…Наконец-то в один из дней освободилась маленькая шестиместная камера прямо напротив караульного помещения.
— Завтра сюда пригонят, — сказал Рыжий Левша.
Рыжий Левша сортировал письма, проверяя по книге, кто где сидит, и выводил на конвертах толстым красным карандашом номера камер.
Рыжий Левша отирался около караульных и все знал.
Он и новеньких всегда просвещал.
— Раньше здесь был ну прямо дом отдыха. Двери всегда настежь, окна без решеток — можешь себе входить и выходить через них. Разрешалось ходить по баракам, а летом играть в футбол. А теперь на окнах решетки, сиди в камере и дуй в парашу.
— Но это только до марта, — продолжал Рыжий Левша, раздобыв покурить. — В марте бараки снесут, а нас перебросят на Плуды. Там братва экстра-тюрьму себе строит, стена — полтора метра толщины. Только они и печи ставят, а как морозы ударят, это уже известпо — совочек уголька туда. Как уголек раскалится, долой его оттуда, чтобы пожара не приключилось. А у меня еще две зимы, — сокрушался Рыжий Левша.
В шесть вернулись строители. Сбросили ватники, оправились, умылись. Раздатчики раздали еду.
За ужином четвертую камеру лихорадило.
— Завтра приедут. Четырнадцать лет…
— Из Равича приедут. Четырнадцать лет…
— Я бы согласился, — сказал Аптось, святотатец.
Он возвращался из пивной на такси, и у него не было ни гроша. Тогда он велел подъехать к костелу. Сорвал кружку для пожертвований и притащил в машину. Они посчитали с шофером — там было триста пятьдесят злотых — потом вместе явились в милицию.
— Я бы согласился, — сказал Антось, — отмучиться эти четырнадцать лет за такое вознаграждение. А потом они купят виллы, машины и отправятся в Италию.
— Это не окупится, — изрек Геня.
Все знали, что у Гели есть зеленый «мерседес», знали, сколько он расходует бензина, какая у него обивка, и сколько он выжимает, и какой талисман висит у него над баранкой.
— Что не окупится! — вскипел Антось. — Вам, пап Геня, это не окупится, потому что у вас есть машина…
— Никто его с этой машиной не видел, — вмешался Урынек, тот, который раздавал хлеб и имел связи.
— По мне, так он непохож на такого, у кого есть собственный автомобиль.
— И нескоро вы меня увидите с моей машиной, — отрезал Геня.
Урынек должен был сидеть на год больше. Геня снова повернулся к Антосю:
— А в Италию я всегда могу поехать как турист.
— При наличии некоторой суммы, — согласился Антось, сильно сомневаясь в том, что Геня когда-нибудь будет располагать такой суммой.
— Я в самый сезон выхожу, — потер руки Геня. — В моем деле сезон — это всего три месяца. Меня выпускают как раз к сезону, так что заработаю.
— Трудновато вам будет, — сказал Антось так проникновенно, будто это его самого выпускали к сезону. — Вы столько времени не работали. Придется крепко поднажать…
— Да, да. Поднажать придется крепко… — согласился Геня и потер руки.
— А кроме того, их семьи все время получали пособие, — после минутного молчания продолжал Антось.
— Откуда пособие, откуда пособие! — взорвался маленький Зыгмупт. — Всыпать им надо было, а не пособие давать! — орал он.
— Один там есть из высших, — сказал Левша, которого в этот самый момент надзиратель впустил в камеру. Все замолчали, уставившись на Левшу с вниманием и почтением. — Генерал, кажется. И майор тоже есть.
Левша принялся за еду. Выщербленным ножом покромсал буханку хлеба. Каждый ломоть толсто намазал смальцем, потом очистил четыре луковицы, нарезал их кружочками и осторожно положил на хлеб. Из своей тумбочки достал банку порошкового молока. Полную, с верхом, ложку всыпал в котелок с черным кофе. Добавил четыре ложки сахару. Размешивал он старательно, разминая комочки.
— Подкрепляется, — шепнул Бомбель Гармонисту.
— Еще как подкрепляется…
— Вот это подкрепляется, а? — вполголоса сказал Шамша.
— Ну, пан Левша, значит, подкрепляетесь, — наконец громко высказался Рак.
Левша старательно жевал остатками зубов.
— Ну в что? — пробурчал он, не глядя на Рака.
— Да нет, ничего, — смешался Рак. — Я только, что вы вот, значит, подкрепляетесь. Правильно делаете, что подкрепляетесь, — добавил он с восхищением, — в тюрьме главное — это подкрепиться. Приятного аппетита. — Он неестественно засмеялся и проглотил слюну.
— Вы крошки потом подметите, — безразличным голосом проговорил Урынек. Он один мог позволить сказать что-нибудь Левше, так как у него тоже были связп. В ответ Левша еще громче зачавкал.
На свободе он промышлял по кладбищам, раскапывал могилы. Все смотрели на него и ждали, когда он съест, потому что понимали, что ему известно о тех, которые прибудут сюда, гораздо больше, чем он сказал.
Рыжий Левша закончил есть, рыгнул, вытер рукавом губы и смахнул крошки.
Развалившись на лавке, что стояла около горячей трубы, он прикрыл глаза и начал шарить по карманам. Вытащил деревянный портсигар, стукнул им по столу.
Рак тут же подлетел к нему с пачкой сигарет «Спорт».
— У меня «Гевонт», — вскочил Шамша.
Левша взял у него сигарету. Глубоко затянулся.
— Один там у них из высших, — сказал он после минутного молчания. — Генерал.
Это они уже знали. Левша немного помолчал.
— И майор есть.
И только кончив курить сигарету и достав другую, он заговорил:
— Они все были приговорены к смертной казни. Потом ее заменили пожизненным заключением. А потом скосили до пятнадцати. И теперь вот выходят.
— Они все вешались, — сказал он спустя минуту. — Один на женских чулках. Трижды. А один девять месяцев не ел. Его кормили через нос. Потом отправили в сумасшедший дом, подлечили и обратно. Какой-то там себя покалечил, потому что не мог без баб обходиться.
— Так им, мерзавцам, и надо. Жаль, что они все себя не порезали, — буркнул Зыгмунт.
— Ты себя резани, — заржал Шамша.
Левша глянул свирепо, и все замолкли.
— Там двое чахоточных, — продолжал он, — их, наверное, в изолятор поместят. Вообще-то они уже свободны. Могут ходить в город, когда хотят. Могут жить в гостинице. Они в тюрьме живут, потому что у них нет денег. Да и вообще-то им все равно. За столько лет попривыкли.
— Я бы не привык, — убежденно сказал Шамша.
— Привык бы, — снисходительно заметил Антось.
Шамша с минуту поразмыслил.
— Нет, не привык бы, — подтвердил он.
— А что бы ты делал?
— Зарезался бы.
— Они тоже резались.
— А я бы снова резался.
— Они тоже снова резались, пока им не надоело.
Шамша поскреб бритый затылок.
— В общем, не знаю, но что-нибудь я бы сделал.
— Пыль бы из мешков выбивал, — сказал Левша.
Назавтра двоих из четвертой перевели в другие камеры.
— Внизу надо освободить два места, — сказал надзиратель.
«Новых поместят», — решили все.
Через минуту пришел Левша. Взял одеяло на обмен. Надзиратель ждал его за дверью.
— Кого к нам поместят? — шепотом спросил Рак.
Левша взглянул на дверь. Склонился пад кроватью.
— Чахоточников, — сказал он.
— Чахоточников поместят из Равича! — на всю камеру заорал Рак, когда Левша с конвойным ушли.
— О Иевус! — схватился за голову Зыгмунт. — Моя семья погибла в гетто, а я тут должен под одной крышей с убийцами находиться… О Иезус!
— Да будет тебе, — из своего угла сказал Шамша. — Они уже по-польски говорят так же, как и ты…
— Я этих сволочей ночью убью! — кричал Зыгмунт.
Шамша в своем углу выкрошил из сигареты немного табаку, соскреб с нескольких спичек серу, всыпал ее в сигарету и опять набил табаком.
— Возьми-ка закури, нервы дым любят, — сказал он, бросая Зыгмунту сигарету.
— Я ночью им на голову мочиться буду! — не успокаивался Зыгмунт и, прикурив у Рака, затянулся несколько раз.
— Вместо свободы я бы их в спутник замуровал, — выкрикивал он, поднося сигарету ко рту, — и на луну…
Вспыхнул огонь, грохнуло. Зыгмунт взревел и подпрыгнул так, что у него с ног слетели деревянные колодки.
— Хам! Ресницы у меня обгорели!
Заскрежетал ключ. Смех оборвался.
Двери отворились. Вошел надзиратель.
— Какие здесь места свободны?
Ему показали.
— Староста, присматривайте за камерой. Чтоб мне здесь без драк. Немцы не немцы, свой срок они отсидели и теперь ждут только визы. За то, в чем провинились, они уже отбыли наказание.
— Их должно быть шестеро, а прислали восемь. Вот и не хватает мест. Поэтому двое будут здесь, с вами, — добавил он, оглядывая обитателей камеры.
— Если бы, начальник, у вас семью вырезали, — отозвался Зыгмунт, — вот бы вам сейчас было весело. Даже в тюрьме от этих шкопов покоя нет.
— Смотри мне, Зыгмунт, — заметил надзиратель, — как бы из-за них не добавили тебе, — И улыбнулся, потому что Зыгмунт ему нравился.
— Здравствуйте, — сказал в красном свитере с белыми оленями, у него было сморщенное лицо, сухое, как хлебная корка, и седая щетина вокруг лысины. В руке он держал зеленый фибровый чемодан, новенький, ярлык с ценой болтался на ниточке.
— …ствуйте, — буркнул кто-то.
Второй стоял сзади, высокий, в кожаной куртке, у него были белые волосы, белые ресницы и брови и белая поросль на лице… Все с желтоватым оттенком. Его узкое, как бы вымоченное лицо было изрезано глубокими морщинами.
Им достались сдвоенные нары внизу, у самой двери. Они затолкали под нары свои вещи: тот, что в свитере, — чемодан, а в кожанке — деревянный сундучок.
Сели на нары. Им можно было сидеть на нарах. Уставились в пол и молчали. До самого вечера.
Остальные тоже молчали.
В шесть вечера вернулись с работы строители. Сняли стеганки, оправились, умылись.
Камера приходила в движение. Расставили шахматы, разложили домино. Разговаривали громко, все сразу. Но не так громко, как всегда. Не так.
Зыгмунт залез на самые верхние нары. Там он спал. Там у него была своя «малина». Он что-то искал у себя в «малине». Не нашел.
— Хлопцы! У кого ость конверт? — крикнул он.
Никто не обратил на него внимания. Спокойствия ради Зыгмунт крикнул еще раз.
А потом кто-то притронулся к его свисающей с пар ноге, он глянул вниз.
Тот, в красном свитере, протянул вверх руку, а в руке был голубой конверт.
— Держи, — сказал он. — Ну, держи, — повторил он, увидев, что Зыгмунт смотрит на него так, будто не понимает, о чем идет речь.
Зыгмунт медленно потянулся за конвертом.
— Ты говоришь по-польски? — сказал он, чтобы что-нибудь сказать, и уставился в потолок.
— Ну, за столько лет человек может всему научиться… — 15 красном свитере смотрел вверх и ждал ответа.
Зыгмунт проглотил слюну.
— Теперь-то ты рад, — безжизненным голосом сказал он.
Тот, в красном, подтянулся на руках, уперся ногами и влез на верхние нары, рядом с парами Зыгмунта.
— Э-э, брат, — вздохнул он, — теперь мне все равно. Лет десять назад я бы еще радовался. Сейчас слишком поздно…
— Ты получишь деньги, — сказал Зыгмунт.
— Да. За все четырнадцать лет.
— Сколько получишь?
Тот, в красном, засмеялся. У него не было ни одного зуба.
— С меня хватит, — ответил он. — Хватит и на дом, и на машину, и в Италию съездить на год.
— Значит, то, что говорил Антось, правда…
— Что правда? — спросил в свитере.
— Да так, ничего. — Зыгмунт посмотрел на его искривленные ревматизмом пальцы.
— Ты был офицером? — спросил он минуту спустя.
— Нет. Я был охранником. В гетто.
— А-а, — отозвался Зыгмунт. — А где?
— В Лодзи. Я ведь сам из Лодзи. У меня там бар был около вокзала. На Фабричной. Знаешь, где это?
— Знаю, — буркнул Зыгмунт, — Там вход с угла. И два зала.
В свитере обрадовался.
— С угла! Прямо с угла! Ты был там?
— Один раз.
— До войны или теперь?
— Теперь.
— Ну и как? — Человеку в свитере не терпелось, глаза его засверкали.
— Да никак. Там и сейчас бар. Вроде бара.
— Ну и как там, ну как? — допытывался он.
— Да никак. Я съел там, кажется, печенку по-римски. Ох и невкусная была.
— А пиво?
— Что пиво?
— Ты пиво пил?
— Пил. Светлое. Теплое такое, я летом там был.
— Ты так все помнишь?
— Помню. Меня тогда рвало, как никогда.
В свитере, насупившись, пробурчал:
— Желудочки к ты, наверное…
— Да, — ответил Зыгмунт и икнул.
В проходе между парами стояли Геня и Левша, дальше толпились Антось и Шамша, Гармонист, Бомбель…
— Слезайте вниз, здесь ничего не слышно! — заорал Рак.
В свитере наклонился и взглянул на него.
— Тебе, видать, в уши надуло, вот теперь и не слышишь ничего, — сказал он.
Раздался хохот. Хохотали долго. Геля, у которого была машина и пять лет, Левша, кладбищенский дантист, Аптось, святотатец, Бомбель, обесчестивший свою внучку, и смеялся Рак, отсиживающий здесь уже третий календарь, но глупый, как девственница.
И смеялся Зыгмупт, сорокалетий худышка, у которого в гетто вырезали всю семью…
Смеялись все строители, что сидели за столами, и уже знали, что сказал немец; вся камера широко раскрыла рты, бледные и черные, хищные и беззубые.
Смотрел в эти раскрытые рты немец и свой рот раскрыл, черный и беззубый; через этот рот он четырнадцать лет вводил внутрь кашу и выплевывал мокроту и кровь.
— Ну и уел он его, — взвизгивал Гармонист.
— Здорово он по-нашему умеет, — пищал Рак.
— Вот это голова!
— Что ты хочешь, четырнадцать лет в каталажке, можно ума набраться.
— Даже если не хочешь, да?
— Вы не будете дежурить, — сказал неделю спустя Левша, обращаясь к немцам. — Можете себе спать сколько влезет. Кровати тоже можете заправлять по-своему.
Но немцы вставали по сигналу, ложились после отбоя и убирали постели, как было положено.
Ганс Израэль — так звали того, в красном свитере.
— У меня голова разболится, если я стану сейчас делать по-другому. А в конце концов все равно, как делать, так или иначе.
Другой, тот, с белыми волосами, ничего не говорил. Он плохо знал польский. Имя у него было трудное, так что никто и не знал, как его зовут.
Ганс с Зыгмуптом все дни сидели вместе на верхних нарах, разговаривали, курили. Если кто-нибудь подходил к ним послушать, они начинали говорить по-немецки.
Однажды немцы пошли в город. Конвойный оделся в гражданское и сопровождал их. Они принесли в камеру сыру и белого хлеба. Зыгмунт ужинал вместе с ними. Потом они разговаривали до поздней ночи. В камере было тихо.
Утром Шамша схватил Зыгмунта, когда они возвращались из нужника.
— Спроси, случайно они твоих не знали там, в гетто. Ты в ладу с ними, может, они тебе скажут. — Шамша осклабился и подмигнул окружающим.
Зыгмунт посерьезнел.
— Они фамилий не спрашивали, убивали как попало. А ты постарайся не быть таким умником.
— Тебе-то они простят, ты ведь чаек с ними попиваешь, — огрызнулся Шамша.
— Времена изменились, — бросил Зыгмунт, отвернулся от него и медленно побрел в камеру. — И люди тоже, — добавил он.
— Не задерживаться, расходись по камерам! — кричал конвойный.
Застучали деревянные колодки.
— Ну и я-то ведь не умер. Живу себе, — сказал Зыгмунт, не обращаясь ни к кому.
С ним перестали разговаривать.
— Да пойми же, не потому, что ты с немцами сошелся, ведь каждый может делать, что хочет, и всем плевать на это… Но ведь ты клялся кое-что сделать с ними за то, что они твоих родных убили. Понимаешь, ты не сдержал слова. А потом, если бы они были хоть не оттуда, не из Лодзи, так они как раз именно оттуда. Ну, а это уж совсем…
Однако на Зыгмунта эти слова не подействовали. Ему осталось сидеть две недели.
— Идите вы куда подальше, без ваших советов обойдусь!.. — броспл он камере.
— Скотина! — крикнули ему в ответ. — Нам паплевать.
Зыгмунт уставился в зарешеченное окно. В трубах гудело. За решеткой кружились снежинки — на свободе гулял мороз.
Они снова ходили в город и вернулись в желтых полуботинках, в синих в белую полоску костюмах из «тениса», не модного уже, но зато шерстяного. Заключенные потихоньку подсчитали, во сколько обошлось государству снарядить их в дорогу. Ботинки скрипели, ноги в них горели, но все равно надо было разнашивать, чтобы потом не было худо.
Прошло несколько дней.
Сумерки были серые, чуть поблескивающие, потому что после полудня началась оттепель. Надзиратель открыл дверь, а они уже знали, что выходят.
Тот, в свитере, вытянул из-под кровати зеленый фибровый чемодан с чеком, другой, в кожанке, — деревянный сундучок. Они уходили. В том виде, в каком пришли. А костюмы были уложены. Обновку надо беречь.
Надзиратель запричитал в дверях:
— Что вы, что вы, нужно переодеться. Надо выглядеть с шиком. Едете-то не куда-нибудь, а к себе на родину. Что люди подумают!
Он прикрыл за собой дверь и прокричал в глазок:
— Пожалуйста, прошу вас, поторопитесь!
Немцы переоделись в новые костюмы.
Зыгмунта в камере не было: его повели к зубному врачу.
— Курорт так курорт, — бурчал он про себя. — Хоть бесплатно пломбы поставлю. На свободе некогда…
Надзиратель снова открыл дверь.
— Вы готовы? Пожалуйста. — Он пропустил их вперед, но перед этим они громко, на всю камеру, крикнули: «До свидания! Привет! Всего хорошего!»
— До свидания! Успехов вам! — закричали все и подскочили к двери, чтобы еще раз взглянуть на уходящих.
В дежурке их ожидал офицер. Было душно, немцы вспотели, тяжело дышали.
Начальник отделения подписал какие-то бумаги, передал офицеру. Тот тоже подписал и дал подписать немцам.
В этот момент в дежурке зазвенел звонок и дежурный выскочил, чтобы пропустить в отделение конвойного с группой возвращающихся от зубного врача.
Офицер говорил что-то немцам, но ничего не было слышно, потому что в коридоре громыхали колодки. Те, кто шел от врача, криком сообщали камерам о своем возвращении. Громче всех кричал Зыгмупт. 1.
Ганс Израэль подошел к дверям дежурки и высунул голову.
— Эй, Зыгмунт! — крикнул он.
Зыгмунт замахал руками. В узком коридоре было темно, все толкались и оттесняли Зыгмунта. Толпа несла его все дальше, а он протискивался обратно.
— Зайди в камеру! — лишь успел он крикнуть, и его втолкнули в дверь.
Дежурный вернулся в помещение.
— Мне нужно в камеру, — обратился к нему Ганс.
— Вы что-нибудь забыли?
— Да.
— Я вам принесу.
— Нет, я сам возьму.
— Нет, нет, зачем же, я схожу, — беспокоился дежурный. — Где оно лежит? Что это?
— Я сам должен пойти в камеру, — упирался Ганс.
Офицер тронул дежурного за локоть.
— Ну ладно, идите, — покорно согласился дежурный и вынул ключи.
Зыгмунт ожидал около двери. Надзиратель впустил Ганса. Они не взглянули друг на друга. Ганс прошел в угол камеры, между парами. Надзиратель ждал его у двери. Заключенные обступили его и забросали вопросами. Надзиратель что-то кричал. Зыгмунт пошел за Гансом в угол. Они протянули друг другу руки.
— Это мой адрес, — сказал Зыгмунт и передал ему листок. — Только ты обязательно напиши мне. И свой адрес пришли… Не забудь…
Он сосредоточенно смотрел на Ганса, будто хотел силой своего взгляда заставить того сдержать обещание.
— Не горюй, Зыгмунт. Приезжай, как мы договорились. Я все устрою. Деньги-то ведь у тебя есть. Приедешь?
— Я весной приеду. Даже если ты в Италии будешь, я все равно приеду. Как турист. Понимаешь?
Они пожали руки.
— Пан Ганс, поторопитесь, самолет ждет! — крикнул надзиратель.
Все засмеялись.
— Жене, детям, родным передай привет от незнакомца из Польши! — просил Зыгмунт.
— Спасибо, — смутился Ганс. — Они здоровы.
Надзиратель снова позвал его.
— Ну, будь здоров. — Ганс сделал несколько шагов, вышел из прохода между нарами. Зыгмунт шел за ним. Ганс повернулся и схватил его за плечи. Они крепко обнялись, прижались щекой. Ганс отвернулся и быстро зашагал к двери. Надзиратель пропустил его вперед.
В камере стояла тишина.
Зыгмунт застыл у окна, глядя сквозь решетку. Сверху капало, оттепель одолевала снег, а сугробы были высокие. Поблескивала чернотой площадь, дымилась мгла. Хмурый был день.
Они шли по площади, высоко поднимая ноги, потому что кругом была грязь.
— Чего ж они колодки-то по надели, все перепачкаются и брюки заляпают, — тихо отозвался Рак.
Они шли по площади и смотрели с напряженным вниманием под ноги, будто земля могла под ними разверзнуться или вздыбиться.
Площадь была большая. Издали их уже нельзя было различить.
В камере стояла тишина.
Вот сейчас. Сейчас должны заскрипеть ворота, за которыми канцелярия. Все этого ожидали. А скрипели ворота пронзительно.
Скрипнули.
Они еще постояли у окна. Посмотрели на Зыгмунта. И разбрелись по своим углам.
— Поехали… — тихо сказал Рак. — На машине…
В камере стояла тишина.
Зыгмунт все смотрел в темноту за окном, на запотевшие фонари около вышки. Смотрел так же внимательно, как и перед этим, будто хотел показать, что он с самого начала смотрел не на тех, а на что-то совсем другое, на то, на что и сейчас смотрит.