Максим Тирский — оратор, представитель 2-й софистики. Вел жизнь странствующего софиста, выступая со своими речами во многих городах Римской империи. Речи его носят преимущественно морально-назидательный характер, в них соединены принципы кинической и платоновской школ.
1. Боги помогают людям, причем — все боги всем людям; считается, однако, что иные небожители особенно покровительствуют некоторым смертным. Поэтому взысканные их помощью всячески чтут этих богов и ставят им кумиры. Моряки в честь морских богов водружают на высоких скалах весла, какой-нибудь пастух почитает Пана, посвящая ему высокую сосну или тенистую пещеру, поселяне в честь Диониса вколачивают в саду колоду — деревенский кумир бога. Артемиде посвящены источники вод, укромные лесистые ущелья и богатые дичью равнины. Древнейшие обитатели земли не обошли и Зевса: они посвящали ему вершины Олимпа, Иды или иной какой-нибудь высокой горы. Обожествлялись также реки — либо за даруемые ими блага, как египетский Нил, либо за красоту, как фессалийский Пеней, либо За полноводность, как скифский Истр, либо из почтения к мифу, как этолийский Ахелой[330], либо в угоду обычаю, как спартанский Эврот, либо из-за священных обрядов, связанных с рекой, как афинский Илисс[331]. Итак, по различным причинам реки были для людей предметом почитания. Искусства также чтили богов, и каждое имело свой кумир[332]. В самом деле, разве люди, если они не заняты мореходством или землепашеством, а живут в городах и связаны общественными узами закона и права, вовсе не должны почитать богов или обязаны-чтить их только словесно, считая, что боги не нуждаются в статуях и кумирах? Правда, богам не больше нужды и в том и в другом, чем добрым людям — в своих собственных изображениях.
2. И нашей речи, я думаю, не требуется ни финикийских, ни ионийских, ни аттических, ассирийских или египетских букв — только несовершенство человеческой природы породило эти значки, запечатлело в них свою ограниченность и с их помощью закрепляет воспоминание. Божеству нет надобности ни в статуях, ни в кумирах; их придумал слабый и далекий от божества, как "небо от земли", человеческий род, чтобы в этих знаках запечатлеть имена богов и связанные с ними представления. Следовательно, тот, кто обладает хорошей памятью и в состоянии, возведя глаза к небу, душой общаться с божеством, быть может, не нуждается в статуях. Таких людей, однако, немного; а целого народа или племени, столь памятливого, чтобы обойтись без подобного подспорья, пожалуй, и вовсе не сыскать. Как наставники при обучении письму чем-нибудь острым углубляют для своих питомцев неотчетливые буквы и заставляют наводить их, рассчитывая на память детей[333], так, мне думается, и законодатели, словно для маленьких мальчиков, придумали для своих сограждан статуи — символы почтения к богам, облегчающие воспоминание и руководящие им.
3. Кумиры богов не на один лад и склад, не одинаковы по искусству исполнения, не из одного и того же материала. Греки, например, полагали, что богов надлежит почитать самым прекрасным на земле — делать их статуи из благородного материала, человекоподобными и безупречными по искусству исполнения. Желание ваятелей воплощать богов в образе людей вполне оправдано. Ведь поскольку человеческая душа близка божеству, невозможно допустить, чтобы родственное ему по природе было заключено в неподходящую оболочку; напротив того, как и у душ бессмертных богов, эта оболочка необременительна, легка, не стесняет движений. На земле только человек не смотрит в землю, величествен, исполнен гордости, соразмерен, не отпугивает огромным ростом, не страшит шерстью, не кажется неуклюжим из-за своей тяжести или неустойчивым из-за своей легкости, не нападает по злобности, не пресмыкается из вялости, не передвигается поспешно вследствие порывистости, не тонет не только из-за малого веса, не ест сырого мяса, как дикие звери, не довольствуется травой, как недостаточно мощные животные, но мудро создан в соответствии с потребностями своей жизни. Он опасен для злых, кроток с добрыми, ступает ногами по земле, разумом парит в воздухе, плавает благодаря искусству, вкушает хлеб, трудится на пашне, питается плодами, обладает приятным цветом кожи и складным сложением, красив лицом и украшен пышной бородой. В обличий таких существ греки сочли подходящим почитать своих богов.
4. Варвары тоже почитают богов, но отдельные племена воплощают их в разных символах. Персы обоготворяют огонь — кумир зыбкий, ненасытимый, вечно прожорливый, которому они приносят жертвы, сопровождая их словами: "Владыка огонь, насыщайся". Они заслуживают того, чтобы услышать: "О безумнейший из народов, ты пренебрегаешь многим великим — хлебодарной землей, сверкающим солнцем, благоприятствующим плаванию морем, поящими посевы реками, животворным воздухом, самим небом и предан только одному — дикому и свирепому огню. В пищу ему ты даешь пе только дерево, жертвенных животных и благовония, нет, этому своему кумиру, этому своему божеству ты бросил на съедение Эретрию, Афины, храмы Ионии и статуи эллинских богов"[334].
5. Не могу я одобрить и египтян: они обоготворяют быка, птицу, козла, обитающих в Ниле чудищ, тела коих тленны, жизнь жалка, облик низменен, попечение о них отвратительно, а их почитание постыдно. У египтян бог умирает, бога оплакивают, показывают его храм и могилу. Правда, и эллины приносят жертвы доблестным людям и чтут их, но не думают об их кончине[335]. У египтян же божество и славят и оплакивают в равной мере. Одна египтянка держала в доме детеныша крокодила; все превозносили ее за то, что она пестует бога, и поклонялись этой женщине и ее питомцу. У нее был еще сын, едва вступивший в отроческий возраст, сверстник, сотоварищ игр и сотрапезник бога. Крокодил, пока не вошел в силу, был ручным, а когда вырос, проявил свою природу и пожрал мальчика. Бедная женщина считала участь сына счастьем, ибо он стал жертвой обитающего в их доме бога.
6. Таковы представления египтян. После покорения персов, Захвата Вавилона и победы над Дарием знаменитый Александр вступил в Индию, куда дотоле, как говорили жители этой земли, не считая воинства бога Диониса, никогда не вторгалось вражеское войско. Индийские цари Пор и Таксил не ладили между собой; Пора Александр взял в плен, а с Таксилом завязал дружбу. Этот царь стал показывать Александру чудеса индийской земли — многоводные реки, пестро оперенных птиц, благовонные растения и многое другое, удивительное в глазах грека. Среди прочих диковин он показал огромных размеров животное — воплощение Диониса, которому жители приносили жертвы. Это был змей пяти плетров длины; он жил на дне глубокого ущелья, образованного отвесными скалами и обнесенного сверху высокой стеной. Змей пожирал стада быков и овец, которые индийцы, скорее как тирану, чем как богу, доставляли ему.
7. Обитающие на западе ливийцы населяют узкую и длинную полосу суши, омываемую с двух сторон морем; оно разделяется у оконечности этой косы и большими волнами набегает на берег. Святыня тамошних жителей — Атлас; это лежащая в долине сравнительно высокая гора, с одной стороны нависающая над морем, так что видом она напоминает театр. Долина невелика, плодородна и густо поросла деревьями; с горы видны их плоды, а смотришь оттуда, как на дно колодца: сойти нельзя из-за крутизны спуска, а кроме того, это запрещают религиозные заповеди. В долине можно наблюдать великое чудо. Во время прилива океан обрушивается на берег и заливает землю; только у самого подножья Атласа его воды вздымаются ввысь, и видно, как они без всякой опоры стоят стеной и не обрушиваются на равнину, хотя ничто их не сдерживает, так что между горой и водой остается свободное пространство, на котором раскинулась роща. Для ливийцев она является святыней, божеством, которым они клянутся, и кумиром.
8. Кельты чтят Зевса; его кумир — высокий дуб. Пеоны поклоняются Гелиосу, кумир которого — небольшой диск на высоком шесте. Арабы молятся какому-то неизвестному мне божеству; кумир его я видел — это четырехугольный камень. Жители Пафоса почитают Афродиту; ее изображение похоже на белую пирамиду, а из чего оно сделано — неизвестно. У ликийцев есть огнедышащая гора Олимп; пламя ее меньше и слабее, чем у Этны. Ликийцы поклоняются этому огню, он их, кумир. Фригийцы, обитающие по соседству с Киленами, почитают реки Марсий и Меандр. Я видел их обе. Они берут начало из одного источника, воды которого достигают подошвы горы, затем, вблизи городской черты, уходят под землю, а за пределами города снова вытекают на поверхность, образуя две реки с разными именами. Одна, Меандр, течет по направлению к Лидии, вторая теряется на равнине. Фригийцы приносят этим рекам жертвы, кто — обеим, кто — только Меандру, кто — одному Марсию: они бросают в воду источника бедра жертвенных животных, называя реку, которой жертвуют. Эти приношения волны доносят до горы, здесь они вместе с водой уходят под землю, но предназначенные Меандру не попадают в Марсий, а пожертвованные Марсию в Меандр; если же приношение было дано обеим рекам, они его разделяют между собой. Каппадокийцы чтут гору: она их бог, которым клянутся, и кумир. Жители Меотиды почитают свое озеро, массагеты — реку Танаис.
9. О, многочисленные и разнообразные кумиры! Одни созданы человеческим искусством, других обоготворили, потому что они нужны, третьих почитают, потому что они полезны, некоторые внушают благоговение, огромная величина иных производит впечатление, иным поклоняются из-за их красоты. Все люди, будь то варвары или греки, островитяне или обитатели материка, кочевники или оседлые жители, не могут в своем почитании богов обойтись без особых знаков благоговения перед божеством. Как же в таком случае ответить на вопрос, следует ли создавать кумиры или нет? Если мы будем устанавливать законы для каких-нибудь людей, которые живут вдали от нас, недавно вышли из земли или вылеплены по чьей-нибудь воле[336] и еще чужды культурной жизни, законов и права, пожалуй следует подумать о том, оставить ли этих людей при их богах, поскольку они поклоняются не слоновой кости, золоту, дубам, кедрам, рекам или птицам, а восходящему солнцу, светящей в ночи луне, звездному небу, земле, воздуху, огню вообще, воде вообще, или побудить их к почитанию дерева, камня или рукотворных изображений. Но, поскольку упомянутый обычай почитать богов прочно укоренился, пусть привычное остается в неприкосновенности — мы не отвергаем уже сложившихся представлений о богах и уважаем как их кумиры, так и имена.
10. Ибо бог — родитель и творец всего сущего, он древнее солнца и неба, могущественнее времени и вечности, сильнее преходящей природы, он неименуем для законодателя, неизречен для уст и незрим для глаз. Не в состоянии постичь его сущность, мы прибегаем к помощи названий, имен, животных, изображений из Золота, слоновой кости или серебра, растений, рек, горных высей или источников. Стремясь познать божество, мы по своему не совершенству воплощаем его в то обличив, какое признаем самым прекрасным. Этим мы сходствуем с влюбленными: слаще всего на свете глядеть на изображение любимого, но милым напоминанием о нем бывает и лира, и игральная кость, и место, на котором он сидел, и ристалище, где он состязался, иными словами — все, что вызывает о нем воспоминание. Что мне еще сказать о кумирах богов и какие предложить установления? Чти божество в любом обличий. Если воспоминание о нем у грека порождает искусство Фидия, у египтянина — почитание животных, у других народов — реки или огонь, мне не досадно это несходство: лишь бы только знали, лишь бы только чтили, лишь бы только помнили.
1. Я хочу тебе по примеру мудрого лидийца[337] рассказать сказку; но в этой сказке должен говорить я, а не лев, или орел, или, — еще более бессловесные, чем они, — деревья. Да, здесь надо говорить мне.
Некогда был Зевс, были небо и земля; обитателями неба были боги, а питомцев земли — людей — тогда еще на свете не было. И вот призывает Зевс Прометея и приказывает ему населить землю простыми животными, по своему образу мыслей более всего близкими богам; а тело их должно быть нежным, прямым и соразмерным; у них должен быть приветливый взгляд, ловкие руки и твердая поступь.
И вот повинуется Прометей Зевсу, создает людей и населяет ими землю. Когда они обрели бытие, то не тяжкой оказалась для них жизнь; ведь пищу им щедро доставляла земля; были у них луга пышные, горы кудрявые и плодов достаток, все, что земля охотно доставляет, пока ее еще не тревожат пахари.
Нимфы предоставляли им чистые источники и прозрачные реки, всякую влагу в изобилии и неиссякаемые родники. Жар солнца разливался по их телам умеренно, вливая в них бодрость, а ветерки, веявшие над рекой в летний зной, навевали им прохладу, освежая тело. Спорить им было не о чем, так как они жили в полном довольстве, получая все без всякого труда.
Мне кажется, что и поэты ближе всего стоят к этой нашей сказке, рассказывая в сокровенной форме о жизни, какая была во времена Крона, царя богов, — о жизни без войн, без оружия, без охраны, о жизни мирной, без распрей, здоровой и не знающей нужды. И Гесиод, как кажется, именно эту жизнь называет золотым веком[338], поступая подобно нашей сказке.
2. Но оставим сказку, и пусть из нее возникнет разумное слово: сравним теперь один образ жизни с другим, век, бывший прежде, с последующим, — назвать ли его "железным", или как-нибудь иначе, — когда люди стали делить землю между собой; они разрезали ее, обнеся оградами и стенами, и каждый захватил себе какую-нибудь часть; свои тела они стали облекать в мягкие одежды, ноги обматывать кожами и обвивать золотом то шею, то голову, то пальцы, надевая на себя красивые блестящие оковы; они строили дома, снабжая их засовами, воротами и преддвериями; они начали мучить эту землю, отыскивая в ней металлы, разрывая и копая ее. Даже море они не оставляли в покое, они построили ему на беду суда — для войны, для перевозок, путешествий и торговли. Не удержали они своих рук и от воздуха, — даже ему они причиняли вред, вылавливая стаи птиц при помощи птичьего клея, силков и других разнообразных хитростей.
Они не жалели прирученных животных за их слабость, не отступали перед дикими зверями из страха, но набивали свой желудок при помощи кровопролития, убийства и всяческого осквернения. Постоянно ища новую пищу для своих страстей, с презрением отвергая все прежнее, они гонялись за наслаждениями и терпели бедствия, стремясь к богатству; они всегда считали то, чем владели, хуже того, чего им недоставало, а то, что приобрели, ценили меньше того, что надеялись захватить. Они боялись нужды, а насытиться никак не могли; они страшились смерти, но о жизни не заботились; боялись болезней, но не воздерживались от всего, что порождает болезни; подозревали одних, но сами строили козни против большинства; страшные для безоружных, трусливые перед вооруженными, они ненавидели тиранию, а сами жаждали стать тиранами; они порицали все позорное, но от позорных дел не воздерживались; перед удачей они преклонялись,, но доблестью не восхищались; о несчастьях они сокрушались, но от пороков не воздерживались; при успехе становились дерзки, при неудачах нерешительны; мертвых они считали счастливыми, но цепко держались за жизнь; ненавидели жизнь, но боялись смерти; затевали войны, а соблюдать мир не умели; в рабстве покорные, при свободе наглые, при народном правлении необузданные, при тирании робкие, они страстно желали иметь детей, но об уже рожденных нисколько не заботились; они молились богам, ожидая от них помощи, и презирали их, не веря в их кару; боясь богов наказующих, они в то же время приносили ложные клятвы, как будто богов вовсе не существует.
3. Итак, если такие распри и такой разлад вторглись в этот, второй, образ жизни, то какому же из них мы должны присудить победную награду? Какой из этих двух образов жизни нам следует назвать естественным, простым и вполне свободным и какой неестественным, стесненным, достойным сожаления и преисполненным несчастий?
Так вот, пусть муж от каждого из двух веков явится на суд нашей речи, и она вопросит обоих, и прежде всего представителя первого образа жизни, того, кто наг, бездолен и неискусен, — гражданина и обитателя всего мира[339] — вопросит, нарисовав ему образ жизни другого, хочет ли он сохранить за собой свою прежнюю пищу и свободу, или, обретя наслаждения при втором образе жизни, получить вместе с ними и всевозможные горести. После него пусть выступит другой, пусть ему представит она образ жизни и свободу его предшественника, пусть спросит, выберет ли он свой прежний образ жизни, или захочет переменить его и как бы переселиться в жизнь другого — в жизнь мирную, свободную, не знающую нужды и беспечальную. Кто из двух станет перебежчиком? Кто добровольно променяет свой образ жизни на образ жизни другого?
4. Какой человек столь неразумен, кто так любит зло, кто столь злополучен, что из любви к ничтожным и эфемерным наслаждениям, сомнительным благам и обманчивым надеждам, из любви к непрочным счастливым случайностям не захочет отправиться в путь и переселиться в жилище истинного блаженства? Особенно, если он знает, что он должен благодаря этому избавиться от многочисленных зол, которые крепко слились со вторым образом жизни; разве не осудит он этого образа жизни, полного скорби, жалкого и несчастного?
Я, со своей стороны, пожалуй, сравню теперь оба эти образа жизни; этот, будто бы столь великолепный и разнообразный, я сравню с жесткой тюрьмой, в мрачной глубине которой томятся несчастные люди; ноги их закованы в крепкое железо, вокруг шеи у них тяжелая цепь, а на обеих руках висят ужасные оковы; они грязны, находятся в постоянной тревоге и стенаниях. Но со временем и от ежедневной привычки они даже там находят себе радости: иногда напиваются допьяна в своей тюрьме, орут песни, набивают желудок, предаются любви. Но не наполняет это спокойствием никого из них: всего они страшатся, ни во что не верят и помнят постоянно о своих несчастьях. Так, в каждой тюрьме можно услышать одновременно и пени и песни, и стенания и пеаны.
Далее, я сравню другой образ жизни с человеком здоровым, живущим светло и чисто: его ноги и руки не связаны, он свободно поворачивает шею, поднимает взоры к солнцу, видит звезды, различает день и ночь, спокойно ожидает прихода времен года, чувствует дыхание ветра и наслаждается чистым и вольным воздухом; его я сравню с человеком, который обходится без наслаждений, а вместе с тем и без оков, кто не пьянствует, не предается любовным страстям, не набивает свой желудок, не стенает, не поет хвалебных гимнов, не распевает песен, не плачет и не наедается до ожирения, но лишь настолько, чтобы жить с легким и необремененным желудком.
Какой из этих двух образов надо признать счастливым? Какую жизнь счесть достойной сожаления? Какую избрать? Неужели ту жизнь, неразлучную с тюрьмой и ненадежную? Неужели мы дадим обольстить себя горьким и жалким удовольствиям, в которых
Вместе смешались победные крики и смертные стоны?[340]
Нет, ты не хочешь этого, моя несчастная душа.
5. Но оставь все эти образные сравнения вместе со сказками и обратись к человеку, жившему не во времена Крона, но в самой гуще нашего железного века, человеку, освобожденному Зевсом и Аполлоном[341].
Он не был ни уроженцем Аттики, ни дорийцем, он не был вскормлен Солоном, и не был воспитан Ликургом (ведь ни страны, ни законы не порождают доблестей), но происходил он из Синопы на Понте.
Спросив совета у Аполлона[342], он сбросил с себя все узы окружающего мира и освободился от его оков; свободный, он стал обходить землю, уподобясь птице, обладающей разумом, не боясь тиранов, не подчиняясь насилию закона, не обременяя себя общественными делами, не тревожась о воспитании детей, не сковывая себя браком, не занимаясь обработкой земли, не обременяя себя военной службой и не промышляя морской торговлей; напротив, он осмеивал все это — людей и их занятия, подобно тому как мы смеемся над малыми детьми всякий раз* как видим их с увлечением играющими в бабки, когда они бьют и получают удары, отнимают и в свою очередь отдают. Он жил жизнью царя, не знающего страха и свободного, он не проводил времени зимой среди вавилонян и не обременял собою мидян в летний зной[343], но вместе с временами года переселялся из Аттики в Истм, а из Истма снова в Аттику.
Его царскими чертогами были храмы, гимнасии и священные рощи, его богатством, не вызывающим никакой зависти, надежным и неотъемлемым, была вся земля и ее плоды, были рожденные Землей источники, которые изливали для него питье щедрее, чем весь Лесбос и Хиос.
Он любил чистый воздух и свыкся с ним так же хорошо, как львы, и не старался избежать того, что временами посылает Зевс, и не прибегал ни к каким ухищрениям, чтобы создавать для себя тепло зимой, а летом освежать себя прохладой. Был он поистине настолько привычен ко всему на свете, что при таком образе жизни оставался здоровым и сильным и дожил до глубокой старости; он никогда не нуждался ни в лекарствах, ни в железе, ни в огне[344], ни в Хироне, ни в Асклепии, нив асклепиадах[345], ни в предсказаниях прорицателей, ни в очистительных обрядах жрецов, ни в пении магов-заклинателей.
Когда Эллада была охвачена войной и все нападали на всех, —
В поле сходились недавно, стремимые бурным Ареем[346], —
лишь он один призывал к миру, он, невооруженный среди вооруженных, мирный среди сражающихся; его сторонились беззаконные тираны и доносчики, ибо он обличал дурных людей, обличал не словесными ухищрениями, докучливо порицая их, но делами, сопоставляя всякий раз дела их и свои. Обличая, он всегда достигал цели и был миролюбивым. Поэтому против Диогена не выступил ни Мелет какой-нибудь, ни Аристофан, ни Анит, ни Ликон[347].
6. Итак, как же мог Диоген не отдать предпочтения такому образу жизни, который он добровольно избрал себе, который ему указал Аполлон и восхвалил Зевс и которому удивляются все, кто имеет разум?
А чем, кроме непосредственной пользы дела, может руководствоваться тот, кто не по собственному выбору приобрел что бы то ни было?
Например, спроси женатого человека: "Для чего ты женился?" Он скажет: "Для того, чтобы иметь детей". Спроси воспитывающего детей, ради чего он их родил, он скажет: "Страстно желая наследника". Спроси воина, он скажет: "Хочу богатой добычи". Спроси земледельца, он ответит: "Хочу собрать плоды". Спроси у ростовщика, он скажет: "Жажду богатства". Спроси занимающегося общественными делами, он скажет: "Жажду славы".
Однако все предметы этих желаний в большинстве случаев оказываются обманчивыми и превращаются в свою противоположность; удача — дело случая, а не результат мудрости или искусства. Ведь всякий, кто поставит перед собой одну из этих целей, испытает в жизни несчастье и потерпит заслуженные бедствия, так как он не может сослаться на то, что не знал, каковы те блага, которые он избрал по своей воле.
Кого же из всех этих людей можно назвать свободным? Народного вождя? Но ведь он раб многих господ! Судебного оратора? Но он раб суровых судей! Тирана? Но он раб необузданных наслаясдеяий! Полководца? Но он раб неверного случая! Мореплавателя? Но он раб ненадежного ремесла! Философа? Но какого именно? Я конечно восхваляю Сократа, но я же слышу, как он говорит: "Я подчиняюсь законам, добровольно иду в тюрьму и охотно принимаю яд". О Сократ, понимаешь ли ты, что говоришь? Неужели охотно или только желая мужественно противостать своей неизбежной судьбе? "Я повинуюсь закону". — Какому закону? Ведь если это закон Зевса, я прославляю такого законодателя; если же закону Солона, то чем Солон был лучше Сократа?
Но пусть ответит мне Платон, во имя философии, неужели ее не поколебало ничто: ни Дион, вынужденный бежать, ни грозный Дионисий[348], ни Сицилийское или Ионийское моря, вздымающие свои волны?
Упомяну, пожалуй, и о Ксенофонте[349] и брошу взгляд на его жизнь, заполненную странствиями, неверным счастьем, вынужденной военной службой, командованием войсками против воли и почетным изгнанием.
И вот все эти злоключения, утверждаю я, проходят мимо того образа жизни, которым Диоген прославился более, чем Ликург и Солон, Артаксеркс и Александр, и стал свободнее даже самого Сократа: ведь он не был ни судим, ни заключен в тюрьму и прославился не своими страданиями.