Марк Аврелий. К самому себе

Марк Аврелий — римский император (161-180), философ-стоик, автор своеобразной автобиографии "К самому себе".

Книга I

1. От Вера, моего деда — у меня хороший характер и негневливость.

2. От славы моего родителя и памяти о нем — моя скромность и мужественность.

3. От матери — благочестие и щедрость. И воздержание не только от дурных дел, но даже и от того, чтобы в мыслях возникало что-нибудь подобное. Вдобавок простота в образе жизни, далекая от роскоши, принятой у богачей.

4. От прадеда — то, что мне не пришлось посещать общественных школ; я пользовался хорошими учителями на дому и понял, что на это стоит тратиться.

5. От воспитателя — то, что я не стал ни зеленым, ни синим[309], ни пармуларием, ни скутарием[310]. Кроме того — выносливость и неприхотливость, и самостоятельность, и несуетливость. И невосприимчивость в клевете.

6. От Диогнета — нерасположение к пустякам и недоверие к рассказам шарлатанов и кудесников о заклятиях и изгнании демонов и ко всем подобным россказням. Ему я обязан и тем, что не разводил перепелов и не увлекался такими занятиями[311]. И что я выносил свободное, откровенное слово. И что я освоил философию и слушал сперва Бакхия, затем Тандасида и Маркиана. И что с малолетства писал диалоги. И что полюбил походную кровать, шкуру и все прочие особенности эллинского способа воспитания.

7. От Рустика[312] я получил представление о необходимости исправлять и вырабатывать свой характер и не уклоняться в сторону софистической изощренности, не писать умозрительных сочинений, не составлять ничтожных увещательных речей и не изображать из себя напоказ человека, работающего над собой и творящего добро. И избегать риторики, поэтических прикрас и изысканных ухищрений в речи. И не расхаживать у себя дома в сто́ле[313], и не делать ничего подобного. И писать письма простым слогом, как, например, письмо, написанное им из Синуэссы[314] к моей матери. И относиться снисходительно и примирительно, если кто рассердится и поступит неправильно, чуть только он пожелает вернуться к нашим прежним с ним отношениям. И читать тщательно, не довольствоваться общим рассмотрением. И не спешить соглашаться с болтунами. И благодаря ему же мне попались в руки "Воспоминания об Эпиктете"[315], которые он уделил мне из своей домашней библиотеки.

8. От Аполлония[316] — свободомыслие и осмотрительность. И чтобы не руководствоваться, даже ненадолго, ничем иным, кроме разума. И чтобы быть всегда ровным: и при острой боли, и при потере ребенка, и при тяжелой болезни. И то, что я на живом примере наглядно убедился, как один и тот же человек может быть и очень настойчивым и снисходительным. И чтобы не быть раздражительным при истолковании — ведь я воочию видел человека, который считал свою опытность и мастерство при передаче отвлеченных знаний самым малым из своих прекрасных свойств. И то, что я научился, как надо принимать от друзей то, что считается угождением, не принижая себя, но и не проявляя бесчувственности.

9. От Секста[317] — приветливость; у него я наблюдал пример такого дома, где отец — всему глава; там можно было составить себе представление о жизни согласно природе и видеть подлинное величие, заботу о друзьях, угадывание их нужд, способность терпеливо выносить невежество, оставлять без внимания самомнение и уживаться со всеми, так что общение с Секстом было приятнее всякой лести; да и у самих льстецов он пользовался величайшим почетом, вопреки собственному желанию. От него я научился, посредством удобопонятного приема, находить правила, необходимые для жизни, и устанавливать между ними связь, не выказывать признаков гнева или какой другой страсти, умению сочетать невозмутимость с самыми нежными и почтительными привязанностями, соблюдать благопристойность, но без подчеркивания, и не выставлять напоказ свою широкую образованность.

10. От Александра-грамматика[318] я научился не прибегать к резким порицаниям, не упрекать за встретившиеся варваризмы, за коверканье речи, за неблагозвучие, а просто предложить правильное, надлежащее выражение, в виде ли ответа, подтверждения или совместного разбора самого предмета, а не оборота речи, или же посредством какого-либо иного подходящего попутного упоминания.

11. От Фронтона[319] — понимание того, что тирания влечет за собой клевету, изворотливость, лицемерие и что вообще наша так называемая знать — люди бессердечные.

12. От платоника Александра я научился избегать частого и без нужды упоминания о своей занятости в разговоре с кем-нибудь или в письмах — прием, когда под предлогом неотложных дел беспрерывно отказываются от должного отношения к окружающим людям.

13. От Катула[320] — не быть невнимательным, когда друг жалуется на что-нибудь, даже если он жалуется без основания, но стараться все уладить, а об учителях говорить только хорошее, и притом с сердечностью, как это сделано, например, в воспоминаниях о Домиции и Афинодоте; и подлинно любить детей.

14. От брата моего Севера — любовь к родным, любовь к истине, любовь к справедливости. Через него я познакомился с Тразеей, Гельвидием, Катоном, Дионом, Брутом[321] и получил представление о государстве с одинаковыми для всех законами, устроенном на началах равноправия и свободы высказывания, и представление о царской власти, уважающей больше всего свободу своих подданных. И от него же еще — неизменное, неослабное почтение к философии, и благотворительность, и постоянная щедрость, и надежды на лучшее, и доверие к дружеским чувствам друзей. И откровенность по отношению к тем, кого осуждаешь, чтобы друзьям не надо было догадываться, чего ты хочешь или чего не хочешь, — это должно быть и, без того ясно.

15. От Максима[322] — самообладание и неподатливость к чужим влияниям, бодрость в трудных обстоятельствах, в том числе и в болезнях, уравновешенный характер, обходительность и чувство собственного достоинства. И выполнение очередных задач не кое-как.

Что бы ни говорил Максим, все верили в его искренность, и что бы он ни делал, — в его добрые намерения.

Я научился не удивляться, не поражаться, нигде не спешить, не медлить, не теряться, не падать духом, не расточать любезности, вслед за которыми сердишься или питаешь подозрения.

И оказывать благодеяния, и быть снисходительным, и чуждаться лжи, и больше иметь в виду непоправимое! ь, чем последующие поправки.

И никто никогда не чувствовал презрительного отношения с его стороны, но никто и не считал себя выше его. И уметь шутить.

16. От отца[323] — кротость и непоколебимое терпение при тщательно взвешенных решениях. И отсутствие тщеславия при так называемых почестях. И трудолюбие, и выдержка. И внимательность к тем, кто вносит что-нибудь общеполезное. И неизменное воздаяние каждому по достоинству. И опытность в том, где нужно подтянуть, а где отпустить. И прекращение любовных дел с юношами. Вдумчивое отношение к общественным делам, и разрешение друзьям вовсе не являться на его обеды, и не обязательно сопровождать его в путешествиях. В его отношении не замечалось никакой перемены, если кто почему-либо бывал вынужден оставаться дома. И тщательное расследование дел на совещаниях — упорное, так как он не прекращал разбора, довольствуясь первыми попавшимися выводами. И постоянство в отношениях с друзьями, ни в коем случае не пресыщение и не увлечение ими. И самостоятельность во всем, и ясный ум. И предвидение издалека, и предусмотрительная распорядительность в мелочах без всякого выставления напоказ. Приветственных кликов и всяческой лести стало при нем меньше. И неусыпная охрана того, что необходимо для правления, и бережливость в расходах, и выдержка, когда* это ему ставилось в вину. И не было у него суеверного страха перед богами, а что касается людей, то не было ни заискивания перед народом, ни стремления понравиться, ни угодливости перед толпой, а напротив — трезвость и основательность; и никогда — безвкусной погони за новизной. Всем тем, что делает жизнь легкой — а это судьба давала ему в изобилии, — он пользовался и скромно и вместе с тем охотно, так что он спокойно брал то, что есть, и не нуждался в том, чего нет. И никто не сказал бы про него, что он софист, вульгарный болтун или педант, а напротив, — что он человек сложившийся, совершенный, чуждый лести и способный руководить и своими и чужими делами. Вдобавок он ценил истинных философов, а остальных не порицал, хотя и. не поддавался им. Кроме того, общительность и обходительность, но не через меру. О своем теле он заботился надлежащим образом, не как какой-нибудь жизнелюбец и не напоказ, однако и не пренебрегал им, чтобы благодаря уходу за телом как можно меньше нуждаться в медицине, во внутренних и наружных лекарствах.

В особенности же он без всякой зависти уступал людям, в чем-либо выдающимся, будь то выразительная речь, исследование законов, или нравов, или еще чего-нибудь.

Он содействовал тому, чтобы каждый был в чести соответственно своим дарованиям.

Хотя он во всем соблюдал отеческие обычаи, однако никому не было заметно, чтобы он старался их соблюсти — то есть эти отеческие обычаи. Кроме того, в нем не было непоседливости и метаний, он проводил время в одних и тех же местах и занятиях. И после приступов головной боли он бывал сразу же свеж и полон сил для обычных трудов.

Не много у него бывало тайн, напротив, очень мало, да и редко когда; все они касались исключительно государственных дел. Он был благоразумен и умерен в устройстве зрелищ, в строительстве и в раздаче пособий. Он обращал внимание на самое выполнение долга, а не на славу, которую приносит выполнение его.

Он не был привержен к посещению бань не вовремя, к возведению чертогов; не думал о яствах, о тканях и цвете одеяний, о подборе красивых и молодых рабов. Парадная одежда у него была из Лория[324], из одного близлежащего поместья, а остальное по большей части из Ланувия; плащом он пользовался в Тускуле[325], прося извинения за это — в таком роде был весь его образ жизни.

Ничего жесткого, непристойного, порывистого, ничего такого, что можно было бы назвать "до седьмого пота", напротив, все подвергалось разбору и учитывалось, словно на досуге: невозмутимо, по порядку, крепко и соответственно своей сути. К моему отцу подошло бы то, что рассказывают о Сократе — о его уменье и воздерживаться и наслаждаться, между тем как большинство бывает не в состоянии воздерживаться и увлекается наслаждениями. Быть стойким и в том и в другом, быть сильным и трезвым — это свойство человека с совершенной и непобедимой душой, что обнаружилось, например, во время болезни Максима.

17. От богов — то, что у меня хорошие деды, хорошие родители, хорошая сестра, хорошие учителя, хорошие домочадцы, родичи, друзья, почти все. И то, что я никого из них ничем не обидел, хотя у меня и есть такая склонность, и при случае я мог бы это сделать.

Благодеяние богов, что не было такого стечения обстоятельств, которое посрамило бы меня.

И то, что я недолго воспитывался у любовницы моего деда. И что я спас свою юность; и что я не возмужал преждевременно, но еще и несколько отсрочил это.

Я научился подчиняться начальнику и отцу, который намеренно искоренял во мне всякую спесь и внушал мне, что даже при дворе не нужны ни телохранители, ни роскошные одеяния, ни факелы, ни статуи и тому подобная пышность, но что есть возможность ограничить себя, приближаясь как можно больше к быту частных лиц, и что от этого вовсе не сделаешься более медлительным и робким, когда надо проявить силу в делах правления.

Я имею такого брата, который по своим нравственным свойствам мог побудить меня к развитию и вместе с тем радовал меня и почетом и любовью.

Дети мои уродились неглупыми и без телесных недостатков. Хорошо и то, что я не оказал особых успехов ни в риторике, ни в портике, ни в остальных занятиях, которым я, пожалуй, предался бы, если бы чувствовал, что быстро иду в них вперед.

Я не замедлил обеспечить моим воспитателям то почетное положение, которого они, как мне казалось, желали, и не откладывал осуществление их надежд на последующее время под предлогом, что они еще молоды.

И то, что я познакомился с Аполлонием, Рустиком и Максимом. Часто и отчетливо возникало у меня представление о том, какова жизнь, согласная с природой, так что, поскольку Это зависит от богов и от исходящих от них даров, воздействий и внушений, ничто уже не мешает мне жить согласно природе, а если меня на это не хватает, то только по моей вине и оттого, что я не соблюдаю исходящих от богов напоминаний и чуть ли не прямых наставлений.

И то, что я настолько еще сохранил свое здоровье при такой жизни. И то, что я не коснулся ни Бенедикты, ни Феодота, да и впоследствии оставался здоровым, когда овладевали мной любовные страсти. Я часто сердился на Рустика, но ничего не сделал такого, о чем бы потом пожалел.

Родительница моя, которой предстояло умереть молодой, все же прожила вместе со мной свои последние годы.

Сколько бы раз я ни захотел помочь какому-нибудь бедняку или в чем-нибудь нуждающемуся, мне никогда не довелось слышать, что у меня нет денег для этого. Да и мне самому не приходилось впадать в такую нужду, чтобы занимать у другого.

И то, что жена у меня такая послушная, так нежно любимая, такая простодушная.

И то, что в изобилии имелись подходящие воспитатели для детей.

И то, что в сновидениях мне была дана помощь, в особенности — против кровохарканья и головокружения, что бывало и в Кайете[326]... <..текст испорчен.. >

И то, что когда я стремился к философии, я не наткнулся на какого-нибудь софиста, не сидел над сочинениями историков, не занимался разбором умозаключений и не предавался изучению небесных явлений.

Ведь все это нуждается в помощи богов и судьбы.

Писано в области квадов[327], на берегу Грануи[328].

IV, 3

Люди ищут для себя уединения поближе к простой сельской жизни, где-нибудь на берегу моря или в горах. Ты тоже мечтаешь о чем-нибудь подобном, между тем это явное недомыслие: ведь есть возможность в любое время уединиться в самом себе. Нигде человек не уединяется так спокойно и безмятежно, как в своей собственной душе. Особенно тот, у кого есть внутри нечто такое, во что стоит только пристально вглядеться, как сейчас же станет легче. Это облегчение, по-моему, не что иное, как душевная благоустроенность. Вот этому уединению ты и предавайся постоянно и таким образом обновляй себя.

Пусть будут кратки и просты те доводы, которые, чуть только к ним прибегнешь, уже оказываются достаточными, чтобы устранить всякое раздражение, так что ты вернешься к своим делам уже без досады.

Ведь что тебе тягостно? Испорченность людей? Но если ты поразмыслишь над тем, что разумные существа рождены друг для друга, что терпение входит в понятие справедливости, что люди заблуждаются лишь невольно, и сколько людей враждовавших, подозревавших, ненавидевших, сражавшихся уже умерло и обратилось в прах, — тогда ты перестанешь огорчаться.

Или тебе тягостен твой удел во вселенной? Возобнови в памяти взаимоисключающие утверждения: "или Провидение, или атомы", вспомни все доказательства, уподобляющие мир государству. Или тебя еще связывает твоя телесная сторона? И это после того, как ты уже заметил, что мышление, отрешенное ото всего и познавшее свои собственные возможности, не зависит от "пневмы"[329], движущейся то мягко, то резко? Вспомни и все прочее, что ты слышал и усвоил относительно страдания и наслаждения.

Или тебя увлекает жалкая слава? Посмотри, с какой быстротой все погружается в забвение, как зияет вечность, бепредельная в обе стороны, как пуст всякий отзвук, какая переменчивость и неразборчивость у тех, кто как будто бы хвалит тебя, и какое узкое очерчено для тебя пространство. Да и вся-то земля — точка. Какой же уголок на ней занимает твое местопребывание? И много ли здесь таких, что станут хвалить тебя, да и каковы они сами?

Вспомни же наконец о возможности удалиться в эту усадебку — часть тебя самого — и, главное, не рассеивайся, не напрягайся, но будь свободен, смотри на вещи как мужчина, как человек, как гражданин, как существо смертное.

Самыми убедительными доводами, которые всегда надо иметь в виду, пусть будут следующие два: первое — это то, что вещи не затрагивают души, они стоят вне ее, недвижно, а наши тягости происходят исключительно от нашего внутреннего представления. А второе — это то, что все видимое тобой так мгновенно меняется, что скоро его уже не будет. И скольких перемен ты и сам уже был свидетелем — постоянно думай об этом. Мир — изменение, жизнь — восприятие.

IV, 43

Некая река возникновений и все увлекающий поток — вот что такое вечность. Чуть только что-нибудь появится, как сейчас же оно и унеслось. На смену ему выплывает другое, но и оно тоже будет унесено.

VI, 3

Смотри во внутрь, пусть от тебя не ускользнет ни качество любого предмета, ни его ценность.

VI, 20

В гимнасии кто-нибудь оцарапал тебя ногтем и внезапно нанес удар по голове. А мы и не придаем этому значения, не обижаемся и впоследствии не усматриваем в этом злого умысла; хотя и остережемся такого человека, но не как врага, и не из подозрительности, а по-хорошему — просто отстранимся от него. Так пусть то же самое будет и в остальных областях жизни. Многое надо спускать нашим как бы соучастникам в гимнастических упражнениях. Ведь есть возможность, как я сказал, отстраниться без подозрительности, без вражды.

VII, 3

Пустое стремление к показному, сценические действия, стада, отары, бой на копьях, щенятам брошенная косточка, крошки для кормления рыб, муравьи, надрывающиеся при переноске тяжестей, беготня испуганных мышей, марионетки на веревочках! И вот нужно среди всего этого выстоять, не теряя ровного настроения и не морщась. Притом надо учитывать, что каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет.

X, 10

Паучок, поймавший муху, уже гордится этим; а иной гордится тем, что словил зайчонка, или рыбешку сетью, или кабаненка, или медведей, или сарматов. Разве все они не разбойники, если разобраться в их побуждениях?

XII, 6

Приучайся даже к тому, чего не умеешь. Ведь и левая рука, по непривычке, слабее, однако она держит поводья крепче, чем правая — к этому она и приучена.

Пойми, наконец, что ты имеешь в себе нечто лучшее и более божественное, чем то, что возбуждает твои страсти, дергает тебя непрерывно. Что, например, сейчас у меня в мыслях? Разве это страх? Разве это подозрение? Разве это желание? Или что-нибудь иное в этом роде?

Загрузка...