Глава седьмая

За эту неделю небо над тундрой стало молочным, дул южный ветер, снег садился. Игорь долбил яму. Серовато- зеленая, искрящаяся или бурая торфяная мерзлота внизу, на дне ямы, покрывалась инеем. Выброшенные наверх ее крошки таяли на снегу. «Вот что странно, — по слову на каждый удар ломом говорил мысленно Игорь. — Я при­ехал с юга с мерзлотой в душе. И вот тут она, кажется, тронулась».

На полуметровой глубине Савельеву попался красно­коричневый торфяник с прожилками льда. По сравнению с гранитно-зеленой монолитной мерзлотой это было боль­шое облегчение. Торфяник скалывался целыми глыбами. Соколов; и Екимов с завистью глядели из своих ям, как он выгружает на поверхность полуметровые остистые плитки.

— — А, Игорек? Годится? .

Он неторопливо ухал кайлом. Как легко работается, когда дело спорится и каждая новая минута приближает к цели! Теперь у него была четкая цель: очередной «сигнал» приближал их встречу с Катей.

Игоря притормозила вмороженная, впрессованная коряга. Долго и терпеливо вырубал ее по контуру, переру­бил «земляным» топором и вынул по частям. Но едва снял весь слой, как обнаружилось новое препятствие. Со­скальзывал лом, отлетал с глухим звоном топор. Во всю длину ямы лежало круглое голубоватое с красным гну­тое бревно.

— Петро, — вылез Игорь из ямы, — дай-ка ножовку похуже.

— Кайлать надоело, пилить решил?

— Да там бревно.

Савельев выбил из-под ствола торф и легко перепи­лил толстую часть. Другой конец легко вывернулся из стенки шурфа. Это был бивень мамонта. Бригада с лю­бопытством разглядывала его. В одном месте бивень был кроваво-красным, в другом — голубовато-зеленым от па­тины.

— Кешке сказать, — задумчиво стоял над сувениром Володя. — Мол, видал-миндал, Кеша? Тридцать тыщ лет! Твои родственники в персональной пещере жили и стыд ладошкой прикрывали.

— Овеществленное время, — откликнулся Игорь.

— Излагаешь! Гриш, а Гриш, что такое время?

— Кончай перекур, — шепотом сказал Каратай.

Разгоряченные работой, сбросили уже не только ват­ники, но и спецовки. А приемник сообщал, что на Черно­морском побережье Кавказа +30—32 градуса. Мерещи­лись волны, крупитчатый серый песок, водоросли зеленой каймой вдоль берега, купальщики, чайки, скутер, а ве­чером белые джинсы и «сухарик»—сухое вино, и чер­ные морские ночи пахнут виноградниками и чебуреками. Отдых!..

Начались белые ночи, бригада сбивалась, путалась: утро? вечер ли? — и только «Маяк» да на первых порах привычка ко сну еще как-то ориентировали во времени.

Напряжение сезона давало себя знать. Игорь не раз вспомнил слова Кати: «После зимовки особенно хочется новое лицо увидеть, поговорить». Этим «новым» в брига­де все еще был Савельев. Вскоре после наступления 23-часового. полярного, дня к Игорю подошел Юрий Каю­мов. Он помялся, поговорил об охоте и обещал сводить на «знатную пальбу», а потом долго шептал, сверкая по-негритянски яркими глазами на сплошь заросшем лице. Тай­на Каюмова, которую он уже не мог дольше возить с со­бой, была интимного свойства: не везло ему с девуш­ками.

— Робею, понял, и для смелости косенький прихожу, а с этим делом меру рази определишь? То недобор, то перебор ...

Савельев догадывался, что оборвать такие откровен­ности или свести в шутку — значит нажить врага. И тер­пеливо слушал три с половиной часа подряд. Он дал не­сколько простых советов, и Каюмова так проняло это уча­стие, что он вдруг бухнул еще одну правду-матку:

— Слышь, Игорюха. А ведь я тебя еще в первый день заприметил.

— Когда?

— А когда ты только с самолета...

Лобастый вездеход, «телохранители».

— Я ить, правду сказать, хотел тебя того... припуг­нуть.

— Вездеходом? — засмеялся Игорь.

— Да не. Так, на словах. Да Каратай не велел. А то бы, — и он доверительно показал кулачище-гирю. Это была уже сверхоткровенность, и Савельев понял, что без­людье, тоска, повторяющаяся работа довели Каюмыча до состояния, когда человек откровенничает даже о том, что вовсе не красит его.

Как и ожидал Савельев, Юрий наутро был мрачен и молчалив: выговорился и, похоже, раскаялся, что слиш­ком широко распахнул душу, показал то, чего никогда и не думал показывать. Наступила целая полоса таких «припадков откровенности». Удивительнее всего было то, что порой ребята додумывали себе приключения и свято верили в них как в реальность.

Говорили однажды о семейной жизни, и Екимов рас­сказал, как познакомился с дочерью московского генерала, красивой, но заикающейся старой девой. Все тут было по­хоже на правду, но, рассказывая, он зажегся и стал пре­увеличивать.

— И вот, братцы, стою я возле Никитских ворот, мы там с ней на свиданку договорились, и — ё-моё! — под­руливает «Чайка», за рулем сержантик, и никакой моей крали. А выходит ординарец в звании лейтенанта. Я уж наутек собрался: как толкнуло меня, что за мной. А он козыряет, каблуком щелк, вы, говорит, будете товарищ Екимов?

Слушатели еще по инерции верят, но отводят взгляды, смущаются Володькиной уже откровенной «поливой»:

— «Велено доставить по домашнему адресу». — А, трем смертям не бывать! Садимся, приезжаем, у лифта опер в штатском, по проходим беспрепятственно, и тут — сам генерал. Я, говорит, наслышан, войди в наше положение, единственная дочь... Мне бы, говорит, внука давно нян­чить... Я отвечаю: тут, товарищ генерал, дело серьезное, без поллитры не разобраться.

— Выходим в соседнюю комнату, — процитировал из другого екимовского рассказа Игорь, — а там бутылок — зявались-залейса, меня с шампанского уже пучить стало... Володь, возьми себя в руки. Ведешь ты себя кое-как.

Интонация была добродушно-шутливая, но Екимов осекся и на какое-то время обиделся.

После вечерней радиосвязи Каратай пришел в палат­ку с озабоченным лицом. Сунул «Недру» под раскладуш­ку, молча покурил.

— Ну, что там новенького? — дежурно спросил Ккимов.

— Евгён кукует. Ленивец полетел, и что-то с мотором.

— На чем, на урбээмке?

— На транспортном.

— А какой ленивец? — заинтересовался Каюмов.

— Задний.

— Хана Бичу без заднего. А у меня запасной есть.

— Так шо ж ты? — съязвил Васильков. — Давай ка­ти к своему дружку, а мы постоим.

— И поеду!

Раньше в такой ситуации начались бы бесконечные: «Кто? Ты? — Да, я! — Посмотрим, если выпрямиться. — Один выпрямился, до сих пор не разогнут». Но теперь все просто задумались. Саша достал карту, потыкал в нее карандашиком, посвистел, спросил:

— За пару дней два сигнала поставим?

— Сколькометровых? — уточнил Игорь.

— Шесть и двенадцать.

— А лес? — спросил Володя. — Лес главное!

— Для двенадцатиметрового близко.

— Ну, а до второго дотрелюем.

— Дотрелюешь? — спросил Каратай Каюмова. Тако­го пока не приводилось — трелевать лес для очередного знака с места строительства предыдущего.

— Да там трелевать неча: шесть хлыстов. Трос поко­роче, комлями назад и хоть до Норильска! А чо?

— В общем, Кивач мне идею подсказал...

Ждали, что Петро опять побежит в тундру, он силь­но неравнодушен был ко всяким идеям. Но Петро не побежал.

— Жека говорит, — продолжал Саша, — им тоже тройку сигналов вбить и переброска. И что, если послед­ние клинья, их и наши, всем вместе законопатить?

Бригада заинтересовалась, сколько там знаков. Саша ответил: восемнадцать, семь каратаевских и одинна­дцать кивачевских. Пока остальные размышляли над объединением бригад, Игорь сказал:

— Работать будет легко, мерзлота перестанет задер­живать. Мы сейчас копаемся из-за земляных работ, по два дня на ямы уходит. А там шнеки. Значит, в основ­ном будем плотничать. Вездеход им починим, трелевать станем сразу двумя...

— А, Петро? Как? Ты ведь у нас главный по дере­ву, — льстили ему.

— Да поглядеть надо, — неуверенно, но, гордясь похвалой, отвечал он.

— Верно Савельич говорит, — оживился Екимов. — Значит, у Кивача семеро бичей и у нас теперь шесть с половиной. Запростюльку работать, втыкать знаки бу­ком как спички!

— Все-то это так, — размышлял Каратай. — Да как бы кто кого не объегорил на нарядах. У них и оплата другая, и нормы — механизация! А у нас основной за­работок — мерзлотка, потому как вручную.

«Но ведь они друзья с Кивачом, и из одного села!» — подумал Игорь, а вслух сказал:

— Я могу расчеты делать, все коэффициенты — с точ­ностью до сотых.

— Поставим вместе, а занарядим наши — нам, как вручную, ихние — им, как с урбээмкой! — предложил Каюмов. — Если не объединиться, так оно и выйдет, же еще и прогорят. Вертолета не дождаться недели две.

— Какой две!

Наутро договорились обо всем с Кивачом и решили че­рез три дня, завершив свой «угол», делать 150-километровый марш к его бригаде. Имело смысл торопиться: наст поплыл, вздыбливался озерный сине-фиолетовый лед, и речной фонтанировал, приняв на себя вес вездехода. Начиналась распутица, предвещавшая вынужденное без­делье, пока не спадет во всех этих бесчисленных речушках полая вода. Савельев, предчувствуя, что приближается целая полоса исповедей, попросил базу передать с очередной оказией гитару. Катя предлагала ему на сопке спою, но он отказался и не раз уже об этом пожалел. Он чувствовал: вот-вот и его самого прорвет, так и тянуло поделиться своим единственным богатством — встречей и разговором с Катей.

Гитара прибыла вовремя, и с тех пор каждый вечер по часу и по два перезванивали у костра и в палатке ее цыгански вкрадчивые струны, и со стороны могло пока­заться, что это туристы забрели так несвойственно да­леко.

Перед переброской заехали, конечно, за Кешкой. Сна­чала собирался ехать один Каратай, а в вездеходе оказа­лись все шестеро.

«Арестант» издалека увидел и услышал «семерку», и так припустил навстречу, будто боялся, что проедут мимо. Наперебой сообщали друг другу, что увидели, показывали в его сторону... Кешка подбежал к открытой бригадиром дверце.

— Ну что теперь скажешь?

Но тот ничего не мог сказать, разревелся. Каратай потрепал парнишку по плечу:

— Полезай, подъедем за твоим имуществом.

— А хорошо, когда люди рядом! — вырвалось у него, и эта откровенность стала началом перемены.

Бригада с удивлением услышала как-то, что он обра­щается на «вы» к Екимову. Его робкое, школьное «вы» показало Игорю, что Кешка, в общем-то, легко смущается, он не уверен в себе и боится показать это, прикрывается нагловатой усмешкой, а чаще уходит в молчание, замы­кается. Савельев заметил, что бригадир порой ведет слиш­ком жесткую линию с подкидышем, и сказал ему од­нажды:

— Саш, дай-ка лучше я поговорю с ним.

— «Лучше»? — переспросил бригадир. Сузились го­лубые глаза, какие-то обветренные, как и лицо, — до­рожный человек. Сезон был в той фазе, когда не слово — взгляд, незаметное движение, жест могли задеть, вызвать вспышку. Игорь знал об этой взрывоопасности, его пора­жала тонкая чувствительность внешне грубоватых парней, и он старался говорить помягче:

— Видишь ли... Мы пока действуем на него примитив­но: едой, работой, деревней этой. Физически действуем. А надо — и о душе...

— Я его в душу! В печенки! Расплодили волосати­ков! Я, значит, все в жизни своим горбом, а он?! Легко жить стали!

— Не кипи, — остановил Игорь. Будь на его месте кто-нибудь другой, тот же Екимов, Каратай не потерпел бы такого обращения. Но Савельева он с первого дня при­нял как равного, только по обстоятельствам подчиненного ему человека. Саша уважительно относился к диплому и научной работе Игоря и с самого начала старался не «ру­ководить.» им. После признания о Кате Русских их отно­шения стали к тому же напоминать игру в «поддавки», и каждый старался уклониться от прямого взгляда, стычки в споре или от обсуждения таких тем, которые могли к ней привести.

— А, говори! — махнул Каратай. — Горбатого могила исправит!

Вечером, когда Игорь кашеварил у костра, он забрал к себе на «камбуз» транзисторный приемник. Кешка, ко­торого примагничивала музыка, повертелся-повертелся вокруг и понял, что приемником не завладеть.

— А ты — на ящик, на ящик! — пригласил Игорь, орудуя мешалкой в ведре с супом. — Вместе и послушаем. Какой ансамбль, как ты думаешь?

Они поговорили о модных ансамблях, о «тяжелом роке» и переходе от биг-бита к классике. Кешка разговаривал скованно, сидел напряженно, он хоть и поздоровел на вид, но, казалось, то и дело ждет окрика, насмешки или боится, очередной своей оплошности. Он будто не до­играл дружелюбному отношению бригады к нему. И не­привычно было, что Игорь говорит с ним как с равным и знает современные, модные у молодежи ансамбли и пе­сенки.

Из края в край горизонта ало фосфоресцировали за­катные перистые облака, снег посерел вокруг кострища, и по нему пробегали яркие черно-красные тени. Игорь и воспитанник смотрели в огонь, слушали классический джаз двадцатых годов и молчали. Когда музыка закончилась и стали передавать новости, Кешка после долгого молчания тихо сказал:

— Странная штука — жизнь все-таки. Сколько ду­мал и думаю, зачем она, а понять не могу.

— Ну если ты от меня ответа ждешь, то напрасно. Я и сам над этим думаю.

— Ну? — искренне поразился Кешка. И пояснил: — А я-то думал, вы тут все такие правильные, все у вас так и не иначе...

Игорь удивил его еще больше:

— Тебе когда-нибудь казалось, что все происходящее происходит не с тобой, а с кем-то, все нереально или не вполне реально?

Кешка кивнул.

— Вот и со мной так было. А по-настоящему реаль­ными, моими были, пожалуй, последние три года. До это­го времени я ведь толком ничего и не умел. Когда тебе жизнь кажется странной, значит, ты еще не нашел в ней своего места.

— А ты нашел? — нетерпеливо и как-то раздражен­но спросил Кешка.

— Еще нет, думаю. Но, похоже, вот-вот найду.

— Ну найдешь — и что?

— А то, что человек только в одном случае получит удовлетворение от жизни: когда он твердо знает, что де­лает свое дело и так, как никто другой это дело не сде­лает.

— Все вы круглые и правильные слова говорите. «Дело, дело!»

— Пойми, в природе ничего лишнего нет. У каждой пещи, каждого существа свое назначение. Найдешь его — и будет счастье. А не найдешь, все будет казаться, что кинешь не своей жизнью, и в самой развеселой компа­нии тошно станет.

— Насчет компаний ты верно... — и осекся.

— В жизни, Кеш, все каким-то таинственным образом уравновешено. Вот, положим, нашел ты триста рублей. Или в карты выиграл. Легкие деньги. Никогда ты их с пользой не израсходуешь, растекутся меж пальцев, буд­то и не было. Другое дело — если ты заработал эти день­ги, да нелегко заработал. Будешь тратить — и все будет казаться, что их у тебя больше, чем три сотни. Кто его зкает, может, тут закон какой есть, может, внушение. И так все в жизни.

— Ну, а как искать это свое место?

— Прежде всего в себе. Отказаться от того, что не твое. И развивать то, что действительно твое и ничье больше. В каждом человеке есть что-нибудь неповторимое, может, чудинка какая-нибудь. Вот это и надо развивать. Не выпячивать, не кичиться этим, а прислушаться к се­бе, уловить и — работать. Развивать себя как личность, пак думающее существо, существо разумное.

— Ну а если нет у меня? Не каждый ведь талант!

— Многие не там талант ищут. Внушили себе: будешь, например, ученым. Гонятся за придуманным, а свое настоящее гробят. Вот и получаются несчастные люди. А жизнь прошла, и ты — старик. Как прожил ее? Что сделал, много ли добра и кому? Оглянешься, а там не разобрать, не то жил, не то время убивал, не то работал, но то зарплату отсиживал. И чем быстрее начнешь думать над этим, тем больше возможности что-то изменить, переиначить...

* * *

Едва только стаял снег и полные до краев реки унесли его, начались одно за другим превращения тунд­ры. Словно талантливый оператор, снимало солнце порт­рет одного и того же человека, но в обратной последова­тельности: сначала глубокий дряхлый старик с обесцве­ченными глазами и обезжиренной кожей, но с каждым новым кадром годы отсчитываются назад и перед зрите­лем возникает упругий юноша гимнаст, силы которого избыточны и перерастают в веселье.

Плавные, с сотнями колен и коленцев равнинные реч­ки теперь гудели и ярились под стать горным. За считан­ные часы расцветилась тундра всеми цветовыми перехо­дами зелени, вымахали на глазах лаково-коричневые пру­тики карликовой березки, белым-бело стало на озерах и болотах от перелетной птицы. И кончилась прежняя ти­шина, пропала на все лето, короткое, как отпуск: аука­лись, гоготали сопки и озера, курлыкали прибывающие из Африки караваны, трубили невидимки лоси и дикие олени.

Бригада петляла между извивов речки и притоков, пока не отчаялись и не махнули вплавь. Полые воды подхватили «семерку» — с задраенным трюмом, выпус­кающую тугие пегие струи из трюмных насосов. И поплы­ли, отталкиваясь на поворотах баграми и подгребая то левой, то правой гусеницей. На одном из поворотов уви­дели геодезисты такую картину. Словно ожили заросли карагача — качается до горизонта витая и ломаная из­городь — тысячи и тысячи оленьих рогов. Дробный гул стоит окрест от бесчисленных взыгравших копыт.

— Гляди! Ты гляди! — диву давался Екимов, указы­вая на другое стадо, небольшое, десятка в два голов. Это были дикие олени.

— Оленеводы стараются избежать; таких встреч весной, когда «дикари» уводят за собой в тундру домашних оленей. Пастухи кричали вожакам, оттирали в гущу взволнованных важенок, заливались лаем собаки, но колхоз­ное стада уже растекалось но краям и угрожало растаять новее. При встрече с вольным народом снова оживает меч­та о свободе.

— Поможем, что ли? — спросил Каратай. Он тоже не остался равнодушным к происходящему. Каюмов — за­правский каботажник — лихо причалил к пологой кро­мочке, и вездеход с подводным скрежетом о ледяной уступ вполз на берег. Саша вынул ракетницу, встал на гусени­цу и развесил между дикими и домашними оленями как раз там, где граница грозила расплыться, десяток крас­ных «долгоиграющих» ракет.

Неохотно повернул с холма гордо красовавшийся во­жак пришельцев, попятились, заиграли на месте беглецы. К ним вовремя подоспели пастухи, и поголовье было сохранено.

— Ой, что теперь будет! — хохотал Екимов. — Пан бригадир, давай ноги уноси! Той будет! Ты ж теперь на­циональный герой.

Стадо успокоилось, как только прекратился зов тунд­ры; к вездеходу подъехали оленеводы в серых малицах с капюшонами и с черными трубками в зубах. Трубки казались потухшими. Оленеводы казались мальчиками. Игорь Савельев казался баскетболистом-профессионалом по сравнению с ними.

— Однако, здравствуй, — степенно и тихо сказали пастухи, спешились. Они безошибочно определили старшего и обращались к Каратаю. Саша приосанился, важ­но ответил. Пастухи поздоровались с каждым за руку, уселись на моховой подушке, ноги вперекрест. Помолча­ли перед беседой. Потом, соблюдя ритуал, стали расспра­шивать, куда встречные держат путь.

— Однако, олень кушит, будем, .русский брат.

— Торопимся, — отвечал Каратай. — Работа.

— Важный дела, — кивали ненцы. — Болшой чело­век. Сил болшой нужна. Олешка болшой кушит нада, рус­ский брат. Трубкам болшой курить, однако.

— Я тебе говорил! — лаково блестел рафинадными зубами Екимов.

— Тебя как зовут?

— Замир. Его Сережа.

— А меня Саша. Ты пойми, Замир, дорога у нас, друзья ждут, авария.

— Ай-ай-яй! — качали ненцы головами. — В дорог сил запасай нада. Печенкам кушит нада. Кури, друг, по­ка маленько.

И, пыхнув трубками, ненцы вгляделись в гущу карага­ча. Они ничуть не сомневались в том, что новый друг Саша, русский брат, дальше уже не отправится. Екимов посмеивался, как зритель, уже видевший этот спектакль. Замир выбрал оленя. Резко выкинул руку. Казалось, из рукава малицы, разворачиваясь на лету, мелькнул аркан. В гуще стада встал на дыбы упитанный бык, заскользил к людям, бодая воздух. Замир и Сережа в четыре руки выволокли рогоносца с пышным костяным деревом над головой, успокоили, посредине аркана свили одиночную петлю-удавку, взяли в руки каждый по концу и разо­шлись в стороны. Олень был метрах в семи от каждого из них, ровно посредине. Натянули. Бык взвился. Прыг­нул влево — Замир сильнее натянул свой конец аркана. Метнулся вправо — потащил по моховой дорожке Се­режу. Встал на дыбы. Рухнул. Сделал сальто через удавку.

— Ну, сливай воду, русский брат, — сказал Екимов Каратаю. — Они тебе сейчас высшую честь оказывать будут.

— Как это? — испугался бригадир.

Володя не успел ответить: бык был готов. Замир про­тянул Саще нож с красивой костяной ручкой и жестом показал, какой разрез тот должен сделать. Саша оказался на высоте.

— Как олень, крепкий будешь, как олень, сильный, будешь, — подзывали пастухи всю бригаду.

Нож был острее бритвы.

В подставленные пригоршни хлынула алая дымящая­ся кровь — не кровь, а гранатовый сок.

— Это они специально, — объяснял Екимов, — пото­му и не режут, а арканом. Артерии лопаютса, в брюшине скапливаетса кровь, садятса и пьют горстями. Во так, — и он показал как. Через минуту каждый получил по куску дымящейся сырой печени. Кроме Кешки, который в самом начале сцены спрятался в вездеход.

— Посолить бы, — сказал Каратай, но Замир воз­разил:

— Соль глаза портит. Куший так.

Они были немногословны, но с таким весом, с досто­инством произносили каждое слово и делали каждый шаг, что отказать им было просто невозможно. Саша и по его примеру остальные откусили по кусочку сырой пе­чени. Екимов, который уже бывал «национальным геро­ем», ел ее даже с аппетитом. Казалось, через минуту олень был освежеван — настолько ловкими, хоть и несу­етливыми, были действия оленеводов.

— Шкуру тебе дарить, — поднесли ее Каратаю.

— Да ее ж солить надо, дубить... когда ж мне? — за­протестовал он.

— Тогда рога возьми.

— На капот их! — оживился Каюмов. — И пират­ский флаг!

Саша отнекивался, но рога были уже спилены и по­ложены на капот, Юрий, и правда не мешкая, прикрутил их проволокой к держакам. Потом он стоял над ненцами, облизывал губы и восхищенно вертел головой:

— Слышь, да я так движок не раскидаю, как вы све­жуете, куда мне, у-у!

Нигде ни разу не перерубили кость Замир и Сережа разбирали тушу по суставам. Вскоре ведра бригады бы­ли набиты срезанным мясом, а на траве остались лишь внутренности да разобранный скелет. Когда пугающая кровью и запахом свежатины туша превратилась в обыч­ные куски мяса, из трюма показался бледнолицый Кешка.

— А это куда? — указал Гриша на остатки оленя.

— Во-он в той сопке рысь сидит, — отвечал Сере­жа. — Мы ушел, она пришел, чисто будет. Рысь один живот кушит, больше никого.

Каждый день после снеготаянья видела бригада бе­леющие на мхе, па траве, на зимниках россыпи костей, как на поле Куликовом, — нигде не поврежденных, разо­бранных, как выразился Каюмов, на запчасти.

— А почему кость не рубите? — спросил Игорь.

— Олень — мой родня, твой родня. Рубить — обидеть его, так старики говорят.

— Скажи, Сережа, — Савельев заметил, что тоже на­чинает говорить с акцентом. — Почему твой народ всю жизнь ездит? Почему на одном месте не живет?

— Живут, многие живут. В домах живут, в городах живут, — кивал каждому своему слову, подтверждал его Сережа — полный двойник Замира. — Охотник не жи­вет. Рыбаклов не живет. Пастух не живет. Олешка ягель скушил — нада дальше идти. Рипа удачил, зверь бил — опять маленько идти нада. Поэтому, русский брат.

Прост и естествен был ответ. И Савельев с уважени­ем смотрел на этих ловких, хоть внешне слабых и малень­ких парней. Немногословных, умелых, щедрых. У каж­дого к ним нашлось немало вопросов:

— Правда, что олень не съест ягель, сорванный ру­ками?

— Та, та, правда. Такой чистый олешка.

— А почему вас комары не берут? И не мажетесь ничем...

Сережа поразил эрудицией:

— Кровь другой. Кровь иммунитет иметь, сам выра­ботал. Комар ходи — брать не хочет.

— Почему покойника иногда через всю, тундру везете?

— Человек туда вернуться, откуда пришел. Пришел Уренгой — ушел Уренгой. Так нада.

И просили не трогать хальмермо — национальных кладбищ, если встретятся на их пути — «беда будет».

«А я даже не знаю толком, где моя родина, — поду­мал от таких слов Игорь. — Надо написать отцу, спро­сить. Мы тогда много ездили, пока он служил...»

— Говорят, вы белку в глаз бьете, верно?

— Та, глаз, глаз, — спокойно соглашались оба. — Шкурка портить нельзя, глаз бить нада.

— А ну покажи, как стреляешь.

— Тундра зря палить — худо. Кушит хочешь — стреляй. Промышлять айда — стреляй, пожалиста. Баловать нельзя.

— Ну Сереж, ну пальни, а! — упрашивал Екимов. Каратай нашел в карманах завалявшийся гривенник, установил его в разрезе резиновой прокладки над ка­потом.

— Ребят, а ведь забыли уже, какие они из себя, день­ги! — закричал Гриша, разглядывая гривенник, как монету из коллекции нумизмата. Сережа отошел шагов на десять, поднял тозовку и так, навскидку, казалось не целясь, сухо клацнул выстрелом. Гривенника в прорези как не бывало.

— Ай да Чингачгук! С тобой шутки плохи!

Сережа вдруг заговорил о вездеходе, видимо, чтобы отвлечь внимание от своей персоны. Каюмов кинулся бы­ло проводить экскурсию, но ни Сережа, ни Замир вопро­сов не задавали. Бригаде стало ясно, что интерес к вез­деходу служил только поводом для следующей фразы:

— Его след, как рана. Тридцать лет тундра зажи­вает.

И все поняли, как непросты эти простые парни.

Не признаваясь себе в легкой зависти к ним, настоя­щим мужчинам, Каюмов вдруг с привычным своим «угу-гуу!», от которого шарахнулось стадо, ухватил красно­черными ручищами ближайшего оленя за оба ствола рогов.

— Силу почуял! — хохотали ребята. Юрий пригнул оленью голову до самой земли. Ненцы посмеивались, по­пыхивали после привычного дела трубками, сидели на корточках неподвижно, но зорко, готовые в любую ми­нуту метнуть аркан, видя в узкие щелочки глаз одновре­менно и бригаду, и стадо, и дальнюю сопочку, где «жил рысь». Олень попятился. Каюмов — в меховых штанах, в двух или трех свитерах, по обыкновению с черной бо­родищей, казался вдвое больше оленя. Но олешка попя­тился и пошел вперед. Теперь была очередь Каюмова пя­титься.

Он натужился, остановился, скрутил, как штурвал, го­лову быка набок.

— Злится, — предупредил Васильков. — Белки-то налились.

— Я ему позлюсь! — с натугой проговорил Каюмов и скрутил рога теперь влево, снова пригнул оленью морду к самому мху. — Позлюсь...

У Каратая трубки не было, и он курил на корточках посреди пастухов свой «Беломор».

— Не забодает? — спросил он на всякий случай.

— Олешка — добрая душа, — совсем без акцента сказал Сережа.

И тут Саша резко откинулся на спину, потому что Каюмов вдруг перевернулся в воздухе, кирзачами кверху, едва не зашиб бригадира, и река позади курильщиков гулко ухнула. Олень покрутил головой, будто искал обидчика, но не нашел и с достоинством отправился к важенкам. Бригада проследила траекторию падения и с опоз­данием захохотала. Кешка катался по земле — впервые смеялись не над ним. Ненцы улыбнулись, не выпуская трубок из зубов.

— Ну, — сказал Каратай и поднялся. — Пора нам, ребята.

— Зря не кушил, однако. Моя говорит, дорогу знать нельзя. Мал-мал в дорогу кушит нада.

— Знаю я «мал-мал»! Десяток оленей переведешь, и то не успокоишься.

— Зачем «переведешь»? — удивлялись ненцы. — То, что спрятал, то пропало, то, что отдал, то твое. Олень тундра пошел, твоя стрелял, олень вернулся. Подарку не берешь, почто обижаешь?

Саша был вынужден принять «подарку» — нож с рукоятью из моржовой кости и в ножнах из лосиной шкуры. Он решил в долгу не остаться, предложил компас. Ненцы улыбнулись. Часы. Опять отказ. Саша вошел в раж: достал свое ружье. Сережа переломил ствол, по­смотрел в дуло на свет, оглядел замок, приклад — и вернул хозяину.

Одарившие бригаду пастухи не взяли даже зажигалки взамен.

— Саш-ша, — сказал напоследок Замир, — тундра девишка один маленько ходи. Книжки возит. Твои ребята обижай не нада. Однако, помогай нада. Хороший человек Катя.

И, видя, как вздрогнул Каратай, как напрягся Игорь Савельев, Замир покачал головой: опоздали его новости.

Подошел мокрый, отряхивающийся по-собачьи Каюмов.

— Как водичка? — спросил под новый взрыв хохота Володя. Юрка не в шутку обиделся на оленя:

— У, кабанище!

Юрий панически боялся всякой инфекции, болезни, простуды. Бригада и гости с усмешкой наблюдали, как он вынул из аптечки десяток облаток, насыпал полную горсть таблеток без разбора и ахнул всю эту белую горку.

— Для профилактики, — пояснил он. — От гриппа.

Попрощались с пастухами и не успели влезть в вез­деход, как и ненцы, и их олени уже скрылись, словно всем привиделся мираж.

— А, Кеша?! Во парни! В тундре как дома. А ты и дома как в тундре.

И снова плыли, гребли гусеницами, отпихивались от берегов и тряслись на кочках. К вечеру на ровной голу­бой линии горизонта показались два черных горба. Еки­мов пояснил:

— Ненецкие нарты груженые стоят. Шкуры-муры там...

— Песцовые? — оживился Кешка.

— Может, и песцовые. У них обычай такой: где хошь оставит, знает, что никто не возьмет. Метель началась или олени пали, распряг, сел верхом, груз бросил — и ходу!

— Юр, подъедем, Юр! — заблестели глаза подкиды­ша. Все еще сердитый после купания Юра буркнул:

— Подъедем, ну и что?

— Так ведь песцы!

— А по лапам? — спросил Каратай риторически. Еки­мов добавил, что не дальше как через два дня хозяин нарт будет сидеть в их палатке, если хоть веревку тро­нуть, — найдут по следам.

Каратай обещался:

— Я тте научу свободу любить! Я тте отважу на чу­жое зариться!

Не раз вспоминали потом Замира и Сережу — какие парни!

— Я вот на технике, — говорил Каюмов, — а у них живая сила. Я и то иной раз плутаю, по своему следу назад сдаю, а вот как они вот? Он добро свое бросил, снег стаял, а как он обратный путь находит? Без карт, без дорог, без компаса? И ориентиров в тундре, считай, никаких. Я вот че думаю: чутьем.

— Сигналов им наставим, — сказал Игорь, — и бу­дут ориентиры.

— Если на костры не разберут, — добавил Каратай.

— Они-то не разберут, — уверял Соколов, — они не то что некоторые — по чужой поклаже шариться.

Часы уже показывали десять вечера, но солнце все еще не садилось. Решили ехать до победного конца. Са­вельев, подложив под голову рюкзак, то вспоминал Ка­тю, то думал о ненцах-пастухах, то о бригаде. «Чем объ­яснить такие контрасты — они могут пить сырую кровь и грубы, но устраивают суд из-за зарезанной собаки и участливы до нежности. Никогда не возьмут чужого, но где-нибудь на вокзале вызывают у дежурного милицио­нера желание проверить документы. Они знают, какую жизнь прожил Растрелли, какой строй в Коста-Рике, био­графии детей Карла Маркса. Может, их ошибка в том, что головы забиты бессистемной информацией?.. Они те­тешкаются до потери терпения с этим тщедушным условником, но они же придумывают ему немыслимое наказа­ние. Если они — народ, то велика же ты, Россия! А За­мир и Сережа! Они живут по принципу «ходи медленно, думай быстро». Как только могла показаться безжизнен­ной тундра, стоящая на мерзлоте, если тут живут, ра­ботают, знают дело до суставчика, до белкиного глаза, как дорогу к брошенной нарте, такие парни!»

Вспоминалась степенность ненцев, вескость их слов... Вспоминался Катин взыскующий взгляд и слова о совес­ти... Да, видно, так: пусть другие живут иначе, попуска­ют себе, но я так жить не могу, надо жить чище и строже, а есть ли лучшее чистилище, чем эти просторы? Ведь и правда, лица ребят просветлели, и нет на них сле­дов развращающего безделья базы.

Даже мерзлота, хранящая мамонтов, высокоуглеродис­тая, даже она поддалась под напором солнца и их рук.

— Когда ты уедешь? — спросила Катя на сопке на рассвете.

— Я еще не знаю, уеду ли.

— Все уезжают, — тоскливо и безнадежно прогово­рила она. От такой интонации, от затаенной в этих сло­вах обиды на то, что с ее родиной обращаются не по ее достоинству, Савельеву и впрямь захотелось остаться, жить тут не сезон и не два. Он сказал об этом, но Катя по-доброму снисходительно улыбнулась:

— Вот сезон кончится, получишь расчет, и куда толь­ко денется это твое желание!

...Вездеход остановился, снаружи слышались привет­ствия — это Евгений Кивач выслал дозоры, чтобы «се­мерка» не проскочила мимо лагеря. Женя был черен как цыган, очень худой и подвижный, нервный — не че­ловек, а гоночная машина. По сравнению с ним Каратай казался сонным.

— Сань, ну выручил! Привет, ребята! Ну вовремя! Не­делю стоим, рыбку ловим, загораем, если урбээмку за ле­сом послать утром, то назад жди к вечеру, а тут еще половодье, она ж тяжелая, даже через ручей по-чере­пашьи. Ну как добрались? Оголодали? Мы ждем, не спим...

— Привет, Жека, — всего-то и сказал за это время Саша. — Доехали нормально.

Зато водители — два Юрия — обнялись и расцелова­лись и долго двигали друг друга в плечо с различными восклицаниями.

— Я, понял, как больной! — кричал водитель Ки­вача по кличке Бич. — Как побитый хожу! Ну, такое дело — разгар сезона, а парни на себе бревна носят, понял! Да провалиться мне скрозь с этим ленивцем. Было б что другое, а тут... он же литой! Ленивец — он же или есть, или лапки кверху, и никакой ремонт, понял!

— А я гнал знашь как! — вторил Каюмов. — Угу-гу! Думаю, Юрка там ку-ку кричит, а я свой движок жалеть буду? Клапана прижег — так гнал!

Они выкатили колесо и тут же принялись его уста­навливать. Глядя на них, Савельев вспомнил слова Скрыпникова о том, что самый преданный экспедиции народ — ее водители.

Кивачевская бригада в полном сборе бодрствовала у костерка. В отличие от бригады Каратая она не воз­вращалась на базу, не встречала ненцев или Катю и со­скучилась по обществу не хуже Кешки в его брошенной деревне. Первым делом приезжих накормили.

— Ужин под названием «дружба пернатых»! — про­возгласил толстый, просто безразмерный водитель урбээмки Ферапонт. Из-за такого имени и огромного веса его звали просто — Амбал. — Уточка. Гусочка. Куличок. Ку­ропаточка, — перечислял он ласково.

— И гагарочка — в подарочек! — хохотали хозяева и рассказывали, как Ферапонт Иваныч в поварском раже пальнул в гагару и хотел было отправить в общий котел, да вовремя рассмотрел полкило чистого рыбьего жира под ее брюшком.

Ужинали, балагурили до половины четвертого, было что порассказать друг другу. Засыпая, слышали, как дву­мя кувалдами Каюмов и Бич забивают пальцы в гусени­цу отремонтированной «десятки».

Наутро объединенная бригада двинулась вперед. Слишком долго Евгений Кивач просидел на одном месте, слишком много времени пришлось на этот тщательно «облизанный» из-за поломки сигнал.

На трудных, кочковатых участках вездеходы шли след в след, торили дорогу для тяжелой машины Ферапон­та, на ровных гнали наперегонки, что твои бронетранс­портеры десантных войск.

Все новые и новые стаи птиц заканчивали перелет. Они проходили порой на небольшой высоте, прямо над вездеходами, видные до перышка, до оттянутых назад лапок. Было тепло, и на минутной остановке закатали тенты транспортных вездеходов, поделили ружья в оче­редь. На двенадцать стрелков приходилось пять «ство­лов». С отставшими одиночками решили не мелочиться, сидя в вездеходах наизготовку, ждали хорошего гуси­ного косяка. Савельев нетерпеливо сжимал ложу. Вокруг только и разговоров, что об охоте — на лосей, на диких оленей, на птицу. Соколов рассказывал об охоте про­шлым ноябрем на волков с вертолета. Гриша прервал рассказ на полуслове. Вездеход добрался до невысокого перевала, это была даже не сопка, а косогор. И тут, с треском и свистом вспарывая воздух, прямо на них выле­тела стая уток. Необыкновенно высокая скорость полета и волнующие пропорции: одна треть — туловище, две трети — шея с головой, делали утку похожей на ракету с вибрирующим стабилизатором.

Два или три выстрела ударили одновременно. В ушах быстро сжимался и расширялся воронкой звон от них. Игорь не услышал своего выстрела, не почувствовал от­дачи. Он лишь увидел, как стая расслоилась на три: одна часть взяла выше, боковые, как истребители на бое­вом заходе, отвалились влево и вправо. А из-за кромки косогора летели и летели новые — только бы пальцы успели вытянуть гильзу, вставить новый патрон! Только бы не сплоховать!

— Савельич! — кричит Екимов. — С опережением бери: скорость!

И вот — тот счастливый миг, когда предугадываешь появление утки и, чуть поведя стволом, посылаешь дробь и наперед знаешь, что точно. Стремительная летунья вдруг обрывается... инерция какое-то время не дает ей упасть отвесно... Гильзу долой! Щелчок замка. Выстрел навскидку, наудачу. Мимо! Уцелевшие испуганно прибавляют ходу, и без того быстрого. Пока нет на горизонте новых рассеянных увеличивающихся точек, то тот, то этот охотник спрыгивает с борта и бежит за своей уда чей. Зеленые, фиолетовые отливы селезней. Ровная гамма пестряди уток, белые перья с зеркальным отливом ни желто-зеленой траве. Ногой на фаркоп и на ходу снова в кузове, снова наизготовку. Кто с возгласом, кто молчком, но у всех блеск глаз, сердцебиенье, замираю­щий восторг и боязнь промаха. Знатная идет охота!

* * *

Дробно стучали молотки и топоры, летела мокрая ароматная щепа, урчали сразу три вездехода: шнеки урбээмки вгрызались в мерзлоту, а оба транспортных тре­левали лес для гигантского, 26-метрового, пункта. С урбээмкой управлялись сам Женя и Амбал в кепочке; шоферы с Екимовым, Савельевым: и черным Семеном, зарезавшим на базе собаку, валили пихту и лиственницу в пойме разлившейся реки, на месте сучковали и везли уже гото­вые хлысты; двое дежурных кашеварили, Каратай, Кеш­ка и Гриша Соколов шкурили бревна, размечали их, пилили, стягивали перекладинами и укосинами. Буровые работы и правда стали отнимать от силы два часа — без кайла, лома, немоты в руках. Скважины бурились на полную глубину, центры ставились полноценные, без «покойничков». С первого же дня объединения каждый затвердил свои обязанности, и работалось припеваючи, наперегонки. Закончив свое, переходили на помощь дру­гим. Как только были готовы скважины, шоферы готовили вездеходы к подъему сигнала, мастерили систему блоков, мотали тросы, «разували» гусеницы. Такая, казалось бы, мелочь — объединение — сокращала время строительства вдвое, это замечал каждый и от сознания удвоенной силы работал еще жарче, с задиристыми прибаутками и смехом.

Приятнее стало перекуривать у костра с кружкой ко­фе, порошкового молока или чаю в руках. Рассказы, на­доевшие каратаевской бригаде, были свежи и интересны для кивачевской. И не торчали теперь по неделе на од­ном месте — быстро ставили знак и перебрасывались к месту строительства нового. Иногда даже лагеря не разбивали — случалось за день делать и по два броска. И чем быстрее и собраннее работали, тем больше хоте­лось быстрее, еще быстрее, чтобы снова переезжать, чтоб еще и еще приблизить завершение сезона. Вместе охоти­лись и рыбачили, страховали тяжеловесную урбээмку на переправах, а главное, было теперь перед кем пофорсить, показать свой почерк и лихость.

Кивач и Каратай, закончив расчеты и разметку буду­щей пирамиды, оформляли документацию в палатке, а бригады тем временем доводили детище до кондиции. По­том бригадиры выходили, помогали, принимали работу. И приступали к наиболее ответственной части — подъ­ему. Особенно много было возни с гигантами: тросы приходилось тянуть двумя вездеходами сразу, помалу, осторожно и строго одновременно. Были уже случаи — или срывало вездеход с места, или лопался трос, или ве­нец отрывался, — и ажурный, белый, с десятками пере­плетений, с крышей, лесенками, столиком для инструмен­та сигнал с маху разваливался на глазах. Но как кра­сив был подъем, когда медленно и величественно подни­малась белая пирамида, вписывалась вершиной в синее, оранжевое или сиреневое небо тундры!..

Вскоре в тундре совсем не осталось снега, вся она по­крылась бело-зеленоватой пенкой, и эта пенка называ­лась ягель. Солнце, скупое одиннадцать месяцев в году, теперь вдруг расщедрилось. Оно разукрасило окрестности, высушило промоченную насквозь, хлюпающую водой по­душку мха и травы. Подсохший сверху ягель казался ссохшейся резиновой губкой, каждая его шапка -состояла из микроскопических веточек, точных копий кроны де­рева. Сухой ягель становился трутом, порохом, рассыпан­ной взрывчаткой. Стоило поджечь его, как- весь кустик почти бездымно вспыхивал и гудел.

В разгар строительства отъехавший от площадки Бич выскочил на гусеницу и истошно закричал:

— Горим!

Вокруг километра на полтора чернела выжженная тундра. Видно было, как нефтяной лужей пожарище рас­текается в беспредельные ягельные поля. Кивач кинулся к Бичу, и вездеход по самой кромке огня помчался на пе­редний край. Каратай отправил два других вездехода в обход, чтобы взять огонь в кольцо. Гусеницы разворачи­вали дерн до мерзлоты, как до белой кости, и через их колею огонь уже не мог перебраться.

— Фал берите! — Каратая впервые услышали кри­чащим. Он расставил обе бригады по радиусам распро­странения огня и пошел впереди. В руках у Саши была толстая веревка. Савельев поразился такой наивности бригадира: пожар, да еще гигантский пожар тушить... веревкой! Но Саша шел и стегал по черным шапкам яге­ля, обгорелого сверху и тлеющего внутри, бил и бил че­рез каждые пять сантиметров. Стоило только увеличить интервал, как снова издевательски вспыхивал язычок пламени. Пожарище заливали водой из ближайшего озерка. Затаптывали. Срезали ягель лопатами.

Вездеходы наконец сошлись у горизонта. И пошли по огню внутренним, более узким кругом. Вскоре их застла­ло дымом: потушенные участки невыносимо чадили. Обе бригады шли и простегивали огонь — тросом, фалом, ве­ревкой, ремнем. Когда вездеходы опахали второй круг, внезапно обнаружилось, что пылает пятачок лагеря, на котором две бочки с бензином.

— Куда?! — опять закричал Каратай. По промаслен­ной жести бочки уже слегка пыхнуло пламя. — Стой! Назад! Назад, кому говорю!

Но Каюмов из-за рева двигателя, конечно, не слыхал его. На всей скорости развернул «семерку» вплотную пе­ред бензином. Корму занесло на сорванном дерне. Каза­лось, вездеход слетел с гусениц. Но тут Юрий так газа­нул, что мох, дерн, вода полетели из-под гусениц, словно из водомета. Снова сдал назад. И снова рванул. Бочки с верхом были засыпаны желто-зелено-черными лохмотья­ми. Остервенелый вездеход ринулся выписывать круги и восьмерки на дымящемся полигоне. Екимов не удержался и радостно завопил:

— Могет-хан... — и закашлялся до красноты, до слез.

Пожар сбивали до ночи. Неутомимее и злее других накидывался Кешка. Каверзная губка снова и снова за­нималась пламенем, он крутился волчком, перелопачивал моховую подушку вокруг себя, был череп до копоти, у него прогорел сапог, но, если кто-то отнимал у не­го лопату, он в ответ отнимал веревку и стегал как кнутом.

Ночью все пожарище багровело и светилось, будто у светлячков произошел демографический взрыв.

— От нас пошло, — тяжело дыша, переговаривались парни, шатаясь и утирая обильный пот.

— Кто-то окурок кинул.

— Тут не окурок! Тут костерок! А ну, кто дымовик раскладывал? — гаркнул всегда добрый, а теперь разъ­яренный Амбал.

Солнце расплодило тучи комаров, и главной стала проблема, не предусмотренная никакими коэффициента­ми: чтобы сходить на двор, приходилось разжигать дымовик.

— Кешка! — заподозрил Соколов.

— Его к огню хоть не подпускай! — говорил Василь­ков. — Он нас чуть не спалил соляркой.,.

— А потушил? Тушил, тебя спрашиваю? — Ферапонт одной рукой сгреб Кешку «за душу», намотал на кулак его спецовку и без усилия вознес подкидыша над собой.

— Отставить, — тихо сказал Каратай. Когда Кешка оказался рядом с ним, Саша показал ему на закопченных, умаянных парней, на черное поле вокруг, на недостроенный сигнал на козлах: — Ты все только в рублях по­нимаешь. Перевожу: полдня простоя двух бригад, восемьдесят га испорченных пастбищ, шесть часов работы трех вездеходов. Тысчонки четыре потянет твой костерок. Же­ня, — обратился он к Кивачу, — пиши акт, И завтра в Таз.

Однако даже вздыбленный Кешка держался с досто­инством и невозмутимо отвечал:

— А вот и не я. Съели? Не я!

Тогда к нему подошли Екимов и Савельев:

— Не врешь?

— Нет.

Поверили не словам, а глазам и невозмутимости. Каратай оглядел подкидыша с головы до пят. Взгляд его изменился, он вспомнил, как ловко хлестал по огню прежде неумелый новичок, как ловко ходила у него ле­нивая раньше лопата. И пожал ему руку. Кешка расте­рялся от такой неожиданности и даже не обиделся на «вознесение». Саша самолично стал искать виновника и с пристрастием опросил свою бригаду. Парням нельзя было не поверить: не они. А кивачевские рабочие так и не признались.

— Им бы нашего Кешу — сразу почестнее стали бы!— сказал Игорь Екимову.

— И принципиального Савельева, — дружелюбно хохотнул в ответ Володя. — По части центрушек. Ты скажи лучше, о чем ты с ним вчера секретничал у ко­стра?

— О живописи.

Пожар был последним приключением сезона, который уже перевалил за свой полдень.

Загрузка...