Глава 12 Море

9 мая 1940 года. Крым, Ялта, санаторий «Красное знамя»


Кошкин сидел на веранде, укутанный в плед, и смотрел на море. Майское солнце грело лицо, солёный ветер шевелил волосы. Внизу, под обрывом, волны бились о камни — мерно, ритмично, как пульс самой земли.


Он дышал. Просто дышал, глубоко, медленно, как велел врач. Лёгкие ещё болели, но уже не так, как в начале апреля. Тогда каждый вдох был пыткой, каждый кашель отдавался ножом в груди.


Двусторонняя пневмония, сказали врачи в Кремлёвской больнице. Застудился на пробеге.


Третья остановка. Километров двести от Харькова, посреди голой степи. Ветер такой, что сбивает с ног. Небо серое, низкое, снег летит почти горизонтально.


Танки остановились. Из люка первого выбрался механик Гринько, молодой, в ватнике и шапке-ушанке.


— Товарищ Кошкин! Коробка барахлит. Третья не входит.


Кошкин вылез из кабины тягача. Мороз ударил в лицо, вдох резанул по лёгким. Минус пятнадцать, а с ветром все двадцать пять. Он подошёл к танку, стукнул по броне.


— Показывай.


Залез внутрь. Тесно, пахнет соляркой и горячим металлом. Двигатель работал на холостых, грел отсек. Кошкин сел на место водителя, попробовал рычаг. Третья передача входила туго, со скрежетом.


— Синхронизатор. Надо снимать крышку.


Гринько посмотрел в люк на метель.


— Сейчас? Товарищ Кошкин, может, дотянем до ночёвки?


— Дотянем, а коробка развалится. Инструмент давай.


Работали снаружи, стоя на коленях в снегу. Кошкин держал фонарь, Гринько откручивал болты. Руки мёрзли даже в рукавицах. Ветер задувал снег под воротник, забивал глаза.


— Не идёт, — Гринько дёргал ключ. — Примёрз, сволочь.


— Давай сюда.


Кошкин стянул рукавицы. Голыми пальцами ухватился за ключ. Металл обжёг холодом. Дёрнул. Болт не поддавался.


Он навалился всем весом. Кожа на пальцах прилипла к металлу. Рывок. Болт сорвался, ключ выскользнул, ударил по костяшкам. Кровь выступила чёрными каплями на побелевших пальцах.


— Товарищ Кошкин, рукавицы наденьте!


— Потом. Дальше.


Открутили крышку. Кошкин залез рукой внутрь коробки, нащупал шестерню. Масло холодное, густое. Пальцы онемели окончательно. Он работал на ощупь, как слепой.


— Вот, — он вытащил руку. В пальцах зажата тонкая пружина. — Слетела. Сейчас поставим.


Двадцать минут возились. Когда закрутили последний болт, Кошкин не чувствовал рук по локоть. Встал, пошатнулся. Гринько подхватил под руку.


— В кабину, быстро. Отморозите руки к чёртовой матери.


Кошкин добрался до тягача. Забрался внутрь, прижал руки к груди. Началась боль. Сначала жжение, потом ломота. Пальцы крутило, выворачивало суставы. Он закрыл глаза, ждал.


Через полчаса конвой двинулся дальше. Кошкин смотрел на танки сквозь заиндевевшее стекло кабины. Идут. Третья передача работает.


На следующий день поднялась температура. Ещё через два начался кашель.


Дурак, сказала бы жена. Она и сказала, когда приехала в Кремлёвскую больницу. Стояла в дверях палаты, прижимая к себе сумку с апельсинами, и молчала. Потом села на край кровати и сказала тихо, без злости: «Дурак ты, Миша». Он хотел возразить, но закашлялся, и она просто держала его за руку, пока не прошло.


Но танк дошёл. Оба танка дошли, своим ходом, без единой серьёзной поломки. На Красную площадь въехали семнадцатого марта. Показали комиссии, показали Ворошилову. Приняли на вооружение. Т-34. А его положили в больницу, и Сталин лично отправил сюда, в Крым. Два месяца лечения, сказал. Приказ. Не просьба.


Он выжил. И танк выжил.


Утром Кошкин попробовал спуститься по дорожке к морю. Врач велел гулять, дышать воздухом. Двадцать метров вниз по склону, по гравию и плитам. Раньше он бегал по лестницам цеха, таскал чертёжные доски, мог стоять у станка по десять часов.


Сейчас после десяти метров начала кружиться голова. Дыхание сбилось. В груди заныло, отдало в плечо.


Он остановился, оперся о перила. Мать честная. Месяц в санатории, а дошёл только до первой скамейки.


На скамейке сидел мужчина в расстёгнутом ватнике, курил. Лет тридцати пяти, загорелый, с перевязанной рукой. На воротнике петлицы танковых войск.


— Присаживайтесь, — кивнул он Кошкину. — Вид у вас, товарищ, неважный.


Кошкин опустился на скамейку. Пот выступил на лбу, хотя утро было прохладное.


— Танкист? — спросил мужчина, глядя на петлицы.


— Конструктор.


— А-а. Вот оно что. Капитан Лобанов, командир батальона. Был. — Он показал перевязанную руку. — Халхин-Гол. Осколок в локоть, кость задело. Лечат.


— Кошкин. Михаил Ильич.


Лобанов присмотрелся.


— Кошкин? Это вы Т-34 делали? Слышал. Говорят, на Красную площадь пригнали.


— Пригнали.


— Ну и как он? По-настоящему? Не для начальства, а для дела.


Кошкин помолчал.


— Лучше, чем БТ. Броня толще, пушка мощнее, проходимость по грязи в два раза выше. Скорость меньше, но на войне это не главное.


Лобанов затянулся, выпустил дым.


— Я на БТ воевал. Хорошая машина. Быстрая. Сорок километров по шоссе, японцы не догонят.


— Но стреляют из противотанкового ружья, и броня не держит.


— Поэтому мы первыми стреляем. Видим противника, даём по нему из сорокапятки, уходим. Не стоять же под огнём.


Кошкин посмотрел на море. Волны набегали на камни, разбивались пеной.


— А если противник не японцы? Если немцы?


— Немцы? — Лобанов пожал плечами. — У нас договор. Пакт о ненападении.


— Бумага. Немцы воюют с Францией. Разобьют французов, повернут на восток. Тогда у вас будут не БТ, а Т-34. И броня понадобится.


Лобанов докурил, бросил окурок, растёр подмёткой.


— Может, и понадобится. Но танкисту главное не броня, а умение воевать. Выбрать позицию, зайти в тыл, ударить неожиданно. У нас на Халхин-Голе один экипаж на БТ-7 три японских танка подбил за день. Лёгкая машина, а толк есть, если голова работает.


— Голова у немцев тоже работает, — сказал Кошкин тихо. — И танки у них тяжелее японских.


Лобанов встал, поправил перевязь на руке.


— Ну, поживём, увидим. Может, вы правы, товарищ конструктор. Только бумажный танк войны не выиграет. Нужен танкист в нём.


Он ушёл по дорожке вверх, к корпусу. Кошкин остался сидеть. Дыхание выровнялось, но подниматься ещё не хотелось.


Бумажный танк. Лобанов прав по-своему. Можно нарисовать идеальную машину на чертеже, но если её не сделают на заводе, если механик не научится её обслуживать, если командир не поймёт, как ею воевать, толку не будет.


Но и старый танк войны не выиграет. Даже если экипаж героический.


Море шумело внизу, и Кошкин думал о своей машине. О Т-34, который сейчас собирают без него на заводе. Серия пошла, Морозов справляется, но серия — это новые проблемы, которых не было на опытных образцах.


Коробка передач не давала покоя. Он видел, как механики-водители бьют кулаком по рычагу, вколачивая передачу. Шестерни изнашиваются за сотни километров, а танку нужны тысячи. Эскизы новой коробки, с синхронизаторами, он набросал ещё в больнице, пряча чертежи под подушкой.


И башня. Тесная, на двоих. Командир крутит её вручную, заряжает, стреляет, командует. Пока зарядишь, пока довернёшь — противник успеет выстрелить дважды. Нужен третий, заряжающий. Но для этого нужна башня побольше, а значит, новый корпус, новые чертежи…


После войны, подумал он. Если будет «после».


— Михаил Ильич!


Он обернулся. По дорожке шла медсестра Зина — молодая, румяная, с накрахмаленной косынкой, белой до рези в глазах.


— Вам письмо. Из Харькова.


Почерк Морозова, мелкий, аккуратный. Кошкин вскрыл конверт и начал читать.


Серия шла. Двенадцать машин сданы, ещё восемь в сборке. Но коробка передач по-прежнему летит после шестисот километров. Литейщики дают брак на каждом третьем корпусе. Новые станки из Швеции пришли, но наладчика нет, и руководство завода хочет ставить их в цех без калибровки. Морозов просил совета: настаивать на наладке или не задерживать серию?


Кошкин перечитал дважды. Пальцы сжали бумагу так, что замялись углы.


Настаивать, конечно. Ненастроенный станок даст шестерни с разбросом в сотые доли, а сотые доли — это ресурс коробки: пятьсот километров или тысяча. Разница между танком, который доедет до боя, и танком, который встанет на марше.


Он достал блокнот из-под подушки и начал писать ответ. Потом остановился. Посмотрел на море, на солнце, на чаек над обрывом.


Морозов справится. Он умный, упорный. Просто молодой. Не доверяет себе там, где нужно упереться и не отступать.


Кошкин дописал: «Саша, настаивай. Без калибровки станки не ставить. Если заводское начальство давит — ссылайся на меня. На Сталина, если моего имени мало. Качество важнее сроков. Мы строим не план, а танки.»


Сложил письмо, убрал в карман. Отправит с вечерней почтой.


После обеда пришёл Фридлянд. Пожилой, с седой бородкой — главный терапевт санатория. Послушал стетоскопом, постучал по спине, заглянул в горло.


— Хрипы уменьшились. Ещё две-три недели — и можно думать о выписке.


— Две-три недели? — Кошкин нахмурился. — Я нужен на заводе. Там серию запускают.


— Без вас запустят. А вернётесь раньше времени и сляжете снова — вот тогда будет беда. — Фридлянд убрал стетоскоп в карман. — Вы нужны живым, Михаил Ильич. Не героем.


Кошкин хотел возразить, но промолчал. Врач был прав. В феврале, когда готовили пробег, он работал по двадцать часов, спал урывками, ел на ходу. Организм не выдержал.


— Гуляйте, — сказал Фридлянд уже в дверях. — Дышите морским воздухом. И никаких чертежей. Я видел, что вы прячете под подушкой.


Кошкин усмехнулся.


— Это не чертежи. Записи.


— Идеи подождут. Лёгкие — нет.


Когда Фридлянд ушёл, Кошкин снова вышел на веранду. Солнце клонилось к закату, море меняло цвет — из синего в золотое, из золотого в багровое.


Он думал о письме Морозова. О коробке, которая летит после шестисот километров. О башне, где командир и заряжающий бьются локтями. О станках, которые хотят ставить без калибровки.


Двадцать машин к концу месяца. Потом пятьдесят. Потом сотни. И каждую нужно сделать не хуже опытной, но дешевле, проще, быстрее. Война покажет слабые места, противник разработает новые пушки. Нужно работать на опережение.


Он взял тот же блокнот, перевернул на чистую страницу и начал писать. Мелким почерком, экономя бумагу. Башня побольше, три человека в ней. Командирская башенка с круговым обзором. Торсионная подвеска. Радиостанция на каждую машину.


Писал, пока не стемнело. Потом спрятал блокнот и лёг.


Сон не шёл.


Кошкин лежал на спине, смотрел в потолок. Комната тихая, только море шумит внизу и ветер шевелит занавеской. В Харькове по ночам слышно, как на сортировочной станции стучат вагоны. Здесь тишина непривычная, давящая.


Он вспомнил жену. Наташа осталась в Харькове с сыном. Десять лет Вовке. Высокий, худой, в отца. Когда Кошкин уезжал, мальчик стоял на пороге, сжимал кулаки в карманах. Не плакал. Мужчиной себя считает.


«Вернёшься?» — спросил перед отъездом.


«Вернусь», — ответил Кошкин.


«Точно?»


«Точно».


Кошкин повернулся на бок. Вернуться нужно. Не ради себя. Ради них. Ради танка.


Он закрыл глаза. Представил цех. Станки гудят, пахнет соляркой и горячим металлом. Морозов стоит у корпуса, проверяет сварные швы. Литейщики заливают форму. Краны везут башни к сборочной линии.


Двадцать машин к концу месяца. Потом пятьдесят. К лету сорок первого тысяча. Если успеют. Если коробка не развалится, если литейщики перестанут давать брак, если наладят станки правильно.


Если он вернётся.


Кошкин открыл глаза. За окном темнота, только море чернеет внизу, белая пена на гребнях волн. Он сел, опустил ноги с кровати. Голова закружилась. Подождал, пока пройдёт.


Встал, подошёл к окну. Постоял, держась за раму. Крым. Санаторий. Лечение. А в Харькове завод работает без него, Морозов один разбирается с проблемами, механики бьют кулаками по рычагам передач.


Две-три недели, сказал Фридлянд. Не больше. Если не будет осложнений.


Кошкин вернулся к кровати, лёг. Натянул одеяло, закрыл глаза. Дышал медленно, считал вдохи. Врач говорил, помогает уснуть.


Не помогло. Но лежать нужно было. Отдыхать. Набираться сил.


Две-три недели. Потом домой, в Харьков. На завод, к грохоту цехов, к запаху горячего металла.


К работе.

Загрузка...