За эту неделю небо над тундрой стало молочным, дул южный ветер, снег садился. Игорь долбил яму. Серовато- зеленая, искрящаяся или бурая торфяная мерзлота внизу, на дне ямы, покрывалась инеем. Выброшенные наверх ее крошки таяли на снегу. «Вот что странно, — по слову на каждый удар ломом говорил мысленно Игорь. — Я приехал с юга с мерзлотой в душе. И вот тут она, кажется, тронулась».
На полуметровой глубине Савельеву попался краснокоричневый торфяник с прожилками льда. По сравнению с гранитно-зеленой монолитной мерзлотой это было большое облегчение. Торфяник скалывался целыми глыбами. Соколов; и Екимов с завистью глядели из своих ям, как он выгружает на поверхность полуметровые остистые плитки.
— — А, Игорек? Годится? .
Он неторопливо ухал кайлом. Как легко работается, когда дело спорится и каждая новая минута приближает к цели! Теперь у него была четкая цель: очередной «сигнал» приближал их встречу с Катей.
Игоря притормозила вмороженная, впрессованная коряга. Долго и терпеливо вырубал ее по контуру, перерубил «земляным» топором и вынул по частям. Но едва снял весь слой, как обнаружилось новое препятствие. Соскальзывал лом, отлетал с глухим звоном топор. Во всю длину ямы лежало круглое голубоватое с красным гнутое бревно.
— Петро, — вылез Игорь из ямы, — дай-ка ножовку похуже.
— Кайлать надоело, пилить решил?
— Да там бревно.
Савельев выбил из-под ствола торф и легко перепилил толстую часть. Другой конец легко вывернулся из стенки шурфа. Это был бивень мамонта. Бригада с любопытством разглядывала его. В одном месте бивень был кроваво-красным, в другом — голубовато-зеленым от патины.
— Кешке сказать, — задумчиво стоял над сувениром Володя. — Мол, видал-миндал, Кеша? Тридцать тыщ лет! Твои родственники в персональной пещере жили и стыд ладошкой прикрывали.
— Овеществленное время, — откликнулся Игорь.
— Излагаешь! Гриш, а Гриш, что такое время?
— Кончай перекур, — шепотом сказал Каратай.
Разгоряченные работой, сбросили уже не только ватники, но и спецовки. А приемник сообщал, что на Черноморском побережье Кавказа +30—32 градуса. Мерещились волны, крупитчатый серый песок, водоросли зеленой каймой вдоль берега, купальщики, чайки, скутер, а вечером белые джинсы и «сухарик»—сухое вино, и черные морские ночи пахнут виноградниками и чебуреками. Отдых!..
Начались белые ночи, бригада сбивалась, путалась: утро? вечер ли? — и только «Маяк» да на первых порах привычка ко сну еще как-то ориентировали во времени.
Напряжение сезона давало себя знать. Игорь не раз вспомнил слова Кати: «После зимовки особенно хочется новое лицо увидеть, поговорить». Этим «новым» в бригаде все еще был Савельев. Вскоре после наступления 23-часового. полярного, дня к Игорю подошел Юрий Каюмов. Он помялся, поговорил об охоте и обещал сводить на «знатную пальбу», а потом долго шептал, сверкая по-негритянски яркими глазами на сплошь заросшем лице. Тайна Каюмова, которую он уже не мог дольше возить с собой, была интимного свойства: не везло ему с девушками.
— Робею, понял, и для смелости косенький прихожу, а с этим делом меру рази определишь? То недобор, то перебор ...
Савельев догадывался, что оборвать такие откровенности или свести в шутку — значит нажить врага. И терпеливо слушал три с половиной часа подряд. Он дал несколько простых советов, и Каюмова так проняло это участие, что он вдруг бухнул еще одну правду-матку:
— Слышь, Игорюха. А ведь я тебя еще в первый день заприметил.
— Когда?
— А когда ты только с самолета...
Лобастый вездеход, «телохранители».
— Я ить, правду сказать, хотел тебя того... припугнуть.
— Вездеходом? — засмеялся Игорь.
— Да не. Так, на словах. Да Каратай не велел. А то бы, — и он доверительно показал кулачище-гирю. Это была уже сверхоткровенность, и Савельев понял, что безлюдье, тоска, повторяющаяся работа довели Каюмыча до состояния, когда человек откровенничает даже о том, что вовсе не красит его.
Как и ожидал Савельев, Юрий наутро был мрачен и молчалив: выговорился и, похоже, раскаялся, что слишком широко распахнул душу, показал то, чего никогда и не думал показывать. Наступила целая полоса таких «припадков откровенности». Удивительнее всего было то, что порой ребята додумывали себе приключения и свято верили в них как в реальность.
Говорили однажды о семейной жизни, и Екимов рассказал, как познакомился с дочерью московского генерала, красивой, но заикающейся старой девой. Все тут было похоже на правду, но, рассказывая, он зажегся и стал преувеличивать.
— И вот, братцы, стою я возле Никитских ворот, мы там с ней на свиданку договорились, и — ё-моё! — подруливает «Чайка», за рулем сержантик, и никакой моей крали. А выходит ординарец в звании лейтенанта. Я уж наутек собрался: как толкнуло меня, что за мной. А он козыряет, каблуком щелк, вы, говорит, будете товарищ Екимов?
Слушатели еще по инерции верят, но отводят взгляды, смущаются Володькиной уже откровенной «поливой»:
— «Велено доставить по домашнему адресу». — А, трем смертям не бывать! Садимся, приезжаем, у лифта опер в штатском, по проходим беспрепятственно, и тут — сам генерал. Я, говорит, наслышан, войди в наше положение, единственная дочь... Мне бы, говорит, внука давно нянчить... Я отвечаю: тут, товарищ генерал, дело серьезное, без поллитры не разобраться.
— Выходим в соседнюю комнату, — процитировал из другого екимовского рассказа Игорь, — а там бутылок — зявались-залейса, меня с шампанского уже пучить стало... Володь, возьми себя в руки. Ведешь ты себя кое-как.
Интонация была добродушно-шутливая, но Екимов осекся и на какое-то время обиделся.
После вечерней радиосвязи Каратай пришел в палатку с озабоченным лицом. Сунул «Недру» под раскладушку, молча покурил.
— Ну, что там новенького? — дежурно спросил Ккимов.
— Евгён кукует. Ленивец полетел, и что-то с мотором.
— На чем, на урбээмке?
— На транспортном.
— А какой ленивец? — заинтересовался Каюмов.
— Задний.
— Хана Бичу без заднего. А у меня запасной есть.
— Так шо ж ты? — съязвил Васильков. — Давай кати к своему дружку, а мы постоим.
— И поеду!
Раньше в такой ситуации начались бы бесконечные: «Кто? Ты? — Да, я! — Посмотрим, если выпрямиться. — Один выпрямился, до сих пор не разогнут». Но теперь все просто задумались. Саша достал карту, потыкал в нее карандашиком, посвистел, спросил:
— За пару дней два сигнала поставим?
— Сколькометровых? — уточнил Игорь.
— Шесть и двенадцать.
— А лес? — спросил Володя. — Лес главное!
— Для двенадцатиметрового близко.
— Ну, а до второго дотрелюем.
— Дотрелюешь? — спросил Каратай Каюмова. Такого пока не приводилось — трелевать лес для очередного знака с места строительства предыдущего.
— Да там трелевать неча: шесть хлыстов. Трос покороче, комлями назад и хоть до Норильска! А чо?
— В общем, Кивач мне идею подсказал...
Ждали, что Петро опять побежит в тундру, он сильно неравнодушен был ко всяким идеям. Но Петро не побежал.
— Жека говорит, — продолжал Саша, — им тоже тройку сигналов вбить и переброска. И что, если последние клинья, их и наши, всем вместе законопатить?
Бригада заинтересовалась, сколько там знаков. Саша ответил: восемнадцать, семь каратаевских и одиннадцать кивачевских. Пока остальные размышляли над объединением бригад, Игорь сказал:
— Работать будет легко, мерзлота перестанет задерживать. Мы сейчас копаемся из-за земляных работ, по два дня на ямы уходит. А там шнеки. Значит, в основном будем плотничать. Вездеход им починим, трелевать станем сразу двумя...
— А, Петро? Как? Ты ведь у нас главный по дереву, — льстили ему.
— Да поглядеть надо, — неуверенно, но, гордясь похвалой, отвечал он.
— Верно Савельич говорит, — оживился Екимов. — Значит, у Кивача семеро бичей и у нас теперь шесть с половиной. Запростюльку работать, втыкать знаки буком как спички!
— Все-то это так, — размышлял Каратай. — Да как бы кто кого не объегорил на нарядах. У них и оплата другая, и нормы — механизация! А у нас основной заработок — мерзлотка, потому как вручную.
«Но ведь они друзья с Кивачом, и из одного села!» — подумал Игорь, а вслух сказал:
— Я могу расчеты делать, все коэффициенты — с точностью до сотых.
— Поставим вместе, а занарядим наши — нам, как вручную, ихние — им, как с урбээмкой! — предложил Каюмов. — Если не объединиться, так оно и выйдет, же еще и прогорят. Вертолета не дождаться недели две.
— Какой две!
Наутро договорились обо всем с Кивачом и решили через три дня, завершив свой «угол», делать 150-километровый марш к его бригаде. Имело смысл торопиться: наст поплыл, вздыбливался озерный сине-фиолетовый лед, и речной фонтанировал, приняв на себя вес вездехода. Начиналась распутица, предвещавшая вынужденное безделье, пока не спадет во всех этих бесчисленных речушках полая вода. Савельев, предчувствуя, что приближается целая полоса исповедей, попросил базу передать с очередной оказией гитару. Катя предлагала ему на сопке спою, но он отказался и не раз уже об этом пожалел. Он чувствовал: вот-вот и его самого прорвет, так и тянуло поделиться своим единственным богатством — встречей и разговором с Катей.
Гитара прибыла вовремя, и с тех пор каждый вечер по часу и по два перезванивали у костра и в палатке ее цыгански вкрадчивые струны, и со стороны могло показаться, что это туристы забрели так несвойственно далеко.
Перед переброской заехали, конечно, за Кешкой. Сначала собирался ехать один Каратай, а в вездеходе оказались все шестеро.
«Арестант» издалека увидел и услышал «семерку», и так припустил навстречу, будто боялся, что проедут мимо. Наперебой сообщали друг другу, что увидели, показывали в его сторону... Кешка подбежал к открытой бригадиром дверце.
— Ну что теперь скажешь?
Но тот ничего не мог сказать, разревелся. Каратай потрепал парнишку по плечу:
— Полезай, подъедем за твоим имуществом.
— А хорошо, когда люди рядом! — вырвалось у него, и эта откровенность стала началом перемены.
Бригада с удивлением услышала как-то, что он обращается на «вы» к Екимову. Его робкое, школьное «вы» показало Игорю, что Кешка, в общем-то, легко смущается, он не уверен в себе и боится показать это, прикрывается нагловатой усмешкой, а чаще уходит в молчание, замыкается. Савельев заметил, что бригадир порой ведет слишком жесткую линию с подкидышем, и сказал ему однажды:
— Саш, дай-ка лучше я поговорю с ним.
— «Лучше»? — переспросил бригадир. Сузились голубые глаза, какие-то обветренные, как и лицо, — дорожный человек. Сезон был в той фазе, когда не слово — взгляд, незаметное движение, жест могли задеть, вызвать вспышку. Игорь знал об этой взрывоопасности, его поражала тонкая чувствительность внешне грубоватых парней, и он старался говорить помягче:
— Видишь ли... Мы пока действуем на него примитивно: едой, работой, деревней этой. Физически действуем. А надо — и о душе...
— Я его в душу! В печенки! Расплодили волосатиков! Я, значит, все в жизни своим горбом, а он?! Легко жить стали!
— Не кипи, — остановил Игорь. Будь на его месте кто-нибудь другой, тот же Екимов, Каратай не потерпел бы такого обращения. Но Савельева он с первого дня принял как равного, только по обстоятельствам подчиненного ему человека. Саша уважительно относился к диплому и научной работе Игоря и с самого начала старался не «руководить.» им. После признания о Кате Русских их отношения стали к тому же напоминать игру в «поддавки», и каждый старался уклониться от прямого взгляда, стычки в споре или от обсуждения таких тем, которые могли к ней привести.
— А, говори! — махнул Каратай. — Горбатого могила исправит!
Вечером, когда Игорь кашеварил у костра, он забрал к себе на «камбуз» транзисторный приемник. Кешка, которого примагничивала музыка, повертелся-повертелся вокруг и понял, что приемником не завладеть.
— А ты — на ящик, на ящик! — пригласил Игорь, орудуя мешалкой в ведре с супом. — Вместе и послушаем. Какой ансамбль, как ты думаешь?
Они поговорили о модных ансамблях, о «тяжелом роке» и переходе от биг-бита к классике. Кешка разговаривал скованно, сидел напряженно, он хоть и поздоровел на вид, но, казалось, то и дело ждет окрика, насмешки или боится, очередной своей оплошности. Он будто не доиграл дружелюбному отношению бригады к нему. И непривычно было, что Игорь говорит с ним как с равным и знает современные, модные у молодежи ансамбли и песенки.
Из края в край горизонта ало фосфоресцировали закатные перистые облака, снег посерел вокруг кострища, и по нему пробегали яркие черно-красные тени. Игорь и воспитанник смотрели в огонь, слушали классический джаз двадцатых годов и молчали. Когда музыка закончилась и стали передавать новости, Кешка после долгого молчания тихо сказал:
— Странная штука — жизнь все-таки. Сколько думал и думаю, зачем она, а понять не могу.
— Ну если ты от меня ответа ждешь, то напрасно. Я и сам над этим думаю.
— Ну? — искренне поразился Кешка. И пояснил: — А я-то думал, вы тут все такие правильные, все у вас так и не иначе...
Игорь удивил его еще больше:
— Тебе когда-нибудь казалось, что все происходящее происходит не с тобой, а с кем-то, все нереально или не вполне реально?
Кешка кивнул.
— Вот и со мной так было. А по-настоящему реальными, моими были, пожалуй, последние три года. До этого времени я ведь толком ничего и не умел. Когда тебе жизнь кажется странной, значит, ты еще не нашел в ней своего места.
— А ты нашел? — нетерпеливо и как-то раздраженно спросил Кешка.
— Еще нет, думаю. Но, похоже, вот-вот найду.
— Ну найдешь — и что?
— А то, что человек только в одном случае получит удовлетворение от жизни: когда он твердо знает, что делает свое дело и так, как никто другой это дело не сделает.
— Все вы круглые и правильные слова говорите. «Дело, дело!»
— Пойми, в природе ничего лишнего нет. У каждой пещи, каждого существа свое назначение. Найдешь его — и будет счастье. А не найдешь, все будет казаться, что кинешь не своей жизнью, и в самой развеселой компании тошно станет.
— Насчет компаний ты верно... — и осекся.
— В жизни, Кеш, все каким-то таинственным образом уравновешено. Вот, положим, нашел ты триста рублей. Или в карты выиграл. Легкие деньги. Никогда ты их с пользой не израсходуешь, растекутся меж пальцев, будто и не было. Другое дело — если ты заработал эти деньги, да нелегко заработал. Будешь тратить — и все будет казаться, что их у тебя больше, чем три сотни. Кто его зкает, может, тут закон какой есть, может, внушение. И так все в жизни.
— Ну, а как искать это свое место?
— Прежде всего в себе. Отказаться от того, что не твое. И развивать то, что действительно твое и ничье больше. В каждом человеке есть что-нибудь неповторимое, может, чудинка какая-нибудь. Вот это и надо развивать. Не выпячивать, не кичиться этим, а прислушаться к себе, уловить и — работать. Развивать себя как личность, пак думающее существо, существо разумное.
— Ну а если нет у меня? Не каждый ведь талант!
— Многие не там талант ищут. Внушили себе: будешь, например, ученым. Гонятся за придуманным, а свое настоящее гробят. Вот и получаются несчастные люди. А жизнь прошла, и ты — старик. Как прожил ее? Что сделал, много ли добра и кому? Оглянешься, а там не разобрать, не то жил, не то время убивал, не то работал, но то зарплату отсиживал. И чем быстрее начнешь думать над этим, тем больше возможности что-то изменить, переиначить...
* * *
Едва только стаял снег и полные до краев реки унесли его, начались одно за другим превращения тундры. Словно талантливый оператор, снимало солнце портрет одного и того же человека, но в обратной последовательности: сначала глубокий дряхлый старик с обесцвеченными глазами и обезжиренной кожей, но с каждым новым кадром годы отсчитываются назад и перед зрителем возникает упругий юноша гимнаст, силы которого избыточны и перерастают в веселье.
Плавные, с сотнями колен и коленцев равнинные речки теперь гудели и ярились под стать горным. За считанные часы расцветилась тундра всеми цветовыми переходами зелени, вымахали на глазах лаково-коричневые прутики карликовой березки, белым-бело стало на озерах и болотах от перелетной птицы. И кончилась прежняя тишина, пропала на все лето, короткое, как отпуск: аукались, гоготали сопки и озера, курлыкали прибывающие из Африки караваны, трубили невидимки лоси и дикие олени.
Бригада петляла между извивов речки и притоков, пока не отчаялись и не махнули вплавь. Полые воды подхватили «семерку» — с задраенным трюмом, выпускающую тугие пегие струи из трюмных насосов. И поплыли, отталкиваясь на поворотах баграми и подгребая то левой, то правой гусеницей. На одном из поворотов увидели геодезисты такую картину. Словно ожили заросли карагача — качается до горизонта витая и ломаная изгородь — тысячи и тысячи оленьих рогов. Дробный гул стоит окрест от бесчисленных взыгравших копыт.
— Гляди! Ты гляди! — диву давался Екимов, указывая на другое стадо, небольшое, десятка в два голов. Это были дикие олени.
— Оленеводы стараются избежать; таких встреч весной, когда «дикари» уводят за собой в тундру домашних оленей. Пастухи кричали вожакам, оттирали в гущу взволнованных важенок, заливались лаем собаки, но колхозное стада уже растекалось но краям и угрожало растаять новее. При встрече с вольным народом снова оживает мечта о свободе.
— Поможем, что ли? — спросил Каратай. Он тоже не остался равнодушным к происходящему. Каюмов — заправский каботажник — лихо причалил к пологой кромочке, и вездеход с подводным скрежетом о ледяной уступ вполз на берег. Саша вынул ракетницу, встал на гусеницу и развесил между дикими и домашними оленями как раз там, где граница грозила расплыться, десяток красных «долгоиграющих» ракет.
Неохотно повернул с холма гордо красовавшийся вожак пришельцев, попятились, заиграли на месте беглецы. К ним вовремя подоспели пастухи, и поголовье было сохранено.
— Ой, что теперь будет! — хохотал Екимов. — Пан бригадир, давай ноги уноси! Той будет! Ты ж теперь национальный герой.
Стадо успокоилось, как только прекратился зов тундры; к вездеходу подъехали оленеводы в серых малицах с капюшонами и с черными трубками в зубах. Трубки казались потухшими. Оленеводы казались мальчиками. Игорь Савельев казался баскетболистом-профессионалом по сравнению с ними.
— Однако, здравствуй, — степенно и тихо сказали пастухи, спешились. Они безошибочно определили старшего и обращались к Каратаю. Саша приосанился, важно ответил. Пастухи поздоровались с каждым за руку, уселись на моховой подушке, ноги вперекрест. Помолчали перед беседой. Потом, соблюдя ритуал, стали расспрашивать, куда встречные держат путь.
— Однако, олень кушит, будем, .русский брат.
— Торопимся, — отвечал Каратай. — Работа.
— Важный дела, — кивали ненцы. — Болшой человек. Сил болшой нужна. Олешка болшой кушит нада, русский брат. Трубкам болшой курить, однако.
— Я тебе говорил! — лаково блестел рафинадными зубами Екимов.
— Тебя как зовут?
— Замир. Его Сережа.
— А меня Саша. Ты пойми, Замир, дорога у нас, друзья ждут, авария.
— Ай-ай-яй! — качали ненцы головами. — В дорог сил запасай нада. Печенкам кушит нада. Кури, друг, пока маленько.
И, пыхнув трубками, ненцы вгляделись в гущу карагача. Они ничуть не сомневались в том, что новый друг Саша, русский брат, дальше уже не отправится. Екимов посмеивался, как зритель, уже видевший этот спектакль. Замир выбрал оленя. Резко выкинул руку. Казалось, из рукава малицы, разворачиваясь на лету, мелькнул аркан. В гуще стада встал на дыбы упитанный бык, заскользил к людям, бодая воздух. Замир и Сережа в четыре руки выволокли рогоносца с пышным костяным деревом над головой, успокоили, посредине аркана свили одиночную петлю-удавку, взяли в руки каждый по концу и разошлись в стороны. Олень был метрах в семи от каждого из них, ровно посредине. Натянули. Бык взвился. Прыгнул влево — Замир сильнее натянул свой конец аркана. Метнулся вправо — потащил по моховой дорожке Сережу. Встал на дыбы. Рухнул. Сделал сальто через удавку.
— Ну, сливай воду, русский брат, — сказал Екимов Каратаю. — Они тебе сейчас высшую честь оказывать будут.
— Как это? — испугался бригадир.
Володя не успел ответить: бык был готов. Замир протянул Саще нож с красивой костяной ручкой и жестом показал, какой разрез тот должен сделать. Саша оказался на высоте.
— Как олень, крепкий будешь, как олень, сильный, будешь, — подзывали пастухи всю бригаду.
Нож был острее бритвы.
В подставленные пригоршни хлынула алая дымящаяся кровь — не кровь, а гранатовый сок.
— Это они специально, — объяснял Екимов, — потому и не режут, а арканом. Артерии лопаютса, в брюшине скапливаетса кровь, садятса и пьют горстями. Во так, — и он показал как. Через минуту каждый получил по куску дымящейся сырой печени. Кроме Кешки, который в самом начале сцены спрятался в вездеход.
— Посолить бы, — сказал Каратай, но Замир возразил:
— Соль глаза портит. Куший так.
Они были немногословны, но с таким весом, с достоинством произносили каждое слово и делали каждый шаг, что отказать им было просто невозможно. Саша и по его примеру остальные откусили по кусочку сырой печени. Екимов, который уже бывал «национальным героем», ел ее даже с аппетитом. Казалось, через минуту олень был освежеван — настолько ловкими, хоть и несуетливыми, были действия оленеводов.
— Шкуру тебе дарить, — поднесли ее Каратаю.
— Да ее ж солить надо, дубить... когда ж мне? — запротестовал он.
— Тогда рога возьми.
— На капот их! — оживился Каюмов. — И пиратский флаг!
Саша отнекивался, но рога были уже спилены и положены на капот, Юрий, и правда не мешкая, прикрутил их проволокой к держакам. Потом он стоял над ненцами, облизывал губы и восхищенно вертел головой:
— Слышь, да я так движок не раскидаю, как вы свежуете, куда мне, у-у!
Нигде ни разу не перерубили кость Замир и Сережа разбирали тушу по суставам. Вскоре ведра бригады были набиты срезанным мясом, а на траве остались лишь внутренности да разобранный скелет. Когда пугающая кровью и запахом свежатины туша превратилась в обычные куски мяса, из трюма показался бледнолицый Кешка.
— А это куда? — указал Гриша на остатки оленя.
— Во-он в той сопке рысь сидит, — отвечал Сережа. — Мы ушел, она пришел, чисто будет. Рысь один живот кушит, больше никого.
Каждый день после снеготаянья видела бригада белеющие на мхе, па траве, на зимниках россыпи костей, как на поле Куликовом, — нигде не поврежденных, разобранных, как выразился Каюмов, на запчасти.
— А почему кость не рубите? — спросил Игорь.
— Олень — мой родня, твой родня. Рубить — обидеть его, так старики говорят.
— Скажи, Сережа, — Савельев заметил, что тоже начинает говорить с акцентом. — Почему твой народ всю жизнь ездит? Почему на одном месте не живет?
— Живут, многие живут. В домах живут, в городах живут, — кивал каждому своему слову, подтверждал его Сережа — полный двойник Замира. — Охотник не живет. Рыбаклов не живет. Пастух не живет. Олешка ягель скушил — нада дальше идти. Рипа удачил, зверь бил — опять маленько идти нада. Поэтому, русский брат.
Прост и естествен был ответ. И Савельев с уважением смотрел на этих ловких, хоть внешне слабых и маленьких парней. Немногословных, умелых, щедрых. У каждого к ним нашлось немало вопросов:
— Правда, что олень не съест ягель, сорванный руками?
— Та, та, правда. Такой чистый олешка.
— А почему вас комары не берут? И не мажетесь ничем...
Сережа поразил эрудицией:
— Кровь другой. Кровь иммунитет иметь, сам выработал. Комар ходи — брать не хочет.
— Почему покойника иногда через всю, тундру везете?
— Человек туда вернуться, откуда пришел. Пришел Уренгой — ушел Уренгой. Так нада.
И просили не трогать хальмермо — национальных кладбищ, если встретятся на их пути — «беда будет».
«А я даже не знаю толком, где моя родина, — подумал от таких слов Игорь. — Надо написать отцу, спросить. Мы тогда много ездили, пока он служил...»
— Говорят, вы белку в глаз бьете, верно?
— Та, глаз, глаз, — спокойно соглашались оба. — Шкурка портить нельзя, глаз бить нада.
— А ну покажи, как стреляешь.
— Тундра зря палить — худо. Кушит хочешь — стреляй. Промышлять айда — стреляй, пожалиста. Баловать нельзя.
— Ну Сереж, ну пальни, а! — упрашивал Екимов. Каратай нашел в карманах завалявшийся гривенник, установил его в разрезе резиновой прокладки над капотом.
— Ребят, а ведь забыли уже, какие они из себя, деньги! — закричал Гриша, разглядывая гривенник, как монету из коллекции нумизмата. Сережа отошел шагов на десять, поднял тозовку и так, навскидку, казалось не целясь, сухо клацнул выстрелом. Гривенника в прорези как не бывало.
— Ай да Чингачгук! С тобой шутки плохи!
Сережа вдруг заговорил о вездеходе, видимо, чтобы отвлечь внимание от своей персоны. Каюмов кинулся было проводить экскурсию, но ни Сережа, ни Замир вопросов не задавали. Бригаде стало ясно, что интерес к вездеходу служил только поводом для следующей фразы:
— Его след, как рана. Тридцать лет тундра заживает.
И все поняли, как непросты эти простые парни.
Не признаваясь себе в легкой зависти к ним, настоящим мужчинам, Каюмов вдруг с привычным своим «угу-гуу!», от которого шарахнулось стадо, ухватил красночерными ручищами ближайшего оленя за оба ствола рогов.
— Силу почуял! — хохотали ребята. Юрий пригнул оленью голову до самой земли. Ненцы посмеивались, попыхивали после привычного дела трубками, сидели на корточках неподвижно, но зорко, готовые в любую минуту метнуть аркан, видя в узкие щелочки глаз одновременно и бригаду, и стадо, и дальнюю сопочку, где «жил рысь». Олень попятился. Каюмов — в меховых штанах, в двух или трех свитерах, по обыкновению с черной бородищей, казался вдвое больше оленя. Но олешка попятился и пошел вперед. Теперь была очередь Каюмова пятиться.
Он натужился, остановился, скрутил, как штурвал, голову быка набок.
— Злится, — предупредил Васильков. — Белки-то налились.
— Я ему позлюсь! — с натугой проговорил Каюмов и скрутил рога теперь влево, снова пригнул оленью морду к самому мху. — Позлюсь...
У Каратая трубки не было, и он курил на корточках посреди пастухов свой «Беломор».
— Не забодает? — спросил он на всякий случай.
— Олешка — добрая душа, — совсем без акцента сказал Сережа.
И тут Саша резко откинулся на спину, потому что Каюмов вдруг перевернулся в воздухе, кирзачами кверху, едва не зашиб бригадира, и река позади курильщиков гулко ухнула. Олень покрутил головой, будто искал обидчика, но не нашел и с достоинством отправился к важенкам. Бригада проследила траекторию падения и с опозданием захохотала. Кешка катался по земле — впервые смеялись не над ним. Ненцы улыбнулись, не выпуская трубок из зубов.
— Ну, — сказал Каратай и поднялся. — Пора нам, ребята.
— Зря не кушил, однако. Моя говорит, дорогу знать нельзя. Мал-мал в дорогу кушит нада.
— Знаю я «мал-мал»! Десяток оленей переведешь, и то не успокоишься.
— Зачем «переведешь»? — удивлялись ненцы. — То, что спрятал, то пропало, то, что отдал, то твое. Олень тундра пошел, твоя стрелял, олень вернулся. Подарку не берешь, почто обижаешь?
Саша был вынужден принять «подарку» — нож с рукоятью из моржовой кости и в ножнах из лосиной шкуры. Он решил в долгу не остаться, предложил компас. Ненцы улыбнулись. Часы. Опять отказ. Саша вошел в раж: достал свое ружье. Сережа переломил ствол, посмотрел в дуло на свет, оглядел замок, приклад — и вернул хозяину.
Одарившие бригаду пастухи не взяли даже зажигалки взамен.
— Саш-ша, — сказал напоследок Замир, — тундра девишка один маленько ходи. Книжки возит. Твои ребята обижай не нада. Однако, помогай нада. Хороший человек Катя.
И, видя, как вздрогнул Каратай, как напрягся Игорь Савельев, Замир покачал головой: опоздали его новости.
Подошел мокрый, отряхивающийся по-собачьи Каюмов.
— Как водичка? — спросил под новый взрыв хохота Володя. Юрка не в шутку обиделся на оленя:
— У, кабанище!
Юрий панически боялся всякой инфекции, болезни, простуды. Бригада и гости с усмешкой наблюдали, как он вынул из аптечки десяток облаток, насыпал полную горсть таблеток без разбора и ахнул всю эту белую горку.
— Для профилактики, — пояснил он. — От гриппа.
Попрощались с пастухами и не успели влезть в вездеход, как и ненцы, и их олени уже скрылись, словно всем привиделся мираж.
— А, Кеша?! Во парни! В тундре как дома. А ты и дома как в тундре.
И снова плыли, гребли гусеницами, отпихивались от берегов и тряслись на кочках. К вечеру на ровной голубой линии горизонта показались два черных горба. Екимов пояснил:
— Ненецкие нарты груженые стоят. Шкуры-муры там...
— Песцовые? — оживился Кешка.
— Может, и песцовые. У них обычай такой: где хошь оставит, знает, что никто не возьмет. Метель началась или олени пали, распряг, сел верхом, груз бросил — и ходу!
— Юр, подъедем, Юр! — заблестели глаза подкидыша. Все еще сердитый после купания Юра буркнул:
— Подъедем, ну и что?
— Так ведь песцы!
— А по лапам? — спросил Каратай риторически. Екимов добавил, что не дальше как через два дня хозяин нарт будет сидеть в их палатке, если хоть веревку тронуть, — найдут по следам.
Каратай обещался:
— Я тте научу свободу любить! Я тте отважу на чужое зариться!
Не раз вспоминали потом Замира и Сережу — какие парни!
— Я вот на технике, — говорил Каюмов, — а у них живая сила. Я и то иной раз плутаю, по своему следу назад сдаю, а вот как они вот? Он добро свое бросил, снег стаял, а как он обратный путь находит? Без карт, без дорог, без компаса? И ориентиров в тундре, считай, никаких. Я вот че думаю: чутьем.
— Сигналов им наставим, — сказал Игорь, — и будут ориентиры.
— Если на костры не разберут, — добавил Каратай.
— Они-то не разберут, — уверял Соколов, — они не то что некоторые — по чужой поклаже шариться.
Часы уже показывали десять вечера, но солнце все еще не садилось. Решили ехать до победного конца. Савельев, подложив под голову рюкзак, то вспоминал Катю, то думал о ненцах-пастухах, то о бригаде. «Чем объяснить такие контрасты — они могут пить сырую кровь и грубы, но устраивают суд из-за зарезанной собаки и участливы до нежности. Никогда не возьмут чужого, но где-нибудь на вокзале вызывают у дежурного милиционера желание проверить документы. Они знают, какую жизнь прожил Растрелли, какой строй в Коста-Рике, биографии детей Карла Маркса. Может, их ошибка в том, что головы забиты бессистемной информацией?.. Они тетешкаются до потери терпения с этим тщедушным условником, но они же придумывают ему немыслимое наказание. Если они — народ, то велика же ты, Россия! А Замир и Сережа! Они живут по принципу «ходи медленно, думай быстро». Как только могла показаться безжизненной тундра, стоящая на мерзлоте, если тут живут, работают, знают дело до суставчика, до белкиного глаза, как дорогу к брошенной нарте, такие парни!»
Вспоминалась степенность ненцев, вескость их слов... Вспоминался Катин взыскующий взгляд и слова о совести... Да, видно, так: пусть другие живут иначе, попускают себе, но я так жить не могу, надо жить чище и строже, а есть ли лучшее чистилище, чем эти просторы? Ведь и правда, лица ребят просветлели, и нет на них следов развращающего безделья базы.
Даже мерзлота, хранящая мамонтов, высокоуглеродистая, даже она поддалась под напором солнца и их рук.
— Когда ты уедешь? — спросила Катя на сопке на рассвете.
— Я еще не знаю, уеду ли.
— Все уезжают, — тоскливо и безнадежно проговорила она. От такой интонации, от затаенной в этих словах обиды на то, что с ее родиной обращаются не по ее достоинству, Савельеву и впрямь захотелось остаться, жить тут не сезон и не два. Он сказал об этом, но Катя по-доброму снисходительно улыбнулась:
— Вот сезон кончится, получишь расчет, и куда только денется это твое желание!
...Вездеход остановился, снаружи слышались приветствия — это Евгений Кивач выслал дозоры, чтобы «семерка» не проскочила мимо лагеря. Женя был черен как цыган, очень худой и подвижный, нервный — не человек, а гоночная машина. По сравнению с ним Каратай казался сонным.
— Сань, ну выручил! Привет, ребята! Ну вовремя! Неделю стоим, рыбку ловим, загораем, если урбээмку за лесом послать утром, то назад жди к вечеру, а тут еще половодье, она ж тяжелая, даже через ручей по-черепашьи. Ну как добрались? Оголодали? Мы ждем, не спим...
— Привет, Жека, — всего-то и сказал за это время Саша. — Доехали нормально.
Зато водители — два Юрия — обнялись и расцеловались и долго двигали друг друга в плечо с различными восклицаниями.
— Я, понял, как больной! — кричал водитель Кивача по кличке Бич. — Как побитый хожу! Ну, такое дело — разгар сезона, а парни на себе бревна носят, понял! Да провалиться мне скрозь с этим ленивцем. Было б что другое, а тут... он же литой! Ленивец — он же или есть, или лапки кверху, и никакой ремонт, понял!
— А я гнал знашь как! — вторил Каюмов. — Угу-гу! Думаю, Юрка там ку-ку кричит, а я свой движок жалеть буду? Клапана прижег — так гнал!
Они выкатили колесо и тут же принялись его устанавливать. Глядя на них, Савельев вспомнил слова Скрыпникова о том, что самый преданный экспедиции народ — ее водители.
Кивачевская бригада в полном сборе бодрствовала у костерка. В отличие от бригады Каратая она не возвращалась на базу, не встречала ненцев или Катю и соскучилась по обществу не хуже Кешки в его брошенной деревне. Первым делом приезжих накормили.
— Ужин под названием «дружба пернатых»! — провозгласил толстый, просто безразмерный водитель урбээмки Ферапонт. Из-за такого имени и огромного веса его звали просто — Амбал. — Уточка. Гусочка. Куличок. Куропаточка, — перечислял он ласково.
— И гагарочка — в подарочек! — хохотали хозяева и рассказывали, как Ферапонт Иваныч в поварском раже пальнул в гагару и хотел было отправить в общий котел, да вовремя рассмотрел полкило чистого рыбьего жира под ее брюшком.
Ужинали, балагурили до половины четвертого, было что порассказать друг другу. Засыпая, слышали, как двумя кувалдами Каюмов и Бич забивают пальцы в гусеницу отремонтированной «десятки».
Наутро объединенная бригада двинулась вперед. Слишком долго Евгений Кивач просидел на одном месте, слишком много времени пришлось на этот тщательно «облизанный» из-за поломки сигнал.
На трудных, кочковатых участках вездеходы шли след в след, торили дорогу для тяжелой машины Ферапонта, на ровных гнали наперегонки, что твои бронетранспортеры десантных войск.
Все новые и новые стаи птиц заканчивали перелет. Они проходили порой на небольшой высоте, прямо над вездеходами, видные до перышка, до оттянутых назад лапок. Было тепло, и на минутной остановке закатали тенты транспортных вездеходов, поделили ружья в очередь. На двенадцать стрелков приходилось пять «стволов». С отставшими одиночками решили не мелочиться, сидя в вездеходах наизготовку, ждали хорошего гусиного косяка. Савельев нетерпеливо сжимал ложу. Вокруг только и разговоров, что об охоте — на лосей, на диких оленей, на птицу. Соколов рассказывал об охоте прошлым ноябрем на волков с вертолета. Гриша прервал рассказ на полуслове. Вездеход добрался до невысокого перевала, это была даже не сопка, а косогор. И тут, с треском и свистом вспарывая воздух, прямо на них вылетела стая уток. Необыкновенно высокая скорость полета и волнующие пропорции: одна треть — туловище, две трети — шея с головой, делали утку похожей на ракету с вибрирующим стабилизатором.
Два или три выстрела ударили одновременно. В ушах быстро сжимался и расширялся воронкой звон от них. Игорь не услышал своего выстрела, не почувствовал отдачи. Он лишь увидел, как стая расслоилась на три: одна часть взяла выше, боковые, как истребители на боевом заходе, отвалились влево и вправо. А из-за кромки косогора летели и летели новые — только бы пальцы успели вытянуть гильзу, вставить новый патрон! Только бы не сплоховать!
— Савельич! — кричит Екимов. — С опережением бери: скорость!
И вот — тот счастливый миг, когда предугадываешь появление утки и, чуть поведя стволом, посылаешь дробь и наперед знаешь, что точно. Стремительная летунья вдруг обрывается... инерция какое-то время не дает ей упасть отвесно... Гильзу долой! Щелчок замка. Выстрел навскидку, наудачу. Мимо! Уцелевшие испуганно прибавляют ходу, и без того быстрого. Пока нет на горизонте новых рассеянных увеличивающихся точек, то тот, то этот охотник спрыгивает с борта и бежит за своей уда чей. Зеленые, фиолетовые отливы селезней. Ровная гамма пестряди уток, белые перья с зеркальным отливом ни желто-зеленой траве. Ногой на фаркоп и на ходу снова в кузове, снова наизготовку. Кто с возгласом, кто молчком, но у всех блеск глаз, сердцебиенье, замирающий восторг и боязнь промаха. Знатная идет охота!
* * *
Дробно стучали молотки и топоры, летела мокрая ароматная щепа, урчали сразу три вездехода: шнеки урбээмки вгрызались в мерзлоту, а оба транспортных трелевали лес для гигантского, 26-метрового, пункта. С урбээмкой управлялись сам Женя и Амбал в кепочке; шоферы с Екимовым, Савельевым: и черным Семеном, зарезавшим на базе собаку, валили пихту и лиственницу в пойме разлившейся реки, на месте сучковали и везли уже готовые хлысты; двое дежурных кашеварили, Каратай, Кешка и Гриша Соколов шкурили бревна, размечали их, пилили, стягивали перекладинами и укосинами. Буровые работы и правда стали отнимать от силы два часа — без кайла, лома, немоты в руках. Скважины бурились на полную глубину, центры ставились полноценные, без «покойничков». С первого же дня объединения каждый затвердил свои обязанности, и работалось припеваючи, наперегонки. Закончив свое, переходили на помощь другим. Как только были готовы скважины, шоферы готовили вездеходы к подъему сигнала, мастерили систему блоков, мотали тросы, «разували» гусеницы. Такая, казалось бы, мелочь — объединение — сокращала время строительства вдвое, это замечал каждый и от сознания удвоенной силы работал еще жарче, с задиристыми прибаутками и смехом.
Приятнее стало перекуривать у костра с кружкой кофе, порошкового молока или чаю в руках. Рассказы, надоевшие каратаевской бригаде, были свежи и интересны для кивачевской. И не торчали теперь по неделе на одном месте — быстро ставили знак и перебрасывались к месту строительства нового. Иногда даже лагеря не разбивали — случалось за день делать и по два броска. И чем быстрее и собраннее работали, тем больше хотелось быстрее, еще быстрее, чтобы снова переезжать, чтоб еще и еще приблизить завершение сезона. Вместе охотились и рыбачили, страховали тяжеловесную урбээмку на переправах, а главное, было теперь перед кем пофорсить, показать свой почерк и лихость.
Кивач и Каратай, закончив расчеты и разметку будущей пирамиды, оформляли документацию в палатке, а бригады тем временем доводили детище до кондиции. Потом бригадиры выходили, помогали, принимали работу. И приступали к наиболее ответственной части — подъему. Особенно много было возни с гигантами: тросы приходилось тянуть двумя вездеходами сразу, помалу, осторожно и строго одновременно. Были уже случаи — или срывало вездеход с места, или лопался трос, или венец отрывался, — и ажурный, белый, с десятками переплетений, с крышей, лесенками, столиком для инструмента сигнал с маху разваливался на глазах. Но как красив был подъем, когда медленно и величественно поднималась белая пирамида, вписывалась вершиной в синее, оранжевое или сиреневое небо тундры!..
Вскоре в тундре совсем не осталось снега, вся она покрылась бело-зеленоватой пенкой, и эта пенка называлась ягель. Солнце, скупое одиннадцать месяцев в году, теперь вдруг расщедрилось. Оно разукрасило окрестности, высушило промоченную насквозь, хлюпающую водой подушку мха и травы. Подсохший сверху ягель казался ссохшейся резиновой губкой, каждая его шапка -состояла из микроскопических веточек, точных копий кроны дерева. Сухой ягель становился трутом, порохом, рассыпанной взрывчаткой. Стоило поджечь его, как- весь кустик почти бездымно вспыхивал и гудел.
В разгар строительства отъехавший от площадки Бич выскочил на гусеницу и истошно закричал:
— Горим!
Вокруг километра на полтора чернела выжженная тундра. Видно было, как нефтяной лужей пожарище растекается в беспредельные ягельные поля. Кивач кинулся к Бичу, и вездеход по самой кромке огня помчался на передний край. Каратай отправил два других вездехода в обход, чтобы взять огонь в кольцо. Гусеницы разворачивали дерн до мерзлоты, как до белой кости, и через их колею огонь уже не мог перебраться.
— Фал берите! — Каратая впервые услышали кричащим. Он расставил обе бригады по радиусам распространения огня и пошел впереди. В руках у Саши была толстая веревка. Савельев поразился такой наивности бригадира: пожар, да еще гигантский пожар тушить... веревкой! Но Саша шел и стегал по черным шапкам ягеля, обгорелого сверху и тлеющего внутри, бил и бил через каждые пять сантиметров. Стоило только увеличить интервал, как снова издевательски вспыхивал язычок пламени. Пожарище заливали водой из ближайшего озерка. Затаптывали. Срезали ягель лопатами.
Вездеходы наконец сошлись у горизонта. И пошли по огню внутренним, более узким кругом. Вскоре их застлало дымом: потушенные участки невыносимо чадили. Обе бригады шли и простегивали огонь — тросом, фалом, веревкой, ремнем. Когда вездеходы опахали второй круг, внезапно обнаружилось, что пылает пятачок лагеря, на котором две бочки с бензином.
— Куда?! — опять закричал Каратай. По промасленной жести бочки уже слегка пыхнуло пламя. — Стой! Назад! Назад, кому говорю!
Но Каюмов из-за рева двигателя, конечно, не слыхал его. На всей скорости развернул «семерку» вплотную перед бензином. Корму занесло на сорванном дерне. Казалось, вездеход слетел с гусениц. Но тут Юрий так газанул, что мох, дерн, вода полетели из-под гусениц, словно из водомета. Снова сдал назад. И снова рванул. Бочки с верхом были засыпаны желто-зелено-черными лохмотьями. Остервенелый вездеход ринулся выписывать круги и восьмерки на дымящемся полигоне. Екимов не удержался и радостно завопил:
— Могет-хан... — и закашлялся до красноты, до слез.
Пожар сбивали до ночи. Неутомимее и злее других накидывался Кешка. Каверзная губка снова и снова занималась пламенем, он крутился волчком, перелопачивал моховую подушку вокруг себя, был череп до копоти, у него прогорел сапог, но, если кто-то отнимал у него лопату, он в ответ отнимал веревку и стегал как кнутом.
Ночью все пожарище багровело и светилось, будто у светлячков произошел демографический взрыв.
— От нас пошло, — тяжело дыша, переговаривались парни, шатаясь и утирая обильный пот.
— Кто-то окурок кинул.
— Тут не окурок! Тут костерок! А ну, кто дымовик раскладывал? — гаркнул всегда добрый, а теперь разъяренный Амбал.
Солнце расплодило тучи комаров, и главной стала проблема, не предусмотренная никакими коэффициентами: чтобы сходить на двор, приходилось разжигать дымовик.
— Кешка! — заподозрил Соколов.
— Его к огню хоть не подпускай! — говорил Васильков. — Он нас чуть не спалил соляркой.,.
— А потушил? Тушил, тебя спрашиваю? — Ферапонт одной рукой сгреб Кешку «за душу», намотал на кулак его спецовку и без усилия вознес подкидыша над собой.
— Отставить, — тихо сказал Каратай. Когда Кешка оказался рядом с ним, Саша показал ему на закопченных, умаянных парней, на черное поле вокруг, на недостроенный сигнал на козлах: — Ты все только в рублях понимаешь. Перевожу: полдня простоя двух бригад, восемьдесят га испорченных пастбищ, шесть часов работы трех вездеходов. Тысчонки четыре потянет твой костерок. Женя, — обратился он к Кивачу, — пиши акт, И завтра в Таз.
Однако даже вздыбленный Кешка держался с достоинством и невозмутимо отвечал:
— А вот и не я. Съели? Не я!
Тогда к нему подошли Екимов и Савельев:
— Не врешь?
— Нет.
Поверили не словам, а глазам и невозмутимости. Каратай оглядел подкидыша с головы до пят. Взгляд его изменился, он вспомнил, как ловко хлестал по огню прежде неумелый новичок, как ловко ходила у него ленивая раньше лопата. И пожал ему руку. Кешка растерялся от такой неожиданности и даже не обиделся на «вознесение». Саша самолично стал искать виновника и с пристрастием опросил свою бригаду. Парням нельзя было не поверить: не они. А кивачевские рабочие так и не признались.
— Им бы нашего Кешу — сразу почестнее стали бы!— сказал Игорь Екимову.
— И принципиального Савельева, — дружелюбно хохотнул в ответ Володя. — По части центрушек. Ты скажи лучше, о чем ты с ним вчера секретничал у костра?
— О живописи.
Пожар был последним приключением сезона, который уже перевалил за свой полдень.