Я так ясно представила себе эту картину, будто все уже произошло; я была там, в ней, и еще сегодня помню все детали, звуки и этот запах — сладкий, приторный, ползущий изо всех углов.
Должно было быть так: ветер треплет занавеску, с тахты монотонной ниточкой капает вода, на полу растоптанные серебряные лепестки моих любимых мышиных ушек. В глубине улицы затихает сирена «Скорой помощи». Белый конверт — страшнее, чем граната, и нет у тебя силы, чтобы взять его. В коридоре — как-то удивительно далеко — кудахчут соседки. Звонит телефон, кто-то говорит, что меня уже нет, а ты в ответ глупое тривиальное «спасибо». И только потом сознание: «Нет Дороты». Во всем этом, наверное, немного жестокости, а быть может, только эгоизм? После телефонного звонка ты вскрыла письмо. Смешно, невыносимо раздражающе у тебя дрожали колени.
Я всю ночь думала над этими словами. Всю ночь я подготавливала свои объяснения. И даже эта перестраховка вначале была не так уж глупа: «Я знаю, что такой уход всегда, независимо от причин, отдает дешевым фарсом». Затем следует много вещей очевидных, фактов и настроений, великолепно тебе известных.
Заявление: «Если бы существовало что-нибудь за границей физиологической смерти, я вернулась бы на ту же улицу».
Жалость к себе самой: «Вся бессмысленность этих муравьиных бегов в жизни заключается, очевидно, в том, что после нас не остается ничего, кроме нескольких слезинок и поблекшей памяти».
Оправдание: «Веру, если бы она у меня была, работу, определяющую мое существование, я могла бы отдать за один сердечный жест, за одну жестокую усмешку».
Еще одно оправдание: «Если мой уход в чем-нибудь поможет тебе, если он удержит тебя от того, чтобы поставить жизнь не на ту карту, это уже будет хорошо».
Заключение: «Ты, именно ты будешь плакать после моей смерти, и потому я обязана дать тебе объяснения».
Осталось только открыть кран. Кто-то постучал — это пани Ружаньская хотела одолжить соли. Я попробовала представить себе ее лицо в ту минуту, когда все уже будет кончено. Я видела, как она суетилась, пытаясь чем-то помочь, слышала, как она засыпает тебя лавиной добивающих, монотонных слов.
И тогда я увидела тебя. Закрыла глаза. Уже несколько часов подряд я думала о том, как это будет, когда меня не станет, но еще не чувствовала этого, я еще была с этой стороны. Чужой, глухой голос громко произнес последние слова моего письма: «…ты будешь плакать после моей смерти». По сути дела, как мы любим драмы. Нам намного легче дать на отсечение руку за близкого человека, чем заштопать ему носки.
Тогда действительно трудно было решить: жизнь. Я не хотела, чтобы ты об этом знала, но я уходила также и для твоего и для его блага, чтобы что-то облегчить, разрешить. Я росла в собственных глазах — от сознания, что я готова на самопожертвование, что это-то я могу, и в конце концов дорасти до себя было уже совсем легко.
Однако пани Ружаньская пришла за солью, и только тут я поняла смысл этих своих выдуманных красивых слов: «…ты будешь плакать после моей смерти». В тот момент иссяк весь запас моего эгоизма. Я подумала, что, наверное, это преступление — обременять своим трупом самых близких людей.
Мир, который я покидала, казался мне великолепным и прекрасным, мир, в который можно было вернуться — серым и невыносимым. Я знала, что я буду существовать в нем, учиться молчанию и одиночеству, когда невозможно будет ни прикоснуться, ни увидеть вас обоих: я знала, что я должна буду создавать себя самое без чьей-либо помощи, для никого, для ничего, для мира, который, повторяю, вдруг показался мне ужасным.
Верь мне — возвращение было несравненно труднее, чем решение, принятое в ту минуту, когда я перехватила какой-то его взгляд, брошенный на тебя, когда я поняла, что в любой день потеряю вас обоих, что не смогу уже извлечь из себя ни тени фальшивой радости. Хорошо, что ты приняла мое молчание, только, видишь ли… Я ничего не знаю. Не знаю, была ли ты одной из тех, которые приходили и быстро уходили, или, быть может, это его и твоя единственная любовь?
Все же я люблю тебя, маленькая, забавная сестричка, и тогда я не знала, что делать. Я думала: как бы не было — все равно будет плохо. Не хочу отдавать его и не хочу твоей боли. Если ты будешь только его капризом — я должна жалеть тебя, но не смогу.
Я не умела уходить. Никогда в жизни я не умела уходить, хотя иногда и мечтала о том, что оставлю ему какую-нибудь записочку, цветок, какое-то одно пустое слово и больше не приду. С того самого дня, когда его теплый, заботливый жест напомнил мне, что я женщина, я не хотела искать выхода, хотя он, наверное, существовал.
Помнишь, ты сама говорила мне: «…ты перестала быть собой, ты хочешь быть им, но как же он может любить самого себя?». Я привезла тебя, когда уже было плохо. Наш общий дом, ночные разговоры и вечерние прогулки должны были быть спасением от потери себя самой, но было уже слишком поздно. У меня уже не было своих собственных друзей, книг, любимых блюд и привычек. Все о нем, с ним, для него.
Уже тогда начали появляться другие девушки, и ты уводила меня ночью от окон, через которые я следила за движениями двух теней. Каждую такую ночь я могла да, наверное, и хотела кинуться под трамвай, но он говорил «до завтра». И я ждала этого завтра, как дара судьбы, удивленная и счастливая, что все еще продолжается, что он снова позовет меня, будто ничего не случилось.
Помнишь, я тогда даже продвигалась по службе, потому что работала яростно, словно пролетая сквозь время, проведенное без него. Туманные планы моего ухода исчезали в тот же миг, как только я оказывалась в сфере его голоса, его рук. И тогда — как рефлектор в глаза — тот его взгляд на тебя. Отказавшись от смерти (как странно звучит сегодня это слово), я решилась на бегство.
Ты даже не представляешь себе, в какой степени нормальные люди не могут понять таких дел, где нет никаких фактов. До какой степени человек множеством нитей привязан к своему месту. «Почему?» «Зачем?» «А прописка?». И работа — как можно так, без единого слова бросить работу?..
Чужой город. Время, тянущееся, как резина. Хлеб и сигареты — вот и все проблемы. Безразличные люди, которым не хочется ничего объяснять… Если бы ты знала, как было тяжко!
И это упорство, и злость, что я обрекла себя жить. Недоброжелательность ко всем и вся. И еще, наверное, тень презрения — все они живут, потому что так получилось, я же только потому, что сделала выбор. Они были спокойные, откормленные, улыбающиеся. Я смотрела в их лица и думала о каждом: «Ну ты-то уж наверняка не решился бы покончить с собой».
За одну ногу самого скверного памятника в нашем городе я отдала бы весь этот работящий, шумный, темный, не мой край… Назло себе самой и всем я запиралась у себя в комнате, находясь среди людей, молчала до боли, старательно обходила кино и кафе. Меня злили даже скворцы, всюду ведь одинаковые, и магнолии, чопорные, незнакомые цветы.
Я говорю в прошедшем времени, ты заметила?..
Ты, наверное, думаешь, будто что-нибудь случилось: я встретила необыкновенного мужчину, кто-то сделал мне что-то доброе и привел меня в замешательство… Нет, все еще слишком часто передо мной всплывает твое лицо. Ведь, кроме него, ты была для меня всем. От каких-то вещей больно так же, как и год назад, — хочу я того или нет. И все же… Сама не знаю когда, сошли с меня и злость и упрямство. В понедельник концерт по радио отнял у меня целый вечер… Но это вроде бы хорошо?
Не знаю, в какой день я заметила, что здесь самые красивые сумерки на свете. Знаешь, луна висит над заводом такая светлая на совсем еще ясном небе, домны полыхают так, что глаза болят от этого блеска; налево, за заводом, четыре прелестных молодых тополя, и весело погромыхивают поезда, пролетая через мост.
Утром в трамвае раскаявшийся и уже трезвеющий пьяница исповедовался перед кондукторшей и всеми остальными равнодушными к нему пассажирами… «Дом заперт, проливной дождь, идти некуда и человек сам себе не хочет признаться».
Нет, собственно, ничего не произошло, но мне думается, что скоро я буду настолько «забронирована», что смогу увидеть тебя, может быть даже его, и рассказать о прошедшем годе созревания. Наверное, я начну так: «…там, у меня…». Только и всего, а мне кажется, что я добилась чего-то очень ценного. Нужно еще время, чтобы это обдумать, определить, но я уже знаю об этом.
В тот день, когда я уже считала свою жизнь по часам, я думала, что мои уход будет также и предостережением тебе: «Кроме него, ты была для меня всем…». Да, но он занимал в моей жизни слишком много места.
И нисколько тут не помогут ни чужой опыт, ни чужие ошибки, каждый должен прожить свою жизнь так, как захочет, мы обе знаем об этом, правда?
Ну, так держись, малышка!
Дорота