Июнь 1940 года. Тихий океан.
Корабль назывался «Хэйан-Мару». Японский, пассажирско-грузовой, шесть тысяч тонн. Шёл из Сан-Франциско в Иокогаму, оттуда отдельным рейсом во Владивосток. Двенадцать дней до Японии, ещё три до советского берега.
Эйтингон стоял на верхней палубе, смотрел на воду. Океан был спокойный, ленивый. Волны катились низкие, пологие, словно море дышало во сне. На горизонте ничего. Ни земли, ни дыма, ни паруса. Пустота от края до края.
Он курил, облокотившись на леер. Ветер сносил дым за корму, мешал с запахом соли и машинного масла. Четвёртый день пути.
Пассажиров было мало. Два десятка японцев, возвращающихся из Америки. Несколько миссионеров. Пожилой немец с женой, едущий в Шанхай. Американский журналист, молодой, шумный, с вечным блокнотом в руках. И он, Эйтингон, под чужим именем, с чужими документами, с заданием, которое уже выполнено.
Руда плыла другим путём. «Санта-Мария», панамский флаг, через канал и дальше, вдоль побережья обеих Америк, потом через Тихий океан во Владивосток. К середине июля дойдёт, если не случится ничего непредвиденного. А он возвращался налегке. Швейцарский коммерсант, торговля медицинским оборудованием, командировка закончена.
Три месяца в Америке. Он до сих пор не мог выстроить эту страну в голове. Слишком много всего, слишком громко, слишком ярко.
Нью-Йорк ошарашил его в первый же день. Он видел большие города. Москву, Берлин, Париж, Шанхай. Но такого не видел нигде. Небоскрёбы росли из земли, как зубы великана. Улицы гудели автомобилями, тысячи машин, десятки тысяч, каждая вторая новенькая, блестящая. Витрины ломились от товаров. Рестораны, кинотеатры, магазины. Реклама на каждом углу, неоновые буквы, зазывающие купить, попробовать, развлечься.
А рядом, в двух кварталах от Бродвея, он видел очередь за бесплатным супом. Люди стояли молча, с жестяными мисками в руках. Мужчины в потёртых пиджаках, женщины с детьми. Лица землистые, глаза пустые. Ждали, пока монашки в чёрном разольют похлёбку из огромных баков.
Великая депрессия закончилась, говорили газеты. Экономика растёт, безработица падает. Может быть. Но эти люди в очереди ничего не знали о росте экономики.
Эйтингон докурил, щелчком отправил окурок за борт. Достал новую сигарету, но прикуривать не стал. Вертел в пальцах, думал.
В Москве тоже стояли очереди. За хлебом, за керосином. Он помнил эти очереди с детства, они никуда не делись. Но там было другое. Там человек в очереди знал, что завод строится. Что через год, через два станет легче. Что дети его будут жить лучше, чем он.
Здесь никто ничего не строил. Здесь просто ждали. Может, повезёт. Может, найдётся работа. Может, кто-то подаст. А может, и нет.
Он вспомнил разговор с американцем на пароходе по пути в Нью-Йорк. Бизнесмен, запонки золотые, костюм дорогой. Говорил о Европе, о войне, о политике. Умный человек, видит, что происходит. Но когда Эйтингон спросил его о безработных на улицах, тот пожал плечами. Бездельники, сказал. Кто хочет работать, тот работу найдёт. Америка даёт возможности каждому.
Каждому. Эйтингон видел этих «каждых» в доках Бруклина. Грузчики, ожидающие найма с четырёх утра. Темнокожие отдельно, белые отдельно. Если возьмут десятерых, негров возьмут последними. Или не возьмут вовсе.
В Советском Союзе такого не было. Не потому что советские люди добрее или умнее. Просто закон запрещал. Простая вещь, несколько строк в кодексе. Дискриминация по расе, национальности, происхождению карается. И люди знали, что карается не на бумаге. По-настоящему.
Американцы этого не понимали. Для них свобода значила одно: каждый сам за себя. Хочешь разбогатеть — разбогатей. Хочешь сдохнуть под забором — сдохни. Твоё дело, твой выбор.
Солнце село. Небо над горизонтом погасло, из оранжевого стало серым, потом тёмно-синим. Зажглись первые звёзды. Те же, что над Москвой, над Берлином, над Мадридом. Большая Медведица, Полярная звезда. Мир круглый, а небо одно.
Эйтингон закурил наконец. Стоял, смотрел на воду, слушал гул машин под палубой.
Он не был философом. Двадцать лет в разведке приучили думать конкретно: задача, план, исполнение. Но иногда, в такие вечера, когда вокруг пусто и тихо, мысли текли сами, без усилий.
Мир катился к войне. Франция уже пала, Берлин праздновал победу. Англия осталась одна против всей Европы. Сколько она продержится? Месяц, два, полгода? Черчилль упрямый, будет драться до конца. Но упрямства мало против танковых дивизий.
А потом придёт очередь Советского Союза. Эйтингон знал это так же твёрдо, как знал своё имя. Пакт с Германией ничего не значил. Бумажка, которую разорвут, когда придёт время. Гитлер не остановится. Такие не останавливаются.
Вопрос был в другом. Успеет ли страна подготовиться? Заводы работали, армия росла, новые самолёты и танки шли в войска. Но хватит ли времени?
Руда, которую он добыл, была частью чего-то. Чего именно, он не знал. Берия не объяснял, а он не спрашивал. Приказ есть приказ. Если люди в Москве решили, что тысяча тонн конголезской руды стоит двух с половиной миллионов долларов и трёх месяцев его работы, значит, так надо.
Палуба опустела. Пассажиры разошлись по каютам, ужинать, спать, писать письма. Остался только он и вахтенный матрос на мостике, силуэт в тусклом свете.
Эйтингон думал о Москве. О жене, которую не видел два года. О детях, которые выросли без него. Сын уже взрослый, скоро в армию. Дочь в школе, отличница, пишет письма ровным круглым почерком. Он хранил эти письма, перечитывал иногда, когда становилось совсем тяжело.
Скоро увидит их. Неделя до Владивостока, потом поезд через всю страну. Семь дней в вагоне, леса и степи за окном, станции, полустанки, названия, которые помнил с детства. Чита, Иркутск, Новосибирск, Свердловск. Потом Москва. Дом.
Ненадолго, конечно. Доклад, отпуск, новое задание. Такая работа. Он выбрал её сам, давно, когда был молодым и верил, что мир можно изменить. Теперь он знал, что мир меняется медленно, трудно, через кровь и пот миллионов людей. Но всё равно меняется.
Советский Союз был частью этой перемены. Неуклюжей, несовершенной, иногда жестокой. Но частью. Страной, где сын рабочего мог стать инженером, врачом, генералом. Где женщина могла водить самолёт и управлять заводом. Где человека судили по делам, а не по фамилии и цвету кожи.
Америка могла бы стать такой же. Богатства хватило бы на всех. Заводов, земли, ресурсов хватило бы на десять Америк. Но там никто не хотел делиться. Каждый держался за своё, за дом, за счёт в банке, за место под солнцем. И миллионы оставались за бортом.
Ладно. Он тряхнул головой. Хватит философии. Пора вниз, поужинать, лечь спать. Завтра новый день, такой же пустой, как этот океан. И послезавтра. И ещё неделю. А потом берег, земля, работа.
Эйтингон бросил окурок в воду. Посмотрел, как тот мелькнул красной точкой и исчез.
Развернулся, пошёл к трапу. Шаги гулко отдавались в пустоте палубы.