Поутру обнаружили исчезновение Савельева. Присвистнул Каюмов, почесал в затылке, оглядел окрестности. Забавно передразнил его, спародировал свист Володька Екимов, что означало: загулял! Позавтракали — нет Игоря. Вездеход завели — нету. Екимов пошел по глубоким следам на сопку. Так родившаяся вчера тайна была раскрыта.
Возвращались вместе, молча. Володя не выдержал, уточнил:
— Катя?
— Она.
Екимов округлил глаза, ужаснулся такой смелости. И непривычно ласково, понимающе оценил:
— Пофартило тебе, Игорек. Такое редко бывает... Вот у меня была Зухра... — и спохватился: да ведь знают уже про Зухру! Место новое, потому и кажется, что еще не рассказывал.
Юрий и Гришка встретили их хитренькими подмигиваньями-подначиваньями, но увидели сочувственное лицо одного, затосковавшие глаза другого — и оставили игривый тон, так же, как Екимов, поняли: тут серьезно.
Мчались дальше, ожесточенно рвали самозабракованные центры, как уже взбеленившие больные зубы, горели работой и снова мчали. По виду Соколова и Каюмова Игорь понял, что Володя имени ее им не назвал и не назовет. Несмотря на бессонную ночь он не кемарил, даже когда дремали в переброске остальные. С открытыми глазами видел Катю, ее белую косу и плавные руки, глаза такого цвета, какой бывает у озера в яркий солнечный и ветреный день, и туго обтянутую свитером грудь...
Спешная работа, оглушительный моторишко буксы, тряский вездеход — ничто не в состоянии было отвлечь Игоря от мучительного наслаждения слушать и слушать ее голос, ее головокружительные слова, видеть ее внутренним зрением... Катя дала свой адрес и попросила написать отсюда. Она обещала повернуть домой сразу же, сегодня, чтобы он не тревожился. Поразила ее безыскусная прямота: «Собак я привязала». Савельев недоумевал: откуда у нее взялась речь девятнадцатого века? Теперь понял: из книг — в долгие одинокие часы она перечитала всю свою библиотеку. Игорь в ум не мог взять, как это она ни разу не была на Большой земле, не видела светофора, автомата с газировкой и вовсе не стремилась к другому миру.
Она стремилась к чистоте.
И совсем фантастическое вспоминалось, оживало в ныряющем скором пути, когда мотало, тыкало в брезент; до того красивое, что тряс головой: приснилось? померещилось? — Катя, сидящая на нарте с задумчивым лицом, далеко улетевшими мыслями, таинственная, играет на гитаре, в светлой ночи, в тундре, как в космосе, Лунную сонату! Игорь уже казнился тем, что уехал, нельзя было уезжать, надо было... надо...
Ночью они вернулись в лагерь.
Как и после голодовки, встреча вышла бурная, впопыхах докладывали, что работа сделана на совесть, и о радиосвязи, о новостях экспедиции, впопыхах расспрашивали о Кешке, который крепко спал после осиленной наконец первой своей ямы, разбитый в каждой мышце. Радовались, вспоминая, как ловко приспособили вездеход таскать вмороженные центры. Это был поспешный разговор, после которого наутро обсуждали каждую деталь неторопливо и обстоятельно.
Игорь уснул, едва присел на раскладушку.
Утром Каратай вышел на связь и после дел доложил, что Кешка помаленьку приживается и ничего пока не натворил. Саша говорил это в трубку, а подкидыш, запыхавшись, носился по рыхлому снегу, уже поспевшему к таянью, за подраненной куропаткой. Первая куропатка в его жизни. Он выпалил в нее чуть ли не в упор и вот уже полчаса гонял по тундре. Бригада покатывалась со смеху, глядя на него, — похоже, он и бегать-то не умел толком. По камбузу дежурил Екимов, и когда Кешка свою добычу все же изловил и, еле отдуваясь, весь мокрый, гордо принес ее к кострищу, Володька приблизил куропатку к носу, понюхал и бросил наземь:
— Не пойдет.
— Почему-у?
— Да загнал ты ее вконец, потом провоняла!
Каратай вернулся со связи и хохот прекратил. А ребята обнаружили, что смех, оказывается, сильнодействующее средство, куда лучше любых нотаций. Еще пересмеивались, когда Саша сообщил:
— Метель с Диксона идет. Надо сегодня воткнуть сигнал и сматываться скорей.
Но «смотаться» не успели. Мерзлоту, выбитую на-гора, трамбовали вокруг «ног» установленной вышки уже в кромешной навалившейся белизне. С севера налетел ураганный ветер с крупой. Крупа высекала слезы из глаз. Каюмов едва успел защитить палатку с наветренной стороны телом все того же вездехода, иначе сорвало бы. Боялись, что это не метель, а буран, и сдюжит ли знак? Даже добраться от палатки до вездехода было проблемой.
«Как она там? — мучился Игорь. — Успела ли до поселка? А вдруг в пути?» Когда он попросил Катю незамедлительно возвращаться, она ответила: «Да, я сегодня поеду назад, потому что снег тает и собакам трудно».
Кроме него да струсившего Кешки, стихию восприняли с восторгом. Человек всегда радуется преодолению. Выдержала натиск палатка, стоял и триангуляционный знак, сколоченный на совесть, а главное — держались парни. В помине не осталось того голодного мрачного ожидания, когда скрипел, изводил кряхтеньем Петро.
Бригада спала, еле помещаясь в палатке. Одному Савельеву отчаянно, тревожно и счастливо не спалось. Он закурил в темноте, и Каратай окликнул:
— Не спишь, Игорь?
— Нет.
— А шо?
— Да вот, понимаешь, язык не поворачивается.
— А ты поверни.
— Я, Сань, встретился там с Катей Русских. Ну и...
После долгого молчания Каратай ответил:
— Мы тут с тобой ничего не решим. Пускай она решает. И забыли.
— Забыли, — согласился Игорь облегченно. Но разве такое забудешь?
Саша заметно осунулся, замкнулся. Однако к Савельеву относился по-прежнему ровно, хотя по всему видно, как велико было искушение не спускать его теперь с мерзлоты, пусть вгонит свою любовь да радость в ямы. Порадовался сам себе бригадир, что хватило его на переделку уже поставленных пунктов, на то, чтобы не давить на Савельича — прижился парень, свой стал в бригаде.
Эти метельные дни не прошли даром.
Каждый, кто даже не видел Кешкиного пожара, подкупа и голодовки, повел себя с ним так же, как Каратай. Сутки подряд бездельно валяясь в спальниках, парни, как обычно, «травили баланду». Но куда только делись лихие, наполовину придуманные рассказы про свои и чужие геройства! Будто сговорившись, каждый рассказывал — не Кешке, а так, между прочим, друг другу всякие поучительные истории досрочного освобождения, перевоспитания уголовников или парней с трудным характером в армии, на стройке, на заводе. Этой темой до того увлеклись, что бригадир притормозил ее. Тогда стали припоминать, кто из них какие ошибки делал в жизни.
— Вот я раз, — велеречиво повествовал Екимов, — познакомился с одним парнем. Замухрышка такой — прямо хочется двугривенный ему сунуть, а то у него, похоже, на шкалик не хватает. Ну, соответственно и я к нему — не то чтобы нос задрал, а так, беседую как с пьянчужкой вокзальным. Сам при деньгах был, дай, думаю, шикану. Повел в ресторан, икру черную, икру красную заказываю, коньячок — гляди, мол, как жить надо! А он хоть бы хны. И до того, до того задрипанный — официантка и та косится, как бы ножик со стола не свистнул или еще чего. Да-а. Перекусываем, я ему мораль читаю, как настоящие парии живут. Слушает, жует, молчит. И дернуло меня с какой-то стати ему Канта приплести. Он мне тут и отвечает: Кант такого никогда не думал и не писал. Я ему: значит, Гегель. Гегель, говорит, тем более. И шпарит мне хоть тем Кантом, хоть этим Гегелем наизусть. Я, чтоб тему переменить, ему — бух! — про археологические раскопки. Ну и накололся. Спокойно мне так в ответ: чего это, Володя, ты все берешься говорить о том, чего не знаешь? Вот когда я разглядел: парень так только нарядилса дурачком. Ну, доели-допили мы кой-как в теплой дружественной обстановке, полез он за пазуху, достает бумажник — во такой — псина буду! А у меня-то самого — от силы полсотни рэ в кармане было. Официантка такую мошну у него увидала, ну забегала, ну зауважала. Тут и я допер, что сначала как та официантка на него глядел. Выходим, спрашиваю: чо ты костюма себе путевого не купишь? А зачем, спрашивает. Люблю, говорит, старые вещи, они как друзья мне. И пошел. А я как оплеванный стою.
Рассказывая подобное, каждый непроизвольно надеялся, что Кешка откликнется, поддержит, раскроется. Но Кешка молчал. Он отделывался односложными ответами на прямые расспросы о его жизни, не «клевал» и на такие подходы.
— И я вот раз тоже, подхватил Соколов, — одного старика встретил. Высокий такой и живчик. Мы с ним о смысле жизни заговорили. Он твердит: есть смысл в том, что мы появились, живем, я говорю — ни хрена, никакого смысла быть не может. И рождение — случай, и живем там, куда поезд привезет, и дня, который завтра наступит, не знаем. Вот и весь смысл. Он свое. Ладно, говорю, в чем тогда этот твой смысл? А в том, говорит, что бы с каждым днем... самоусовершенствоваться, вот чего. Об этом, мол, все древние мыслители писали. Я ему на засыпку: ну и как, усовершенствовался? Хватило жизни? Задело его, стал мне свою жизнь рассказывать. И я тут, братцы, обалдел. — Гришка начал загибать один за другим скрюченные пальцы: — Доктор наук — раз. Международный мастер спорта по горным лыжам — два. Водным слаломом занимается — три. Знает пять языков. Объездил все страны. Играет на пианино. Машину водит.
Статьи в журналы пишет. А жена у него премию какую- то отхватила, по физике открытие сделала, с космосом связанное. О ней рассказать — еще интереснее. В том, говорит мне, и смысл, чтобы жизнь богатая была, с верхом, и чтоб было потом что другим после нас передать. А книг у него дома — пять тыщ, и все прочитал!
— Вон ты с чего книжки взялся читать! — раскусили Соколова. — Да только твой этот профессор для себя одного старается...
— Не! — убежден был Гришка. — Он из детдома пацанку взял и воспитал в точности как своих. Молодых продвигает, ученые советы всякие...
Кешка внимательно слушал эти воспитательные разговоры и только раз откликнулся: рассказал, что Скрыпников обещал устроить его на топографические курсы, «а это ведь тот же техникум». Бригада умиленно заговорила о пользе образования, о том, что будет у него теперь твердая профессия...
И тут в палатку вошел Каюмов. Взлохмаченный, с яростным лицом.
— Что стряслось? — успел спросить Каратай. Вместо ответа Юрий сгреб Кешку за загривок, и тот повис в воздухе словно суслик. Игорь и Екимов принялись Каюмова урезонивать, усадили, освободили Кешку, но Юрий все порывался дотянуться до воспитанника, молча ухватить его.
— Да объясни, в чем дело! Медведь! — Каратай и улыбался и тревожился.
— А вот в чем! Вот! — Юрий размахнулся и бухнул на раскладушку сначала «Атлас автомобильных дорог мира». — Раз! — Потом флакон одеколона «Шипр». — Два! — Потом пятьдесят рублей. — Три! В его рюкзаке!
И начал с жаром объяснять, как перерыл всю палатку, вездеход в поисках «Атласа» и не нашел. Потом вспомнил, как Екимов однажды хватился своего одеколона — по примеру Каратая он стал бриться и после бритья «для профилактики» отпивал глоток «Шипра».
— Ну а деньги? — спросил бригадир, восседавший на койке, как третейский судья.
— Меченые! — рявкнул Каюмов и стал показывать свои чернильные метки на десятирублевках.
— Ну а ты-то чего в «сидор» полез? — спросил Каратай, и все неожиданно для себя обнаружили, кроме Кешкиной, еще и вину Каюмова. — Спросил бы, бригадиру сказал...
— Да больше некому! Он один и мог!..
— Юр, а зажигалки моей ты, часом, не встречал? - спросил Савельев с улыбкой.
Кешка поерзал, пошарил но карманам и протянул Игорю зажигалку «Старлайт».
— Ого! — сказала бригада в один голос.
— Ну, цвики, и как будем жить дальше? — философски спросил Саша.
Соколов, которому Кешка доводился соседом по раскладушке, буркнул:
— А ну проваливай! Чтоб духу твоего тут не было! Уматывай в вездеход.
Кешку изгнали из палатки.
— Акт составить, и на базу! — предлагал Васильков
— Не ему — папе его мурло бы надраить! — мечтал Каюмыч и показывал промасленный зачернелый кулачище.
— Нет, у своих! У своих же! — негодовал Екимов, Каратай смотрел зачем-то карту, оторвался от нее:
— Присудим-ка мы ему неделю строгого режима, а?
И рассказал о своей задумке. Её единодушно поддержали.
— Человека до пяти лет воспитывают, а с пяти начинают перевоспитывать, — суммировал Савельев.
— Все-таки на базу надо сообщить.
Собрание бригады на этот раз сделали по всем правилам: проголосовали, написали протокол и расписались — на всякий непредвиденный случай. Назавтра к полудню метель стихла, спал мороз. Саша связался с базой, вызвал Скрыпникова.
— Раз так — не цацкайтесь особенно! — пересказывал он ответ Владимира Алексеевича. — На полное ваше усмотрение.
Екимов собрал в отдельный ящик продуктов из расчета на день — банка консервированного борща, три сухаря, полкруга прессованной картошки. На весь срок — полпачки чая и три пачки «Беломора». Выделили чайник, ведро, топорик, коробку ветровых спичек и все это торжественно вручили Кешке. Он не на шутку перепугался:
— Заморозить хотите? Списать?
Каюмов взял у Саши карту и без слов повез арестанта на дальние кулички.
Через полтора часа показался вездеход, и ухмыляющийся Каюмов рассказал, как цеплялся за него «этот Кеша», как трухнул...
— Но ты посмотрел? Там жить-то можно? Лапы не протянет?
— Дом отдыха! — смеялся Каюмыч. — Вся стоит целехонькая, будто вчера ушли. И добра — навалом.
Бригада погрузилась и с оглядкой на хмурое небо — от такого жди чего хочешь — тронулась к новому месту строительства.
— И блевать некому!
— Да он уж поотвык.
— Ничего! — обернулся Каратай. — К концу сезона еще какой геодезист будет! Знай наших!..
Долго потом размышляли, что с ним, сукиным сыном, дальше делать? Самолюбив, как Наполеон. Мнит о себе. Вот это в первую голову и выбить из него. Смеха не терпит? Почаще на смех поднимать. Но лишь когда выкаблучивать начнет. А будет человек — и к нему по-человечески. Завалить работой? Но так и вкус к ней отбить недолго. Ставить его на мерзлоту резона нет, задерживать будет. Решили: пусть сначала на лесоповале повкалывает, потом к Каюмычу на профилактику «семерки», а дальше на буксу. Надумали пропустить по каждому звену их работы, от костра и камбуза до кувалды и бурилки. Они почувствовали себя воспитателями; от его проступка каждый стал как-то лучше относиться к себе.
Утром, уже на новой стоянке, снова полетел из вертолета черный сверток с красным вымпелом. Переговариваясь по радио с Женей Кивачем, Каратай узнал, что новшество — газеты и журналы — не обошло и их бригаду.
* * *
Кару, однако, каратаевские парни придумали крутую, суровую. Километрах в тридцати, на берегу «яхи», стояла давно уже брошенная рыбацкая деревушка. Возможно, рыбы стало меньше, и ушли промысловики в другое место, возможно, где-то неподалеку объявились нефтяники, и потянулись жители к ним осваивать новое дело, а может, просто из своей глухомани двинулись поближе к городу, самолетам, цивилизации. На берегу под снегом угадывался полуразвалившийся. баркас. Торчали стояки для просушки сетей. А вдоль реки выстроилось двенадцать вполне крепких, рубленых и конопаченых домов. В них Кешка обнаружил уйму брошенных вещей: колченогие стулья, куклы с оторванными головами, кастрюли, треснувший приклад, старый абажур и еще много безымянного хлама, какой всегда остается при спешном отъезде.
Кешка ужаснулся этим целым, но мертвым домам. В поселке стояла жуткая тишина, и куда легче было там, в голой тундре, без следов человека, чем здесь, со следами. Почти все на этом кладбище было исправно: двери, бочки, в которых солили рыбу, шкафы и печи. Многие вещи могли еще служить верой и правдой, да, видно, просто не вместились в вездеход или катер. И от этой обстановки ежеминутно казалось, что люди все-таки есть, они притаились, спрятались и наблюдают за ним, Кешкой. Озираясь и вздрагивая от собственных шагов, переходил он из избы в избу, находил посуду, огарок свечи, желтые семейные фотокарточки. От этого пугался еще сильнее: а вдруг жители поселка и не уезжали никуда, а просто перемерли как мухи от какой-нибудь чумы или черной оспы? И он тоже подцепит и... помрет.
Вечерело, и делалось совсем невмоготу не только в домах — даже на открытом воздухе. За восточными стенами легли угрюмые тени, и он ждал: вот выйдет за этот, нет, за тот угол, а там стоит заросший одичалый человек!
Страх толкнул его к огню. Сосланный топориком нарубил рухляди, сокрушил стол, оконную раму, доски, собрал тряпье и поджег кучу. Скоро занялась гудящим пламенем и вся изба. Пока горел этот гигантский факел, Кешка выбрал для жилья дом поменьше, снес туда находки, рюкзак, раскладушку, ящик с «приданым» и взялся растапливать печь. После долгого безделья она дымила, к тому же Кешка никогда в жизни не топил печей и не ведал, что такое вьюшка; он всегда беззаботно жил при паровом отоплении. Кашляя и плача, «арестант» выскочил во двор и там развел костер. С костром было проще, Каратай уже натренировал да и много сухого дерева вокруг. Но тут рухнула крыша горевшего дома и угрожала пожаром соседнему. Кешка моментально сообразил, чем это пахнет. Выругался и бросился гасить горевшие обломки. Когда он покончил с этим, затоптал и забросал снегом разлетевшиеся доски и бревна, вокруг стояла ночь.
Страшно было войти в мертвый черный дом, страшно было и оставаться на улице, и Кешка заплакал. Потом продрог, взял в руки ярко пылавший обломок доски и с этим факелом вошел-таки в жилище. Долго пристраивал доску на плите, разогнул раскладушку, постелил спальник и отыскал сухарь. Когда он уже залез в мешок и зашнуровался, в полном верхнем обмундирований, и обессилел от этой шнуровки изнутри, тогда-то и вспомнилась главная опасность: волки!
— А ружья не оставили! — захныкал он опять и стал выбираться из мешка, чтобы как-нибудь завалить дверь и окна. Страх, одиночество, холод, оттого что лег натощак, мучили его всю ночь. Невыспавшийся, голодный, злой, Кешка готов был пойти утром назад по вездеходным следам. Но хватило ума быть благоразумным: Каюмов предупредил, что они снимаются на новое место. Снег глубок, лыж нет, волки... Как уже было с мерзлотой — «вороньим гнездом» ямы, он разозлился на себя, кинулся крушить какой-то сарайчик, разнес его в щепу, разжег костер, натаял снёга и первым делом заварил чаю.
Чай укрепил его дух. Кешка наплавил целое ведро воды и умылся. Потом взял топорик и сделал первую засечку на бревенчатой стене. Сварил водянистой и пресной (не рассчитал!) похлебки. Похлебал жижи, повертел в руках пятисантиметровой толщины круг прессованной картошки, отложил его, допил чай и улегся спать.
Ночью «арестант» опять не. спал, со страхом прислушивался к скрипу крыши под ветром.
* * *
— Не пора? — спрашивали бригадира. И Каратай безошибочно понимал, что речь идет не о подъеме лежащего на боку, на «стапеле» знака. Речь — о Кешке.
— Обождем еще денек.
О подкидыше заговаривали за обедом:
— А не помрет он там с голодухи?
— Ты бы помер? С продуктами? Со спичками среди дерева?
— Ну я! Я другое дело!
— Вот надо, чтоб и он так же. Нужда заставит...
В эти дни говорили о родителях, о воспитании детей. Каких только историй не рассказали! Про академика, выросшего в дурной семье, и про рецидивиста из семьи учителей. О всяких усыновлениях, приемышах, о том, как, отчаявшись добиться толку, отдавали родители своих чад «в люди», в простые семьи, на воспитание черным хлебом, трудом, землей.
— Нас семеро росло у матери, без отца, — рассказывал Саша. — Босые ходили, одни сапоги на всю семью. Хата покосилась, оглоблей подперли, боялись, ночью придавит. А ничего: мы со старшей сеструхой всех на ноги подняли. Павлуха в Бирме завод строит, инженер. Маша та, правда, с детьми сидит, не работает. Еще две сестренки институты кончают. Гошка в армии, в ГДР, механик хороший. Я вот один выше среднего специального не поднялся, но какие мои годы?
И долго с жаром говорили о том, что чем труднее жить, тем ближе люди друг к другу, а вот чем легче — тем больше каждый о себе печется. Отчего так?
На другие темы переходили только в связи с почтой:
— Гришка, газету прочитал?
— На.
— Слышь, вот ты все знаешь. А почему газета газетой называется, а?
Соколов знал и это:
— «Гезетта» — в Риме была такая мелкая монета, медная. И за эту монету купцы покупали список цен на товары. Как биржевые ведомости но тем временам.
...К вечеру самим отведенного дня Саша спрашивал:
— Ну как, может, съездим?
— Завтра. Пусть проймет его.
— Боюсь, как бы по следу не попер, замерзнет. Юр, ты говорил?..
Каюмов в десятый раз повторял свое напутствие Кешке. Лезла в головы и такая мысль: а вдруг руки на себя наложит?
— Он-то?! Да он бережет себя, как... Ты скорее от него руки на себя наложишь!
Как ни переживали, а снова и снова убеждались: правильно придумали! Клин только клином и вышибать. Но встречи с каждым часом ждали все нетерпеливее: как-то он там? Дошло до него, нет ли?