впервые за сезон заметил, какого цвета глаза у блондина Екимова, карие — ему стало стыдно за свое опасение разочароваться в новых товарищах. Поразили слова Петра Василькова о том, как хорошо безлюдье на Севере.
— Зелень! — презрительно сказал Васильков, не отрываясь от своего топора. — Легко тебе все дается, вот чего! И девки, и деньги, то-то и мотаешься, Вовка. Вон у Каратая, считай, всю семью поднимал, ему не до жиру. Да я не в укор, не... Я сам с Полтавы, правда, теперь поди разбери, откуда я. Ни дня рождения мать не сказала, ни уроженства. То ли в покров, то ли в петров день родила, сама не помнила. В общем, наверно, оттуда, во всяком случае, до армии там пахал, а из армии меня маршал комиссовал по здоровью.
— Да уж ты пашешь! — съехидничал Гришка. — Ложкой в рот!
— Пахал, на тракторе пахал! Я сам-то из крестьян, сызмальства у земли. Совхоз наш был самый тощий в области. Почти пацан был, а взял и уехал тожить. В Казахстан. Опять не поблазнилось. А тут как раз вербовка в Якутию. Завербовался: не пропаду, думаю.
— А здоровье? Тебя ж комиссовали.
— У соседей занял, — хихикнул Петро, и все поняли, что смеяться он просто не умеет. — Ну вот, потащило меня, полтавского крестьянина, в Якутию. Вывезли на делянку двоих, оставили на три месяца: заготавливайте как знаете. Потом приедут, замерят кубатуру, продуктов подбросят — опять на три месяца. Курорт. Я говорить почти разучился, до того назаготавливался. Потом, как срок кончился, — в Архангельск, Мурманск, всю Карелию прошел, разное работал, и по дереву, и по рыбацкой части, а больше дома рубил. Столько домов поставил целую деревню, да все не себе. И вроде зашибал прилично, а ни копейки не засолил в бочонок, все в гастрономическом порядке. Жениться надумал, поехал в Иваново. Нашел одну, пожил — надоело. По чужим углам мыкались. Тогда говорю, мол, лесоруб я был неплохой, и зарабатывал, давай на сезон съезжу. Уехал — и с концами. С той поры и дрейфую из экспедиции в экспедицию. Привык, что не двести человек, а пять-шесть с тобой и вокруг за год только сорока пролетит. Свободнее так-то.
— А помирать как будешь? — засмеялся Володька.
— А ты сам? — не нашелся Петро.
— Я что? Я молодой, меня любая приголубит.
— Заякоришься? — спросил Савельев.
— А куда ж ты денешься? Хоть век колеси, а помирать под крышей. Да я прежде, чем на пенсию пойду, еще погастролирую. Союз — он, слава нам, большо-о-ой!
— Пошел бы на комбинат или завод, осел бы покрепче. Или в той же экспедиции кадровым стал. — Игорю было не по себе от такой их бесшабашности.
— Пробовал, надоедает. Они ж все одинаковые, предприятия-то. А здесь — новое. Хоть места, хоть парни, хоть работа. Опять же как стройка окончена, так стационарная зарплата, ни тебе полевых, горных или безводных, ни коэффициента, ни квартирных, ни прогрессивки. Так себе, чекушка — не кайф, ловить нечего. Не, а вопрос ты, брат, задал хороший. А, могет-хан Григорий, ты вот чего колбасишь по свету?
— Эт-та, с колонии как вышел, так в геологию...
— В колонии-то за что сидел? — спросил Савельев.
Все промолчали. Так промолчали, что понял: такие вопросы задавать не принято.
— Мне в городе приписки не было, — продолжал Соколов. — Ну вот, уже три года грунты, кайлаю. Весь Урал прошел, то с сейсмиками, то с геологами. Еще на сейнере ходил, да ну его, море, я воды ужас боюсь, плавать не умею. А руки от грунтов во какие стали, птичьи лапы. Усохли.
— Да ты и весь, Распутин, усох, как сморчок в бездождье. А сейчас чего в город не едешь?
— Не зовут...
— Понял, Савельич? Вот так-то. В молодости сглупил, а теперь уже штемпелей много. Тут и паши, Распутин, маникюр наводи, карандашиком в мерзлоте расписывайся. Радикулит уже есть? Ничего, второго не получишь, Савельич, а ты сам-то чего с Большой землей не в ладах? Ты ж вроде городской?
— Со мной вот как вышло. Сначала все по расписанию: школа, потом институт... и так получилось, что до двадцати трех лет — в институт я в восемнадцать поступил — честно сказать, жизни не видел.
— Какой кончал? — спросил Соколов с уважением на лице: человек институт кончил!
— Физмат. И распределился хорошо: в НИИ...
— Иди ты! — присвистнул Екимов. — Дак ты как тот настройщик. А вкалываешь ничего, будь здоров-подвиньса.
— Женился, обживаться начали. И в общем, никаких таких причин не было... Год поработал, второй и понял, что занимаю я чье-то место. Не моя работа. Что мне глаза открыло: взялся за тему для диссертации, сил ухлопал — страшно подумать или вспомнить. А влез по уши, понюхал, чем настоящая наука пахнет, и понял, что в современной математике, физике новое слово сказать — надо быть Эйнштейном. И никакого особого таланта у меня нету. И не было. Серости и без меня хватает, зарплату отсиживать — жизни жалко. Дальше — больше. Познакомился с ребятами-геологами, зазвали с собой. Поработал, втянулся, но тоже понял, что не мое это дело. Ну пока ездил — с женой нелады...
— Их лучше не оставлять, — поддакнул Екимов, словно был женат когда-нибудь. — Друг рассказывал: он в шахматы в санатории играет, а она ему изменила.
— Вернулся. Развелись. А улицы те же. Куда ни глянь — тяжело. Снова кочевать. Втянулся. А теперь тормоза не срабатывают.
— Погоди, сработают еще, — сочувственно кивал Екимов. — Вот хотя бы женишься по новой. Или в город потянет, да уезжать оттуда не захочетса. Да мало ли?..
— Ну а скорее всего?
— Устанешь. Оно ж тоже надоедает. Езда — дело такое, вроде бы каждый раз новое, да потом поймешь: новое — одно место, остальное было уже.
— Замечал.
— А почему тебя именно за Полярный круг кинуло?
— Давно Север посмотреть хотелось, Володь. По-моему, человек всю жизнь только и делает, что сверяет: как оно на самом деле то, что ему расписывали? О Севере — кого ни послушай, что ни прочитай, все в один голос: вот, мол, где настоящая жизнь! Дай, думаю, поживу настоящей-то!
— Значит, досюда жил ненатурально?
— С цикорием, — усмехнулся Игорь. — Да Скрыпников еще сагитировал.
— Сам?! — изумился Васильков.
— Это он умеет, — с весом, будто и его тоже агитировали, подтвердил Екимов.
— Ну, — не остался без слова Гриша, — с тобой, значит, дело туго. Скрыпников — он зря не позовет. — И, видно продолжая прежний разговор, сказал: — Видишь, Володя, кто говорил? Миграция скоро пойдет обратной волной, на восток и на север, вот тебе живой пример.
— Ага, когда рак свистнет. Все одно вернешьса, Савельич. Образованный ты... Работа прежняя вспомнится, потянет на кнопки нажимать, а не на топор и буксу. Разное потянет. Вишь, я-то город толком в глаза не видел. А ты горожанин. Я в городе больше месяца не могу, сил на это белкино колесо не хватает, терпенья, а ты его вертел, и смачно было.
— Салага ты, Вовка, — так же не отрываясь от топора — на этот раз он скоблил топорище стеклышком, — пробурчал Петре: — Месяц парня видишь, шо ты о нем знаешь, а туда же: колесо вертел... Человек не рыба, а тоже ищет, где глыбоко. може, ему нигде такого места не найти, глыбже двух метров все одно не залезешь — так он об этом знать будет, и один черт не удержишь его, не успокоится, ему искать слаще, чем жить в том месте.
Потом разговор снова, как бывало не раз, перешел на международные темы, и Гриша Соколов преобразился, Ни колония, ни «птичьи лапы» к нему не относились уже больше, даже несовместимы с ним были, когда он с доскональным знанием негазетных подробностей принялся рассказывать об уотергейтском скандале.
— А вот вопрос на засыпку! — почти с картежным азартом кричал Екимов. — А? Потянешь? Вот по радио сказали: «Мудрость государства — термин дипломатического словаря...»
И Соколов, обиженный очередной проверкой и гордый растущим уважением бригады, на добром десятке примеров пояснял суть термина «мудрость государства».