Фемистий — ритор и философ, с успехом подвизавшийся при дворе многих императоров. Большинство речей Фемистия представляют собой восхваления-панегирики. Его философские интересы особенно ярко отразились в комментариях к сочинениям Аристотеля.
Невозможно никакому другому городу, божественнейший самодержец[720], подыскать подобающий тебе венец или иной благодарственный дар твоей доблести: кто бы ни пытался воздать тебе честь, хотя сколько-нибудь равную оказанным тобою благодеяниям, всякий неизбежно будет совершенно не в силах сделать Это по достоинству. А тому городу, что назван по имени твоего отца[721], но на самом деле принадлежит скорее тебе, чем твоему отцу, подобная попытка особенно затруднительна. Даже если мы употребим на венки все имеющееся у нас достояние, то и тогда выйдет, что не на наши собственные средства осуществится это доброе дело — мы только вернули нашему благодетелю незначительную часть того, что мы от него получили. Тех, что кругом в долгу, не хвалят за какую-нибудь малость, возвращаемую ими, но порицают за то, что они остаются должны, так произойдет неизбежно и с нами; и какую бы благодарность мы ни воздали, она неминуемо будет оценена как ничтожная часть нашего долга; в самом деле, как'раз наш город не в силах найти приношение, достойнее тебя: он сам, этот город, весь в целом и есть твой венок и приношение тебе; так что нисколько не нужно ему содействие извне, чтобы воздать тебе благодарность за свою красоту, и тем самым, что он таков, каков он есть, он возвеличивает своего творца. Все же, несмотря на крайние затруднения, нашему прекрасному городу есть чем гордиться: он нашел-таки подходящий способ не слишком сильно отстать от надлежащей меры. Ведь существует два способа, посредством которых люди могут выразить свою благодарность как можно торжественнее и полнее: первый способ состоит в том, чтобы сделать очевидцами оказания почета возможно большее число людей, другой же в том — чтобы было видно, что они воздают благодарность не из лести, а по добровольному решению; первый способ более широко оповещает о полученных благодеяниях, а второй — ставит хвалу вне подозрений. Наш город предусмотрел, чтобы осуществилось и то и другое на справляемых ныне торжествах:[722] почет воздается тебе на самом видном месте вселенной[723] и притом пользуются услугами человека, безусловно правдивого[724] — и то и другое делается не между прочим, а как нельзя более тщательно.
Воззри, божественнейший самодержец, прежде всего на сам город — к какой поре приурочил он свое приношение: не на олимпийских играх или дельфийских провозглашает он присуждение венка, не на Панафинеи или Дионисии собирает он эллинов, как Это делали некогда афиняне, стараясь угодить македонским владыкам, нет, в царствующем граде увенчивает царствующего над людьми царствующая столица — вторая благодаря вам, — и вот Этот город становится очевидцем воздаяния такой почести, что лишь она одна своим великолепием превосходит город, ее оказывающий. И само зрелище у нас блистательно — соответственно венку и прославлению. Как Фетида у Гомера[725], когда Зевс удалился в Океан, полагает, что ей не следует в это время предстательствовать за своего сына, а когда Зевс возвратился на небо, вернее — на самую вершину неба, она обращается к нему с мольбой, и он ей внимает, так и наш Прекрасноград не решался докучать своему Зевсу, пока тот укреплял и осматривал местности у Океана, но чуть только он вернулся на свой Олимп и воссел на самой его вершине, так сейчас же наш город начинает умолять и чтить его и стремится вместе с ним участвовать в празднестве, которое справляют сообща и небо, и бог[726] — небо блещет, бог сияет. Благодаря нашему городу всеобщим становится торжество: ибо он присоединяется к ликующим, становится причастен их общей судьбе и носит то же имя; и из трех совершенных участников создается совершеннейший хор: согласно поют обе столицы под водительством корифея и оглашается вся земля и море. Песнопение преисполняет своим благозвучием все племена восточные, все народы западные, а победы, одновременно с солнцем восходящие и с ним блистательно свершающие свой бег до самого заката, вместе с царем вступают в столицу, полную трофеев. Не кажется ли вам, что такой хор чрезвычайно сходен с хором Дедала, который тот обучил на Кносе для Ариадны, по словам Гомера? Или, раз уж создатель нашего хора превосходит Дедала, то и все остальное должно быть лучше?
Настоящее таково, что обоим вам есть чем гордиться: тебе — перед лицом родного царственного дома, а новому Риму[727] — перед лицом старого Рима; тебе — тем, что ты пленен таким городом, а ему тем, что о нем печется такой правитель. Особенно же ясно вам обоим вот что: ты видишь, как возрос этот твой город; город же сознает, что ему не хватает еще многого, поэтому не стыдно ему считаться и впредь вторым, а не первым; он не негодует и не досадует на то, что ты празднуешь свою победу прежде всего здесь, среди наград и трофеев, которые он тебе прислал и доставил.
Есть и еще много общего у этих двух городов. Не буду говорить о их старинных союзах, о том, что не так давно восстановлению власти в этом городе содействовал своими трудами и наш город, участвуя в морском походе Помпея и вместе с ним разбив Митридата: самые опытные мореходы набирались у нас. Их общие с римлянами трофеи и надписи наш город хранит и до сего времени. Но сколько есть недавних, новых знаков благоволения — и твоего лично, и твоего отца — к нашему городу! О них стоит упомянуть.
Когда произошло упомянутое восстание варваров и римская держава заколебалась, словно в сильную бурю, и когда наследию Константина угрожала опасность достаться мстительному злодею варвару[728], в ту пору только благодетельная судьба нашего города спасла угасавшую искру династии, вернув ее к древнему очагу потомков Энея[729]. Благодаря устроителю нашего города германцам и язигам не довелось роскошествовать за счет трудов древних римлян[730], священное, великое имя Рима не подверглось полному поношению, не исчезло, и власть перешла не к незаконнорожденным преемникам, притязавшим на престол[731], но к подлинным, кровным родичам царей и сохраняется ныне у нас нерушимо и невозбранно. Отправившись из нашего города, от отцовского надгробия, находящегося у нас, сей благородный муж надлежащим образом покарал того, кто в пьяном бесчинстве мучил этот вот народ, терзал совет старейшин, наполнив трупами и скверной чистые струи Тибра[732].
Далее, если современники Камилла считали его вторым зиждителем города, потому что он спас то, что уцелело от набега кельтов[733], так почему же людям нашего времени не считать тебя основателем города предпочтительно перед Ромулом? Ты мог бы вести мирный образ жизни, беспечно предоставив, царскому уделу быть разделенным надвое[734], но ты не презрел свободы нашего города, ты простер свою непобедимую руку, и вот благодаря ей мы теперь имеем возможность приветствовать царя римлян и без всякой лжи пишем и произносим эти величественные древние слова: цезарь, самодержец, многократный консул, отец сената. Иначе все это было бы пустым звуком, совершенно бесполезным, и исторгало бы лишь слезы у помнящих о былом.
Если даже у частных лиц считается признаком дружественной благосклонности иметь общих и друзей и врагов, насколько же более должны быть связаны между собою те города, против которых прежде всего злоумышляет тиран и которым прежде всего помогает царь? Или, быть может, только со стороны сына наличествуют такие знаки и черты благосклонности по отношению к обоим этим городам, а со стороны отца они были слабее и незначительнее? Или только лишь порядок их действий другой, но сами действия ничуть не отличаются друг от друга? Ведь отец сперва освободил этот город от подобной же тирании — почти что одноименной, — а затем уже отправился основывать Прекрасноград, а сын сперва дал тому городу все, в чем он нуждался, даже больше, чем задумал его отец, — а потом этому городу даровал свободу[735]. Оба города оказались включенными в единый круг благодеяний, а сами города обменялись дарами: освобожденный город дал основателя, а основанный — избавителя.
И вот Прекрасноград позаботился о том, чтобы зрелище поднесения венка было таким блистательным, преисполненным благожелательности, достойным его самого. Взгляни же, царь, на глашатая, устами которого делает он это провозглашение, — не покажется ли тебе, что и в этом сказывается особая торжественность благодарственного приношения? Наш город, выбирая, какой глашатай был бы тебе всего приятнее, остановился не на велеречивом, рослом, громогласном, умеющем кричать не переводя дыхания. Но о том, кого выбрал и назначил город, не мое дело говорить: ведь он выбрал и отыскал философа, полагая, что его услуги всего более будут уместны, чтобы надлежащим образом почтить достойного царя-философа. Разреши сказать, божественнейший самодержец, что ныне впервые выступает свободно и вне подозрений свидетель добродетели, которого невозможно уличить в лжесвидетельстве, обвинить в том, что он подкуплен или стремится к власти и поэтому расточает не подобающие похвалы, нет, он заслуживает то имя, которое носит, и готов дать отчет в малейшем своем слове всем последующим векам. Поэтому он должен засвидетельствовать только то, что ему, как и остальным, известно и что вызывает его восхищение; а между тем очень многие, чтобы угодить, до невероятности приукрашают действительность. Что же ему, — как и другим, — достоверно известно и чем же он восхищается? Не величиной твоей державы — ведь и у Нерона она была не меньше. И не золотым твоим троном, и не войском — этому можно было бы дивиться и у Мидаса или Камбиза.
И не тем, что ты вовремя и метко разишь и что у тебя убивают львов и устраивают игрища с пантерами. Так ради чего же он Здесь? Чтобы чем восхищаться? И какое решение, принятое философией, может он здесь сообщить? Да то, что ты побеждаешь кротостью, что твой образ жизни скромнее, чем даже у среднего обывателя, что ты чрезвычайно ценишь воспитание, что ты следуешь учениям философии. Вот в чем твоя сила, твое войско, вот твоя стража и твои копьеносцы, под охраной которых ты один только из братьев остался невредим[736] и с чьей помощью наказал бесчинствовавших; в таком вооружении ты сразился с тем, кто был старше тебя[737], и этим же оружием ты одержал бескровную победу[738].
Видел я, царь, судилище, выступая на котором ты взял в плен того, кто бредил о царском пурпуре. Видел я воочию твой трофей, воздвигнутый не тяжеловооруженным воином, не всадником и не стрелком — воины были лишь очевидцами, но не соратниками в этом деле. Те, кто хвалит всё, что окружает тебя, восхищались не тобой, а тем, что тебе принадлежит: они бродят в преддверии храма и не желают видеть статуй, находящихся внутри него. А тот, кого не поражает и не отвлекает ничто внешнее, — такой человек в состоянии разглядеть подлинного царя. Вот почему он, не таясь, подает свой голос: он не нуждается в том, чтобы говорить иносказательно, например хвалить царскую власть вообще, не решаясь хвалить самого царя, нет, он взошел на рту возвышенную кафедру и не отказывается возглашать тебе хвалу среди многолюдного собрания более свободно, чем. Ксенофонт восхвалял Агесилая и Александра — Аристотель, а в недавние времена поклонник Зенона — современного ему царя. Ведь не воздаяния хвалы стыдится философ — он стыдится льстить, и избегает он не свидетельства о подлинной добродетели, а угодливости перед пороком. Тебя же, о царь, еще до меня прославил мудрый Платон; чтобы ты не считал, что я что-нибудь прикрашиваю, вот я приведу тебе его собственное изречение, слово в слово: тогда, говорит он, жизнь будет прекрасной и необыкновенно счастливой, когда появится молодой царь, скромный, вдумчивый, мужественный, величественный, одаренный.
Разве он, по-твоему, худший пророк, чем эритрейская Сивилла? Разве эго прорицание нуждается в Бакиде или Амфилите?[739] Платон дал нам перечень прекрасных и поразительных обозначений для тех качеств, которыми когда-либо блистал или вообще выделялся какой-либо царь. Из остальных самодержцев мы сможем, пожалуй, найти того или иного, притязающего хотя бы на одно из этих свойств, но поскольку к ним не присоединены остальные качества, то на самом деле он лишен и того, которое себе приписывает. Тебя же, о божественное чело, Платон обрисовал в этих словах, дав в них точное изображение твоего облика, да и то он едва-едва достиг полного сходства с образцом. Впрочем, даже если бы в тебе не было ничего из вышеуказанного, за одни только твои ревностные занятия философией, которая уже почти что покинула людей (как это говорят поэты про справедливость) и которую ты возродил, вернул людям, сделал и привлекательной и уважаемой, я не замедлил бы дать о тебе такое свидетельство; эти слова ты слышишь от философа, а истинность их подтверждается тобою самим — будь же благодарен за эти похвалы, поскольку они неложны.
Можно было бы сказать многое, о царь, о том, каков этот город, с которым ты состязаешься в благоволении, и о том, насколько он способен соревноваться с тобой в благодарственных дарах, но время мне не позволяет; а ради чего мы выступаем сейчас, на это есть две причины: первая из них — чтобы напомнить о благодеяниях, оказанных нам тобою; вторая же причина не в том, чтобы просить еще добавочных благодеяний — к ним нечего прибавить! — но чтобы закрепить уже полученные. Главное из них то, что, вопреки мнению чуть ли не всех людей, будто вместе с твоим отцом кончилось и благополучие нашего города, ты не позволил этому совершиться — не было заметно перемены. Даже более — если уж говорить всю правду — благодаря тебе все стало гораздо лучше. Ты не только сохранил нерушимо вклад твоего отца, но еще и увеличил и приумножил его: ты не только разрешил владеть тем, что даровано прежде, согласно его установлениям, но еще добавил многое нам от себя; ты соревнуешься в прекрасном споре с основателем нашего города — кто из вас превзойдет другого в благодеяниях? Так царь состязается с царем и с отцом соревнуется сын! В подобный спор вступили некогда и боги друг с другом из-за Аттики — Афина и Посейдон — он приблизил море, она явила масличную ветвь. А в вашем честолюбивом состязании наградой победителю является весь город. Теперь уже трудно определить, кому он по справедливости принадлежит — тому ли, кто произвел первый посев, или тому, кто взрастил и выходил его. Кто бы ни победил, все равно, для побежденного это будет радостью; особенно радостна отцу подобная победа, а всего лучше она для города.
Вот как обстоит дело: твой город больше отличается от отцовского, чем тот от древнего;[740] получилась подлинная, надежная красота вместо ложной и бренной. Сперва он был как бы усладой торопливого влюбленного, желавшего лишь насытить свой взор, — он был одновременно и блестящим и недолговечным. А то, чем ты украсил город, придает ему и красоту и долговечность. Помимо того, что новые постройки превосходят красотой прежние кратковременные сооружения, они и прочностью отличаются от них. Когда наш город только что родился на свет, осиротел без отца[741] и нуждался в пеленках, ты, точно хороший старший брат, принял его как нежную, маленькую сестренку[742], сразу же позаботился о надлежащем уходе, сразу же раздобыл молока и пищи, вообще вырастил его красивым и большим, так что его мог полюбить и бог и царь. Сперва нашему совету старейшин оказывали почтение по принуждению, и казалось, что такое уважение ничем не отличается от наказания, а теперь по доброй воле и без всякого приказания люди стекаются к нам со всех сторон. Раньше, чтобы заманить на поселение, сулили большие земельные участки и денежную помощь, а теперь переселенцы сами привозят свои накопления и охотно идут на расходы.
Причина в том, что ты хорошо усвоил сказанное мудрым Платоном и верно считаешь собственные желания человека более крепкой связью, чем принуждение. Поэтому ты отказался от устрашения и связуешь жителей любовью и общими стремлениями. Поэтому-то в твоих руках и под твоим попечением город возрос и достиг расцвета: он стал настолько желанным, так цветет в нем пояс Афродиты[743], столько хороводов водят в нем эроты, словно там вечный праздник. Там как бы сливаются в общем хоре голоса всех хороших людей, которых признал таковыми хорег, дарующий людям счастье, и там каждый наслаждается вдоволь всем тем, что его привлекает. Такой город достоин твоего честолюбия и даже еще большего. Ясно, что сам бог печется о нем и по справедливости вознаграждает тех, кто постигает его промысл. Чем же я могу это доказать? Ты один из всех братьев заботился об этом городе — и вот тебе одному из всех них досталась на долю царская власть.
Нет никого, мудрейший император, кто не одобрял бы всецело твоего решения привлекать к себе всякого, в ком есть хоть что-нибудь хорошее. Ты верно рассудил, что прочность правления Зиждется на нравственных устоях тех, кто, кроме справедливости и прочих похвальных свойств, ничего больше не считает прекрасным или желательным.
Всякий слывет таким же, как и те, с кем ему приятно общаться, а для снискания человеческой благосклонности нет ничего лучше, как добрая слава. В любви граждан главный залог прочности власти. Ты уже достиг того, о чем жадно мечтают и твердят все народы: хотя ты устранил телохранителей из варваров и иноземцев, которым свирепые, лютые тираны обычно поручают свою охрану, жизнь твоя тем не менее в полной безопасности от всяких козней и заговоров, и все смертные, где бы они ни были, все, кого твоя доблесть и милость богов подчинили твоей власти и державе, объединенные такой связью, как равенство в правах, радуются, что им выпало на долю жить во время твоего правления. Никакими уловками не может прокрасться поближе к тебе льстец, убийца, вообще никто из замешанных в преступлениях или из виновных в какой-либо гнусности. Всем отчаянным и преступным людям ты, божественной мудростью твоей души, закрыл доступ к твоей дружбе, но открыл его тем, кто святостью нравов и созерцанием возвышенного подражает жизни богов, еще не покинув человеческой плоти. Пусть другие ради своего спасения и для устрашения граждан опираются на вооруженные отряды — ты, в твоей непорочности, спокоен, окруженный величайшей любовью всех народов. Твой дарений чертог полон мудрости Нестора, свободы Диомеда.
Именно этим и нужно было отметить новое царствование: ты не счел возможным в начале своего правления что-либо предпринимать и о чем-либо помышлять, прежде чем не будут установлены для человеческого рода, удрученного всеобщими расхождениями во мнениях, спасительные законы о религии. Ты решил, что если заложить основу, тщательно исследовав дело и предусмотрев все последствия, выполнение остальных твоих задач, словно сооружение постройки, будет уже не слишком трудным. Поэтому ты предписал, чтобы в религиозных вопросах каждый руководствовался собственным выбором и чтобы насилием или угрозами никого не заставляли переходить в неодобряемое им вероисповедание.
Ты понимаешь, что не во власти государей принуждать ко всему, что им будет угодно, подчиненные им народы: есть нечто такое, к чему людей нельзя принудить никаким образом, если они того не хотят. Сюда относится как вся вообще область нравственности, так и предания и чувства, касающиеся почитания богов.
Сделать человека хорошим насильно ты не в состоянии: ведь добродетель есть свойство, зависящее от моей воли, и ты не можешь заставить меня испытывать по отношению к чему-нибудь такие чувства, которых я не хочу испытывать. Всем тем, что связано с работой и с применением членов нашего тела, можно повелевать и распоряжаться насильно, но движения мысли и зависящие от этого понятия и душевные свойства свободны и не стеснены. Чтобы я сам сделал со своим телом что-нибудь такое, чего я не одобряю, к этому ты, пожалуй, можешь меня принудить, но чтобы я сделал это охотно — нет такой силы, таких страшных угроз, таких жестоких казней, которые могли бы меня к этому побудить. Раз это верно относительно тела, то уж совсем невозможно насиловать душу: кто заставит ее по доброй воле поверить в то, чего она не одобряет?
Нет никого на земле больше тебя, император, и нет никого сильнее: однако не найдется человека настолько смиренного, настолько слабосильного, чтобы ты мог приказом или пыткой заставить его полюбить тебя, — только по его собственной воле может в нем возникнуть такая любовь. Раз ты никого не в силах заставить против его воли почитать тебя, хотя ты находишься здесь, на виду у целой вселенной, то как же бы ты своими указами и постановлениями мог внедрить в души всех желательное тебе благочестие[745] и почитание бога, который все время ускользает от нашего взора? На памяти наших отцов бывали такие ни с чем не считавшиеся государи, что пытались насильничать над человеческими душами, стараясь навязать всем против их воли ту религию, которой держались сами[746]. Но они достигли только того, что заставили многих из страха перед наказанием скрывать свои чувства и никого не переубедили. Люди страшились не бога — как того хотели государи, — а императорского пурпура: в ту пору не один был Ферамен, как некогда в Афинах, но все стали Фераменами[747]. А впоследствии обнаружились подлинные чувства подданных: как пламя, подавленное на некоторое время, внезапно прорвавшись, вспыхивает и полыхает, так и после временного притворства люди, лишь для вида почитавшие религию императоров, стали свободно выражать свои взгляды на проявления божества. Ведь никакое притворство не может быть продолжительным, а притворно все то, что вызвано страхом и идет не от сердца.
Итак, мудро тобой постановлено, чтобы каждый примкнул к тому вероисповеданию, которое ему представляется убедительным, и в нем искал бы успокоения для своей души. Этот закон не тобою выдуман первым: он родился на свет, как только появились люди, а поэтому во все века был освящен богом. Ведь бог вложил понятие о себе в умы всех людей, даже диких и варваров, и так внедрил во всех стремление к благочестию, что его нельзя уничтожить ни доводами, ни силой. Но ни способа, ни пути угодного ему богопочитания он не предписал. Поэтому, кто применяет насилие, тот борется с законом, данным и богом и природой, и пытается отнять у людей ту власть, которую им даровал бог. Впрочем, Этот труд тщетен: не может быть устойчивым и незыблемым то, что противоречит природе, и лишь незначительное время способны существовать подобного рода законы, — если только можно их назвать законами, — а затем они сами собой отпадают. Так случилось, — читаем мы в книгах, — с законами Камбиза[748] и других, пытавшихся нарушить закон божий: им едва довелось пережить самого законодателя. А закон бога — он вместе с тем и твой — нельзя отменить по приказу людей: он ведет свое начало с незапамятных времен, распространен одинаково среди всех народов и останется и в дальнейшем на веки вечные священным и нерушимым. Ибо это божий закон, что волю нашу нельзя сломить никакой необходимостью и запретить ей, независимой и свободной, идти по тому пути возвышенного и священного почитания вечного верховного разума, который она сама изберет. Этого не вырвать из недр души ни изъятием имущества, ни дыбой, ни кольями, не сразить ни мечом, ни огнем, не уничтожить даже всесокрушающему обветшанию. Правда, само тело может быть подвергнуто тобою казни и убито, но дух — который либо сам бог, либо порожден богом — нельзя обуздать ни оковами, ни побоями, ни лишить жизни; если ты освободишь его от оков тела, он, словно ему оказали великое благодеяние, радостный, бодрый, в полном обладании своей свободой, по божественному закону воспарит в небесные края, где нечего бояться ни свирепости тиранов, ни меча палачей, и будет наслаждаться покоем, хотя бы и не в силах был передать своих чувств человеческой речью.
Я думаю, император, что ты по своей мудрости открыл даже причину этого божественного закона и потому неукоснительно следуешь ему. Ты, разумеется, видел, что обычно приходит в упадок все, что не затронуто человеческими страстями и спорами-Искусства, столь необходимые и дающие усладу в жизни, никогда бы не достигли такой высоты и изящества, если бы не было расхождения во вкусах художников и как бы состязания между ними. Да и сама философия, мать всех достохвальных художеств, возникнув почти что из ничего, разве не благодаря разногласиям ученейших людей так развилась, что нечего, кажется, прибавить к ее совершенству? Вообще дело обстоит так: соревнование между людьми и споры усиливают их трудолюбие и разжигают рвение. Напротив, вялость и душевную косность приносит привычка соглашаться со всеми во всем и ни по какому поводу не приходить в столкновение с противоположными взглядами. Это и есть тот спор, чрезвычайно полезный для жизни людей, который описан Гесиодом в очень изящных стихах[749]. Приведенное соображение касается религии точно так же, как и всех искусств, всех наук, всего, чем стоит заниматься и что стоит усовершенствовать. У нас не было бы, пожалуй, и тени религии, если бы у всех смертных всегда были бы одни и те же обычаи при жертвоприношениях и одни и те же священнодействия. Ныне благодаря различию мнений вплоть до наших дней религиозное рвение все усиливается и растет; оно сохранится и впредь на вечные времена. Все состязающиеся в беге изо всех сил стараются добежать до судьи, чтобы от него получить награду; однако не все придерживаются-одного и того же пути: тот начинает свой бег отсюда, этот оттуда. Подобным образом ты полагаешь, что и в жизни, словно на состязании, имеется некий великий, подлинный блюститель и правитель, но к нему идут не по одному пути — есть путь тернистый,, есть более ровный, есть извилистый, есть прямой, но все они сходятся под конец — точно в общем пристанище. А бодрость и стремление двигаться быстрее возникают именно оттого, что не все пользуются одним и тем же путем, но каждому предоставлена идти тем, каким он захочет. Если ты оставишь один только путь, заградив и исключив остальные, то, конечно, раз уж нет места, ты загонишь всех в тесноту и уменьшишь желание состязаться в беге.
Это не ново — такова была искони человеческая природа, и тот, кто сочинил стих:
Разно у разных людей богам совершалася служба,-
жил еще до Гомера. Сказать правду, самому богу не может быть приятно такое согласие во мнениях, которого добиваются невежественные люди; он сам препятствует этому и, по-видимому, вовсе не хочет слить все мнения воедино. Ведь природа, как говорит Гераклит, отличается сокровенностью — тем более бог, повелитель и творец природы. Так как он отдалил себя от нашего познания и не дозволяет постичь себя нашему уму, то это явно доказывает, что он не требует от всех людей одних и тех же религиозных установлений, но предоставляет каждому возможность иметь свое собственное — не по чужой указке — мнение о боге. Отсюда проистекает также и то, что в человеческих душах возникает все большее и большее восхищение перед божественным началом и все более и более благочестивое почитание его вечного величия. Бывает даже, что мы пренебрегаем и ни во что не ставим все уже достигнутое обычным пониманием и доступное ему, и, напротив, высоко ценится нами и приводит нас в восхищение то, что по своей возвышенности превышает нашу способность понимания.
Приведу пример, близкий тебе, император. В твоем войске имеются подразделения и различные воинские должности: есть преторианцы, легионеры, всадники, пехотинцы, пращники, стрелки из лука. У тебя есть приближенные, связанные с тобою службой, которым ты поверяешь все свои замыслы. Иные дальше стоят от тебя, иные считают себя счастливыми, если знакомы хоть с кем-нибудь из твоей свиты, иные едва знают тебя в лицо, иным даже и это не выпало на долю — они только понаслышке, благодаря молве, знают твое имя, и такова, бесспорно, большая часть твоих подданных. Однако, при всем различии должностей и состояний, они все зависят от тебя, ждут твоего мановения, признают тебя своим царем, данным им свыше, и гордятся тобой. Тебе следует полагать, что и владыка и правитель всей этой вселенной тоже наслаждается таким разнообразием. Он желает, чтобы у египтян была одна форма религии, у греков другая, у сирийцев опять-таки иная. Впрочем, и у самих сирийцев она не одна для всех — они придерживаются различных верований и расходятся даже в суевериях.
В больших домах бывают и свободные и рабы; среди тех и других можно обнаружить удивительное разнообразие стремлений, суждений и прирожденных свойств — это вовсе не позорит дом, ничуть не оскорбляет господина, напротив — это на редкость украшает дом, да и сам господин находит в этом немалую отраду. А все это сооружение, ограниченное пределами неба, так называемый мир, есть некий большой чертог, во главе которого стоит самое возвышенное начало, удаленное от всякого соприкосновения с материей, — его-то мы и обозначаем общеизвестным названием — "бог". Он желает, чтобы весь человеческий род, словно его домочадцы, благоговейно почитал его как господина; однако он ни у кого не похищает свободы пользоваться своим разумением, напротив, ему чрезвычайно приятно и радостно видеть, как бесконечное множество людей, рассеянное по всей вселенной, стекается наперебой, чтобы почтить его по-разному, каждый на свой лад. Он полагает, что именно это как раз и служит его славе и украшению.
Какое же безумие добиваться того, чтобы все люди, против своей воли, держались одних и тех же убеждений! Этого сделать нельзя, да если бы и можно было, то не следует. Твое решение более мудро, император: ты никого не лишаешь его убеждений, но предоставляешь свободу выбора, так чтобы людей не привлекали к ответственности за наименование и форму их религии, по обвинению либо в сеянии смуты в государстве, либо в тайных преступлениях. По моему мнению, этот закон лучше и полезнее для всего государства, чем даже недавно заключенный с варварами договор[750]. Договором мы добились мира с варварами и чужеземцами, а благодаря твоему закону устранены всякие раздоры и внутренние распри, от которых мы так страдали. Ведь в прошлом, как ты прекрасно знаешь, мы были страшнее для самих себя, чем любая конница или пехота внешних врагов: доносы, при помощи которых одно вероисповедание нападало на другое, приносили государству больше вреда, чем набеги всех варваров на наши области. Поэтому, император, дозволь весам стоять ровно, не делай одну чашку весов тяжелее другой, так чтобы все люди, какой бы религии они ни придерживались, одинаково и единодушно просили у бога долголетия и благополучия твоему правлению.
Гесиод, аскреец, получивший мусический дар вместе с лавром, по преданию, от самих Муз, разделил поэзию на хвалу героям и хвалу Музам и включил туда же и описание земледелия, восхваляя все, что к нему относится, и наставляя нас в этом деле; суждения о земледелии перемешаны у него с суждениями о добродетели, словно это одно и то же — знать земледелие и добродетель, так что, научаясь одному, научаешься одновременно и другому.
Надо и нам, вслед за Гесиодом и Музами, подробнее доказать, что не понапрасну считают Гесиода мудрецом: своей великой славой он обязан сочинениям по земледелию, и недаром ему вручили судьи победный венок, когда он состязался с Гомером в мудрости и мусическом искусстве на погребении Амфидаманта[751]. Гомер воспевал войны, битвы, сражающихся плечом к плечу обоих Аянтов и тому подобное, а Гесиод — земледельческие труды и дни, благоприятствующие этим трудам. Это и понравилось всем судьям.
Призовем же и в этой речи себе в помощь богов — покровителей земледелия и все что ни на есть лучшее от каждой Музы, да и самого Музагета![752] И не только ради самой этой речи, но и ради всего, что люди получают от богов: ибо боги имеют попечение о годичной смене земледельческих работ, о возлияниях, жертвоприношениях, пиршествах, обо всем, что Оры производят из земли. Если бы мы призвали Диониса, нимф, дочь Деметры, дождящего Зевса и рождающего Посейдона[753], мы приступили бы уже к священным таинствам и прибавили бы к нашим речам мудрость Продика:[754] ведь он связывает с благами земледелия разные человеческие священнодействия, мистерии, праздничные собрания, обряды, полагая, что благоволение богов нисходит тогда на людей и что в этом — залог всякого благочестия.
Орфические таинства и обряды тоже не чужды земледелия[755], на это намекает и самый миф, где рассказывается, что Орфей очаровывал и завораживал все; любая натура и звериный образ жизни облагораживаются употреблением благородных плодов, доставляемых земледелием — души облагораживаются, так как исчезает звероподобная их сторона. Орфей очаровывал, верим мы, даже зверей своим пением, он учил применять дары земледелия при жертвоприношениях богам и в священных обрядах. И вот слава о нем распространилась среди людей, и все принялись за Земледелие: отправишься ли ты к эфиопам, живущим на всем пространстве от востока до запада по всему югу, или к кельтам, Занимающим северную часть земли, или к народам, обитающим между ними, — все они земледельцы, пахари, огородники.
И чем более у кого развито земледелие, тем обеспеченнее жизнь. Если же кто предпочел земледелию неприветливый, дикий, кочевой образ жизни скифов, то его ошибочный выбор и послужит ему наказанием: кочевник ведет жизнь бездомную, звериную. И вот еще в чем видны преимущества земледелия: всего тяжелее приходится тем диким народам, у которых нет земледелия, если только такие действительно существуют. Впрочем, говорят, что и они, даже если сами не прилагают своего труда к земле, все же пользуются привозимыми из других мест плодами земледелия и тем живут.
Один из поэтов[756] оплакивает их участь: им неведомы колосящиеся нивы, они и не слыхивали ни о посеве, ни о жатве. И туг же он сравнивает их со зверями, раз они живут без земледелия и без домов.
А люди, живущие оседло и упорядоченно, избавившись от забот о пропитании, первыми взглянули на небо, почтили богов, узнали правосудие и законы: им уже не было необходимости с трудом раздобывать себе самое необходимое — при обеспеченной жизни они стали искать мудрости. Они объединились в государства, воздвигли храмы, стали жить по справедливости, установили законы, так что и в этом они превосходят всех остальных. Именно земледелие дало им возможность быть людьми, письменно установить узаконения, а записавши, придерживаться их.
О земледелии законодатели заботились более, чем о чем-нибудь другом. И кому желателен мир и кому необходима война — одни посредством закона отклоняют войну, другие таким же путем постановляют воевать, чтобы никто не посмел портить труды земледельца, или же сохраняют мир, чтобы огородник и пахарь не жили в страхе и чтобы их работа продолжалась соответственно временам года. К этому же направлены и торговые законы, чтобы можно было без риска доставлять излишки припасов туда, где их недостает.
Понятие о справедливости люди нашли в законах и, найдя, придерживаются его; главным образом отсюда, естественно, и возникают справедливые отношения между людьми. Да у земледельцев и нет времени для беззакония, не вынуждает их к этому и бедность — они живут состоятельно. Те, у кого есть досуг, чтобы творить несправедливости, это — жители больших городов и вообще все, кто не причастен к земледелию и уважает лишь кривду и ябедничество.
Земледелец прост и благороден, он знает только те блага, которые старательно получает от земли, сообразуясь с временами года; он убежден, что суетность — источник неправды, и держится подальше от нее. По своей натуре он совершенно чужд несправедливости, как враждебны друг другу от природы некоторые стихии, например вода и огонь — их нельзя мешать друг с другом, если их сблизить — они непременно друг друга уничтожат. Вот так же, если зародится несправедливость, там сейчас же возникают войны, раздоры, и гибнет земледелие, а где господствует справедливость и благозаконие, там и земля дает здоровый плод. И Гомер и Гесиод утверждают, что к земледельцам милостиво и небо, благосклонное к их удаче и направляющее на неправедных град, ливни и заразу. А справедливым они дают необходимое для земледелия чередование посылаемых Зевсом свыше тихих дождей; дубы снабжают их всем, что нужно для дома, а вдобавок и медом — ведь пчелы заполняют сотами бесплодные дупла деревьев.
Из всего этого не трудно заключить, что ничто так не полезно людям, как занятие землепашеством, — стоит посвятить свою жизнь этому делу. Почтенна независимость от других — она дает обилие припасов, а при усердии даже богатство; поэты воспевают Плутоса, сына Деметры, потому что ничто другое не способствует так изобилию, как блага, доставляемые земледелием. Всякое человеческое уменье зависит от земледелия, да и не только уменье — от земледелия зависит и образ жизни. И стоящие у власти, и держащие скипетр возлагают свои надежды на земледелие, думая об упрочении царской власти, о различных занятиях, ремеслах и искусствах. И царю не будет никакой пользы, будь он даже Ахеменид, Гераклид[757] или кто угодно еще, если он не позаботится сперва о припасах и о прочем снабжении, а затем уже о войске. То же самое и живописец, и творец изваяний, и купец, и мореход — да к чему всех перечислять? — нет никого, кто не нуждался бы в земледелии. Когда оно налажено, оно ведет за собой благосостояние и любое дело процветает у каждого, а преуспеяние ведет к еще большему благу. Если же не будет хватать плодов земледелия, то не станет и жизни.