После святого крещения ксендз позвал Целинку в ризницу и там накричал на нее. Кумовья, развлекаясь беседой, ждали возле костела. Подошла Юлька, развернула свивальник и сразу же выпалила:
— Эге, сынок-то — вылитый батя! Как две капли воды, дай бог ему здоровья!
— Вам, Клоскова, всегда все известно, — заметил кто-то осторожно.
— Узнаю, узнаю! — продолжала Юлька, ловко меняя пеленку. — Ай, обсикался, мой хорошенький, вот нашел место! Святое таинство испоганил… Чья же еще может быть эта нюхалка ноздрястая? И говорить нечего — другой кукушечки не ищите.
— Чье дите есть, того и есть, факт, что есть, — сказал Слива.
— И глазоньки знакомые, — упивалась Юлька, — прямо будто моего Франю увидала. Хитрющие, карие… точь-в-точь отец. Гляжу, и сдается мне, что Ясь тоже не иначе как Холевов. Больно похож. Ну-ка, моргани еще, баловник, моргани разочек. Ей богу, ладное дите! Не-е-е, Ясь, кажись, не Холевов. Михал, тот ихний — это уж точно.
Кто-то спросил:
— А землю-то небось брали за Яся, не за Михала?
— Это нам без разницы, — рассудительно ответила Юлька. — Холева сироту никогда не обижал. Святой человек был, дай бог ему здоровья и на том свете.
Догадки могли подтвердиться только в будущем. Целинка надолго притихла, переждала осень, зиму и лишь в самую тяжелую пору, по первой весне, попыталась отстоять свои права.
В одно из воскресений, аккурат после обедни, ее увидели на дворе Яжембских. Она и всегда-то была сторожкая, молчаливая; оттого и теперь, когда Яжембская выскочила ей навстречу, Целинка, не сказав ни словечка, начала раскутывать сына. Шло это не быстро, потому как платок заузился. Младенец плакал. Целинка тоже плакала.
День был холодный. Яжембская крикнула старшей снохе, чтобы та поскорее вынесла шубейку. Теперь против Целинки были двое, сноха уставилась на нее, Яжембская — на дите. Их молчание прибавило Целинке храбрости. Она схватила руку Яжембской, поцеловала раз, потом другой. Стала спрашивать, не признают ли они кого в ребенке, а ежели признают, то, может, и подсобят чем. На своих ей рассчитывать нечего, они и так от сраму не могут оправиться. По правилам, хорошо хотя б деньги получить. Она, Целинка, на рожон лезть не будет, да и судиться не станет, может, договорятся по-соседски.
Сказавши свое, Целинка поцеловала руку также и снохе, а после стала ждать. Ребенок уснул. Перебрасывая с руки на руку докучливый груз, Целинка могла обозреть хозяйство. Было оно не самым лучшим в деревне, но и не самым худшим. И снова заплакала.
Яжембская что-то шепнула снохе, и та ушла первой. Потом позвали в дом Целинку. Там ждал старший Яжемб-ский. Сноха быстро взяла у Целинки ребенка и встала сбоку. Двери затворили.
Вдвоем сын с матерью допросили Целинку, в совершенных ли она летах и знала ли, кому дается. Потом, зажавши ей рот, побили.
В это время отец ребенка, младший Яжембский, сидел у невесты. Соседи дали ему знать, он было собрался идти, но передумал и не пошел.
Год спустя дите умерло. Никто этого не хотел, болезнь выгоняли, как могли, решили даже ехать к доктору. Но не успели.
Целинка жалела сынка, потому что уже привыкла к нему. Иногда ходила на погост. Яжембский раскошелился и на могиле поставили толстого гипсового ангелочка. В суд послали письмо, что иск отзывается.
Была Целинка небогата и не так чтобы очень красива. В доме совсем уже не рассчитывали выдать ее замуж. Зато выдали сестру, девку честную. Жених был из другой деревни, он приехал со своими дружками. Один из дружков, Шимек Фольварек, обходительный, бывалый, очень веселый, сразу столковался с местными девицами, в особенности с Целинкой.
Она думала, что Шимек ничего не знает про нее. Потом оказалось, что знает.
Прежде чем отправиться в костел, выпили на дорожку. Целинка нацепляла дружкам банты. Самый длинный, до колен, с огромным миртом достался не первому дружке, а Шимеку. Оглядевшись, Шимек сжал Целинкину руку. Понизив голос, сказал:
— Я не нонешние. Мне довольно слово сказать, и я про все знаю, что у человека на сердце.
Она ответила:
— Кабы так!
— Обещать не стану, — продолжал Шимек. — Сейчас оно не ко времени. Может всяко обернуться, и вы, панна Целя, должны это понимать.
— Я для себя перемен не ожидаю ни в ту, ни в другую сторону, — призналась она.
Шимеку пришлась по душе ее откровенность. В ответ он стал рассказывать о себе: он кое-что уже повидал, жизни не удивляется, родные живут в городе. Сам он хотел учиться, только судьба решила по-другому. Дружок его, шахтер, женился на честной, год пожили, ребенок есть, а сейчас она стреляет за другим мужем.
Целинка не верила, что такое может быть.
Тогда он рассказал про тех, кто регистрируется у властей, без алтаря. Собственный грех сразу показался Целинке не таким страшным.
Разговаривая, они прошли всю деревню. Он выспрашивал, какое поле кому принадлежит, она показывала. У земли Страхов, родителей Целинки, Шимек задержался подольше. Помолчав, сказал задумчиво:
— Негусто землицы, а и у меня не больше.
Взял горсточку в ладонь, растер, потрогал.
— Ежли бы на отца ребенка в суд подать, может, и заплатит за то время.
Возвращались они огородами. Плоский месяц прогрыз тучи, трава была высокая, темная, да только промеж ними ничего не сталось. Уезжая, Шимек пообещал:
— Ежели вы, панна Целя, ничего не имеете против, то я заскочу как-нибудь в воскресенье.
Ни в следующее воскресенье, ни через два он, однако, не приехал. Целинку это не удивило. Она сказала отцу:
— Меня сватать или вон ту измаранную метлу, которая в курятнике, — это, батя, едино.
Шимек появился среди недели, сильно пьяный. Он вызвал Целинкиного зятя, и они сразу же ушли в пивную. За полночь зять вернулся, разбил в сенях огурцы, и вдвоем с сестрой они стягивали с него сапоги. Зять объяснял Целинке:
— Так имела бы мужа, а так кто у тебя будет? Надо было блюсти себя.
Осенью пожарные объявили праздник. Отец Целинки исхлопотал в громаде льготы по поставкам, все обтяпал и, вернувшись в веселом настроении, сообщил:
— Из Лександровки хотят придти, может быть жарко.
Он кликнул зятя. Оглядываясь на баб, они положили в карманы короткие, ухватистые ножики.
Лександровка была деревней Шимека.
Целинка вдруг заявила своим, что на праздник пойдет. Набивши утюг красными угольями, вытащила из шифоньера шелковое мерцающее платье, в последний раз одевавшееся на сестрину свадьбу.
Пришла она в самый разгар веселья. Из-под сапог высоко взлетала пыль, в такт с танцующими приплясывали стекла растравлявших темноту керосиновых ламп, нечасто развешанных по стенам. Среди лександровских у буфета стоял Шимек, праздничный, шевиотовый. Целинку он не замечал. Она села неподалеку в табунок шепчущихся, прыскающих беспокойным смешком девушек. Шимек даже не глянул.
Скрипка, спотыкаясь, догнала барабан, вальс заколыхал животом аккордеониста. Лександровские приглашали барышень подумавши. Разобрали всю лавку, осталась одна Целинка. Лишь в четвертом танце и для нее нашелся кавалер из местных. Начав кружиться, они почувствовали, что их теснят к стене. Это наступали лександровские. У кавалера Целинки вспотела тугая шея. Он потянулся к карману.
Целинка увидела рядом чей-то воскресный синий костюм, послышался звук удара, кто-то просил не портить веселье, кто-то убегал. Потом она увидала новую шапку Шимека, безжалостно брошенную под ноги. Все отскочили, оставив пустой круг. Шимек взял Целинкину руку в свою, крепко сжал; шапка валялась на истертых пляской досках. Он стал задираться:
— Вот лежит шапка. Кто переступит шапку?
Никто не спешил.
Шимек сказал, неприятно удивленный:
— Какой культурный народ, какие опасливые!
Он ждал, Целинка стояла рядом. Люди шептались о них, в особенности лександровские. Целинке это было даже приятно.
Потом пошли в буфет. Шимек добросовестно угощал Целинку, сам, однако, не ел, говорил мало, пил. Танцевать не хотел. Потеряв терпение, она стала напевать:
Уж ты пол-подпол, под полом землица.
Парни все гуляют — мой чегой-то злится.
Он осторожно сжал ей пальцы и начал выспрашивать, о чем поется дальше. Она ответила:
Кабы моя воля, я бы спела боле.
Да гармошка ходит не со мною в поле.
Он заметил несколько уклончиво:
Гармонисту нынче и мехи не выгнуть.
Дать ему горбушку да на выгон выгнать.
Аккордеонист услыхал, погрозил Шимеку кулаком и, похваляясь редким заборчиком зубов, подхлестнул басы. На рысях ворвался новый мотивчик. Все кинулись в синюю упругую темноту, только Шимек и Целинка остались. Шимек оглядывал танцующих, молчал. А она тихонько запела, закрывая пальцами уши, чтобы не сбивала музыка:
У меня был милый — чистая картинка,
Да позарастала к милому тропинка:
Заросла не мохом, не густой травою.
Заросла недоброй сплетнею-молвою.
Шимек наполнил свой стакан, маленько пролил и выпил. И ответил голосом, хриплым от водки:
Нынче мне всю ночку снилося упорно.
Будто твой передник на пеленки порван.
Потом засмеялся. И добавил уже своими словами, твердо:
— Зрячий обронил, а слепой подбирай?
Целинка встала. Молча, спотыкаясь, пошла к двери. Позади зазвенело стекло. Это Шимек швырнул стакан под ноги танцующим.
Они не виделись полгода. Однажды Шимек приехал, стал вызывать приятеля, зятя Целинки. Того дома не было, он играл в карты в деревне.
Шимек дороги не знал, однако и не хотел, чтобы ему ее показывали. Пошел сам. Ни разу не оглянувшись, пересек двор. Затворил калитку и уже на улице, закуривая папиросу, спросил:
— Ты чего-нибудь имеешь ко мне?
— Ничего не имею, — ответила Целинка, — у меня в деревне свое дело есть. Потому иду. Ходить никому не запрещено.
— Коли так, то ходи, — согласился Шимек.
Дорогой все время молчали. Изредка попадались люди, оглядываясь им вслед. Шимек прибавил шагу. Деревня утопала в тяжелой, дождливой весне. Жестяное небо сулило долгую непогоду, последний снег жался к крышам.
Наконец показалась закутанная туманом халупа, а внизу — сад. Целинка мотнула головой: здесь, мол. Он спросил недоверчиво:
— Неужто там и сидит?
Потом, весело глянув на Целинку, поинтересовался, сильно ли она по нем-плачет. Целинка спокойно ответила, что со своей долей давно свыклась.
Он рассказал степенно и подробно, с кем и когда хотят его оженить. А потом пояснил:
— Потому как уже время.
Целинка подняла камень, бросила в воду. Вода охотно и молчаливо раздалась, втянув отражения деревьев. Шимек спросил:
— Что ты там видишь?
Усевшись на поваленный ствол, он стал жевать какую-то мысль и наконец заговорил:
— Так мир устроен, не нам его менять.
Целинка глядела на него. Он крикнул:
— Теперь небось умная? Теперь понятливая? А чего делала?
И сильно ударил ее по лицу. Потом сказал:
— В воскресенье сделаем первую огласку. Только, если откажусь, за мной не бегай, ничего у тебя не выйдет.
Ей сшили белое платье, богатое, с оборками. Она бы могла надеть то, с недавней свадьбы, но мать остерегла:
— Даже сестрино нельзя надевать, ничье нельзя. Потому — к несчастью.
В день свадьбы другие только просыпались, а Целинка была уже готова. Стоя перед рыжим, слепнущим зеркалом шифоньера, она разглядывала себя. Мать испугалась:
— Чего ты ревешь?
— Как начну думать, так мне аж страшно становится, — ответила Целинка.
Перешагнув порог костела, она взяла оборки в руки и пошла, как по воде, стараясь не споткнуться — это было дурной приметой. Органист уже дал знать о себе, все обещало быть очень торжественным.
Они опустились на колени и стали ждать. Целинка сосчитала глазами всех золотых святых в алтаре, все бумажные розы.
Ксендз не выходил.
Целинка поймала взгляд Шимека, старавшегося улыбнуться ей.
От пола тянуло цепенящим холодом. Целинка съежилась, ее давили взгляды присутствующих. Она было начала читать молитву, но испугалась, поняв, что путает слова.
Ксендз не выходил. По лицу Шимека тоненько, вертко стекал пот.
Вышел служка и поманил Целинку пальцем, приглашая идти за собой. Она не поняла. Служке пришлось подойти ближе и сказать. Она, так ничего и не понимая, поднялась с колен. Шимек держал ее за руку, не пускал. Служка позвал шаферов, прикрывая ладонью губы, стал что-то шептать. Посовещавшись с минуту в полной тишине, служка, шаферы и Целинка пошли в ризницу, а Шимек остался. Он ссутулился немного, не отрывая глаз от дверей, в которые увели Целинку.
Служка скоро вышел и попросил собравшихся вести себя прилично. Целинка в это время стояла перед ксендзом, тиская цветы в потных ладонях. В ризнице было прохладно, чисто, спокойно. Ксендз приоткрыл окошко и выпустил пчелу, бившуюся о стекло. Потом заговорил:
— Кого ты собираешься обмануть?
— Я? — удивилась Целинка.
— Бога хочешь обмануть? Или, может, людей?
Ксендз взял из ее рук цветы и отложил в сторону.
— Я же исповедовалась, отче, и перед мужем ничего не скрыла, — шепотом сказала она.
— А то он сам ничего не знал? — оборвал ксендз. — Прегрешения наши, словно оковы, которые, даже если падут, оставят позорный след. В сем потопе греха, множащейся неправости следует неустанно пробуждать ленивую человеческую совесть. Господь поверил в искренность твоего покаяния, и тебя не лишили милости отпущения греха. Но как можешь ты, над которой тяготеет ведомая всем мерзость прелюбодеяния, как можешь ты требовать, чтобы допустил он тебя к алтарю в белом одеянии?
Целинка бухнулась на колени и стала целовать руки ксендза. Ксендз задумался, глядя в недавно беленый потолок. Лицо его было озабочено. Наконец он проговорил:
— Сними фату и мирт, дитя мое.
Целинка повалилась на его сапоги. Ксендз отступил и крикнул:
— Уважай свое достоинство!
Он поднял Целинку с пола, осторожно посадил на лавку и напомнил:
— Там ждут. — Затем подозвал первого шафера и посоветовал: — Помогите ей.
Первый отказался, потому что не умел. Ксендз попросил второго.
Тот, озираясь на двери, начал снимать с головы невесты сначала мирт, потом фату.
— А платье… другого-то нету, как будем? — живо допытывался первый шафер. Щеки его пылали.
Ксендз промолчал. Подумав немного, отдал Целинке цветы. Она взяла, цветы вывалились, она подняла их снова. Служка побежал зажигать свечи в алтаре. Сначала вышли шаферы, потом Целинка, потом ксендз.
Костел грохнул от хохота. Глаза ксендза стали угрожающими.
— Это храм господень! — рявкнул он.
… Народ испугался, утих. Щимек медленно поднял голову, поглядел на Целинку, на непокрытые, слегка растрепанные ее волосы. Сглотнул слюну и дал знак, чтобы Целинка опустилась рядом с ним на колени. Венчание началось.
Потом в резком свете дня они стояли перед костелом и принимали поздравления. Продолжалось это долго, потому что желающих было много. Приковылял Страх, облапил зятя, хотел что-то сказать. Шимек попятился и промолвил:
— Не надо.
Старый Фольварек, отец Шимека, стоял рядом, молчал, не спуская со снохи взгляда. Все уселись на возы, поехали. Началась свадьба.
Среди ночи Шимек вывел жену в огород. Она громко дышала, оба спотыкались в темноте, слышался ее тихий смех. Шимек шел все быстрей. Они углубились в сад. Возле малинника Шимек сжал ее плечо. Она что-то говорила, Шимек не понимал. Ударил.
Целинка не кричала. После второго удара она упала, ломая колкие мокрые ветви.
Шимек передохнул и продолжал бить. Потом его удивила необычная тишина. Он остановился. Осипшим от усилия голосом окликнул жену.
Нашел спички, в спешке никак не мог чиркнуть. Стоял столбом, глядя, как ветер губит крохотное пламя в его руках. Потом нагнулся и поднял Целинку.
Она могла идти и сама, только не очень быстро. Сама же нарвала ранних листьев и утерла ими лицо.
У колодца они остановились. Из-за угла вылез косматый дождевой месяц и утонул в ведре зачерпнутой Шиме-ком воды. Избу сотрясало веселье. Они сели и стали слушать.
— Пускай другие радуются, коли мы не можем, — серьезно сказала Целинка.
Шимек ответил:
— Думали, меня угробят, чтобы я жить не мог. Угробят, думали.
— Можно в чужие края податься. Люди едут, и ничего.
— Живого человека похоронить, разве ж так делается?
— Везде жить можно.
Он глянул на нее.
— Почему бы и нет? — сказал он. — Почему бы и нет?
— Здесь нам терять нечего.
— Верно.
— Продадим избу, главное, чтоб для начала хватило.
— Верно.
— Устроимся как-нибудь.
— В Клодске меня знают, — сказал он. — В Валбжнхе меня знают. Не нужно было совсем сюда приезжать.
— Думают, если человек споткнулся, то конец?
— Я им еще докажу. Увидят у меня. Я их всех обскачу. Я все могу, у меня характер твердый, я много могу сделать. Ты меня, Цельна, еще не знаешь.
— Сама и продам. Прямо на поезд и пойдем.
Шимек поддакивал.
— Мало людей едет? Не пропадают. Земля, Шимек, везде открытая.
Она встретила его взгляд, отшатнулась. Крикнула:
— Я не хочу тут оставаться!
Шимек прохрипел:
— Разве я хуже других? Разве хуже?
Он встал, прижался лбом к холодному краю колодца и заплакал.
На этой свадьбе первый шафер Ендрек Поган танцевал только с Аделей Лпхтарской. Красота Ендрека была известна всей округе: невысокий, тонкий, крепкий, волосы, как шапка из каракуля. В волосах металлический гребень, из-под которого на маленький веселый лоб вылезали пряди. А причесывался Ендрек другим гребнем, лежавшим в кармашке. У Ендрека была осторожная улыбка, говорил он мало, а если говорил, то прятал глаза в цыганские ресницы. Из-под расстегнутого воротничка виднелась смуглая кожа. Девки за ним пропадали.
Старики держали сына в строгости, по старому обычаю. Это был род добросовестных солтысов и долговечных, набожных женщин. Никто из Поганов не эмигрировал, никто не ушел в город.
Они всегда держались земли. Женили детей поздно, обдуманно, в дом брали кого побогаче.
С семьей Шимека они породнились через жен, а со Страхами, Целинкиными родителями, жили в добром соседстве. Потому-то Ендрек и стал первым дружкой. О том, что произошло в костеле, он мог и не рассказывать, все и так знали. Зато молчал он о другом деле, про которое никто знать не мог.
В доме Страхов Аделя сообщила Ендреку, что она не пустая. Месяц на исходе, и этому можно верить. Если обвенчаться пораньше, ксендз ничего не узнает. Ежели ждать, с ними будет, как с Шимеком и Целей.
Она говорила все это, заливаясь слезами, без какой бы то ни было надежды. Родители присмотрели для Ендрека единственную дочку на четырех гектарах, после армии обещали женить. Пока еще у Поганов не бывало, чтобы сын пошел против воли родителей. Аделя была в семье десятой, и еще не последней. Все, что Лихтарские держали в наделе для своих детей, все вместе равнялось тому приданому.
Он бы мог ее спросить, зачем не побереглась. Мог бы напомнить, что алтаря не обещал, и это было бы правдой, потому что никогда речь у них об алтаре не заходила. Он мог в конце концов посмеяться над ней и уйти восвояси, как в этом мире уходят многие от многих.
Ничего такого не случилось. Они остались вместе, танцевали. Аделя была все время рядом с ним, на глазах у всей деревни.
Они говорили друг другу, что до такого стыда не допустят. Будь что будет, но только они не опозорятся перед людьми. Хохоча, раскрасневшись, крепко обнявшись, вспоминали про Шимека и Целинку.
Ендрек вспоминал, как все происходило в ризнице, Аделя — что творилось в костеле. Вдруг он надул щеки, сморщился и заговорил тягучим голосом ксендза. Она закрыла голову руками, защищаясь, залезла под стол, но он вытянул ее за косу. Отыскав в косе шпильки, Ендрек вынул их, разбросал. Сидящие поблизости сразу же вошли во вкус игры. Несколько человек встали шаткой стеной, заслоняя вид хозяевам. Аделя упала на колени, тоненько и пронзительно запищала. Это означало плач невесты. Ендрек указал на свои сапоги. Она хотела поцеловать воздух, он пихнул ее, она упала и перемазала щеку в пыли. Отмывали водкой. Так развлекались до рассвета.
Аделя проспала полдень и проснулась с мыслью, что так ни на чем и не порешили. Она стала расспрашивать про Ендрека. Ендрек не заходил. Ждала до вечера. Он не пришел.
Дома обсуждали вчерашний случай, смеялись. Аделя ждала. Пришел сосед и похвалил ее за шустрость. Откуда только берется в человеке такой талант, такая обезьянья ухватка? Лучше даже ряженых на рождество.
Все засели за извлеченную из буфета бутылку. Сосед настаивал, чтобы и Аделе дали попробовать. Она подняла рюмку — рюмка заплясала в руке. Однако Аделя выпила еще и следующую, и снова тошнота подкатила к горлу. Она смеялась, много болтала, все время поглядывая на дверь. Ее послали за водкой. Выйдя на дорогу, она услышала далекий стук колес. Ехала телега. Аделя остановилась. Низкое небо давило округу, из-за гор белыми пожарами вырывался туман.
Сначала она признала коней, потом Ендрекова отца. Спросила, откуда возвращается. Посетовав на неустойчивую погоду, он ответил, что отвозил на станцию сына, у которого кончилась увольнительная.
Через месяц пришло письмо. Начиналось оно ободряющими словами: «Поздравляю тебя под яблоневым цветом, с душевным сердца приветом». Аделя заплакала, решив, что все еще может обернуться добром. Письмо было вместительное, исписанное до самого краешка листа, что также располагало к спокойствию. Однако дальнейшие строки показались Аделе не совсем понятными. Обещая верную память, Ендрек писал, чтобы она не срамила его и себя. Он по-прежнему рассчитывал зажить собственным домом, который может получиться неплохим, если старики не обманут, да только сам он понимал, что надел легко не получишь, и мысль эта, писал он дальше, частенько не дает ему спать. Само собой, Аделя должна стать хозяйкой в доме, однако он остерегал ее перед суровостью своих. И снова возвращался к пространной, несколько темной просьбе, снова настаивал, чтобы она предупредила несчастье.
В ответном письме Аделя просила узнать способы. Она испробовала уже, поплатившись ловко скрытой болезнью, все средства, которыми обычно спасаются девушки и которые другим, может, и помогают, но ей не помогли. Она даже подумала разок о больнице, хотя это здорово ее пугало. В деревне было известно, что в городе травят детей. Сведения эти были неточны, темны, и о них старались не говорить. Рассказывали только про доктора, которого прислали однажды для обучения городским, стыдным штучкам. Председатель громады, оправдываясь распоряжением из повята, обошел ближайшие хаты и просил хозяек прийти послушать, ежели уж так получилось. Он собственноручно таскал скамейки, подмел зал в ремизе, сам сменил задушенные пылью фестоны, потому что не нашлось пикого, кто бы вызвался это сделать. Потом со смехом рассказывали, как приехал на пузатой машине доктор, как вынес из нее стопку новеньких книжечек и просидел в ремизе битых два часа, а после уехали восвояси и он и его книжечки, пустым лавкам они были ни к чему. Вся округа потешалась. «Люди имеют свой разум, свою веру, — повторяла Аделя Ендреку тогдашние предостережения матери, — и незачем голову морочить, потому как из этого ничего не выйдет». Она описала также соответствующую проповедь, ярость ксендза, его крик. Тогда, кстати, заварилось скверное дело: кто-то видел нескольких женщин, ожидающих машину за деревней, кто-то взял на заметку их перешептывания с доктором и сказал об этом ксендзу. С амвона посыпались имена.
Ендрек способов не знал, зато снова напомнил о случае с Шимеком и Целинкой. В последующих письмах тоже не хватало ясных слов, но она улавливала в них одну и ту же мысль, хотя и высказываемую кружным путем. Она ответила, что так и сделает.
После тяжелого начала все пошло к лучшему. На шестом месяце она уже меньше ощущала то, что носила в себе. Ребенок рос теперь спокойно, без докуки, только ночами иногда она чувствовала, как он укладывается, как ищет себе место в ее теле. Она была здорова. Собирая спереди юбку, а потом сильно стягивая живот, она без страха показывалась людям.
Ендрек кончил службу. Обменялся письмом со своими. Они пообещали надел не позже чем через год — немного земли и немного наличными, для постройки дома. Это было уже кое-что. Договорились с оглаской обручения пока подождать.
Проснувшись однажды ночью, она сразу же поняла, что пришло ее время. Она встала; босых ног не было слышно. Вышла в сени, оттуда — на чердак, где сохла разбросанная солома. Повалилась на колени, зажала кулаком рот и упала. Ночной ветер бил по гонту, чердак плавал во тьме, словно в глубокой воде. Ей показалось, что она кричит, только не слышит этого. Ногтями по-крысиному она царапала доски. Ветер не кончался, тьма не кончалась.
Потом она лежала пустая, спокойная, немного сонная. Мрак отшелушился, и на чердак пришел снулый день. Она протянула руку, отыскала привязанное к своим внутренностям это.
Нащупала пальцами его дыхание, придавила; оказалось — совсем нетрудно. Убрала руку, передохнула. День разгорался за оконцем. Она взяла газету, на которой сушили яблоки, не глядя завернула сверток. Он был совсем небольшим. Оставив сверток в соломе, она сошла вниз.
Возле колодца было корыто, в котором всегда плескались утки. После них осталось немного вчерашней воды. Она умылась. Вернулась домой и заснула.
Под вечер, закончив работу, она пробралась на чердак, вынесла сверток в фартуке и закопала в огороде. Ямка была приготовлена заранее.
Она утрамбовала землю руками, выровняла; было почти незаметно. Прежде чем закапывать, бросила в землю две веточки, связанные крестом.
Когда пришли милиционеры, она сразу же им все рассказала: как долгое время скрывала правду от людей, как осторожно справилась на чердаке со своим несчастьем. Милиция хотела знать, где это лежит; она пошла с ними в огород и показала место, уже неприметное, замазанное осенью; ей самой пришлось искать. Показала также чердак, давно прибранный, и корыто, в котором плескались утки.
Они спрашивали, зачем она так сделала. На этот вопрос, несмотря на все свое желание, она не ответила.
Мать отрезала добрый ломоть хлеба и дала Аделе на дорогу. Она принесла также в автомобиль смену белья, а в ней метрику и четки.
Собралось много людей. Солтыс, очищая свободное место, неуверенно разгонял их. Потом подошел к Лпхтарской, сказал сурово:
— Все в руках божьих.
Он подумал еще о чем-то и сплюнул.
Машина потихоньку перескакивала колдобины. Рядом, разглядывая Аделю, бежали дети.
Кто-то бросил камень. После первого — одинокого — камни полетели со всех сторон. Прежде чем машина нырнула в заворот, на щеке Адели показалась темная нитка и прочертила извилистую веселую дорожку.
Милиционеры держали руки на кобуре, вскоре показалась крыша плебании, потом сад, потом калитка, а возле нее ксендз, вышедший на крик. Люди отпрянули назад, с голов послетали шапки.
Аделя, видать, тоже заметила ксендза, потому что все услыхали ее плач. Возле дома дорога переходила в большак, ксендз хотел что-то сказать, но не успел. Он поднял только руку и старательно осенил уезжавшую размашистым крестом.