Задыхаясь от испарений кипящей крови, Николай Пугачёв просыпался в оплаченном кооперативном жилище.
— Собачка страдает выпадением внутренностей. Она хоть и слабенькая, но шустрая. Пишет Вам женщина, знаменитая на троллейбусных остановках, — декламировал он, наблюдая в зеркале ванной комнаты следы своих возрастных разрушений. Шумно полоскал полость рта Николай, остригал ногти, прыскал дезодорантом куда попало, сообщая чертам лица выражение порядочности.
С холодным любопытством кушал бараний бок. Несколько увлёкшись, терзал мякоть варёной курицы. Ликвидировал севрюжью голову, не щадя мечевидного рыла, хрящей, полушарий мозга.
— Так надо, дорогой Сосо, — уговаривал он себя.
В детской покоились по ранжиру кистевые эспандеры, гири, гирьки и аналитические весы, собирал паутину алебастровый кумир Лаокоона-отца с развевающимися гениталиями. Коля осуждал Лаокоона за анаболики и стероиды, но выделял из остальной человеческой мифологии, усматривая портретное сходство в области таза.
«И цепи рвут движением, урча…» — напевал Николай, разогревая сухожилия. — Мудохаешься тут, как проклятый… — любуясь собой, якобы негодовал он, приседая на одной ноге.
«Пусть я обмелел, выкорчеван, утратил доверие партии, но меня ещё много. Хватит на всех бровей, морщин, бородавок, матерных слов», — понимал Николай, изучая предмет истязания плоти — гирищу с облупившимся текстом «… пудовъ». Сей инвентарь не давался честолюбивым попыткам и стоял в красном углу, символизируя конечную цель физического совершенства.
Однажды почудилось, что гиря «… пудовъ» отчасти поменяла координаты. Рядом с ней темнел её овальный отпечаток в тополином пуху, просочившемся в форточку.
«Обчистили, — оторопел Николай. Пока спал — обчистили. Впрочем — вздор».
Так получилось, что красть в квартире по нынешним временам было нечего.
Тем хуже. Кто-то похозяйничал в детской, манипулируя заветной гирей, раня самолюбие атлета и физкультурника.
Николая огорчила подобная постановка вопроса. По ордеру на полезную площадь отрицалось проживание неведомых посторонних.
Он решил не идти на службу сегодня, пользуясь тем, что отродясь не был трудоустроен.
В объёме детской, свободном от спортивных трофеев, грудилось носильное бельё, побывавшее в употреблении. Тут Николай, будучи небрезгливым дарвинистом, и затеял засаду.
«Ворон ворону глаз не выклюет», — подбадривал он себя, готовясь к худшему.
В основание пирамиды были положены кирзовые голенища защитника Отчизны. Змеился парчовый галстук популярного футболиста. Следом — прогорклый бушлат пятнадцатисуточника, смирительная рубашка с олимпийской символикой, бандаж, повязка дружинника с присохшими зубами правонарушителей и другие интимные спутники упорного существования.
Преющее бельё олицетворяло историческую память Николая.
«Жизнь удалась! Большое человеческое спасибо!» — ликовал он, ощущая тепло и брожение.
Проснулся Николай Пугачёв от испарений кипящей крови.
«Где спать лёг — там и Родина», — радуясь отдыху, благодушествовал он. Но внезапно побледнел…
В противоположном углу над хладным булатом плевал на ладони белобрысый господин величиной с подстаканник. Праздником веяло от уродца. Духовым оркестром сиял золотой клык, флагами полыхали полосатые гетры.
«Немец какой-то. Педерсен», — неприятно поразился Николай, задерживая дыхание.
— Цимбалюк, — как бы угадав его мысли, поклонился незнакомец. Следовательно, идея засады себя исчерпала.
— В смысле чего «Цимбалюк»? — пробурчал Николай, выбираясь из ветоши.
— В смысле фамилии. Пётр Петрович Цимбалюк. Петрик… — представился посетитель.
— Бывает, — не стал спорить Николай. — Знал я одного правдолюбца, депутата от автономий, по фамилии Мокрота. Он был трижды судим за осквернение памятника лицеисту Пушкину.
Коля дал понять, что обеспокоен сохранностью прорицателя Лаокоона и усматривает в появлении незнакомца факт криминала.
Пётр Петрович своё происхождение объяснил просто:
— Я тут из тряпочек народился. Не так уж давно.
Боже праведный, одари краткой милостью передний край рискованного земледелия. Зажмурь на секунду хрустальные свои очи, надвинь поплотнее на уши кованый нимб. И тогда осмелимся мы поведать скудную наше правду.
Из гимна слов не выкинешь. Были, были у Коли хмельные да грешные ночки, когда колотится сердце и распрямляется тело струной и обрывается вдруг струна от стыда и облегчения. Большей частью снились ему шпионки. По присяге полагалось, надавав им по морде, вести в участок. Но напоследок искушали дремлющего мулатки-изменницы, тянули перламутровые губы, прижимались сливочными бёдрами. И не всегда, далеко не всегда пренебрегал ими Коля.
— Ишь ты, подруга какая нашлась.
И где галлюцинации, где поллюции — не разобрать впопыхах.
«А в разлагающемся белье, в высоких температурах…» — словом Николай Пугачёв не стал отрицать вероятность своего отцовства. Хотя, до поры, воздержался её афишировать.
— Сейчас Вас познакомлю с известным силачом. Он гнётом из металла играет, как мячом, — нашёл, что воскликнуть, малыш и снова поплевал на ладони.
И взошла заря туманной юности. Загудели переполненные стадионы. Гиря «… пудовъ», доселе не знавшая перемещений в пространстве, со свистом и рёвом рассекая воздух, чертила диагонали. Крякал хрупкий Лаокоон, ни жив, ни мёртв.
Едва спортивный снаряд коснулся пола, Николай ринулся было и сам повторить фейерверки. Но отказался из мелочной ревности. Похлопал гирю по раскалённому боку.
— Молодцом. Уже лучше. С холодным любопытством кушаю я бараний бок. Несколько увлёкшись, терзаю мякоть варёной курицы. Ликвидирую севрюжью голову, не щадя мечевидного рыла, хрящей, полушарий мозга. И только потом с железом мудохаюсь. А ты, сынок, ещё и гамбургер внимательно употребляешь, видать. Оттого и успех, — позавидовал Николай.
— Я горячее ем. Натощак кипяточку потяну, а в обед чай парю. Вечером, конечно, тарелка борща. Я тяготения земли не боюсь. Его советские умницы придумали.
«Этот мальчишка не так прост, — обрадовался Николай. — Этот мальчишка далеко пойдёт. Он подаст мне последний стакан воды».
Свирепствует нынешняя зима, преподносит сюрпризы. Кутаются в гороховые пальто обыватели. Хищно набиваются в транспорт, отдирают примёрзшие слюни и проклинают космонавтов, что, дырявя небеса, пакостят метеосводки.
В самую лютую стужу домоседы прилипают к окнам, наблюдая диво. Нагой полудикий старик с тряпочным матросиком у груди и чудовищной гирей в свободной руке марширует по двору.
— У меня хороший друг. Это сын мой, Цимбалюк, — хрипит старец, разбрызгивая продукты сгорания сивушных масел.
Индевеют на ветру седые космы.
«Сейчас Вас познакомлю с известным силачом. Он гнётом из металла играет, как мячом», — молится про себя олимпиец.
— Немец какой-то. Педерсен, — негодуют свидетели.
Может, и так. Но гиря-то у него подлинная, старинного донского литья. Со свистом и рёвом рассекает она хрусткий воздух, чертя диагонали.
А иногда ради здоровья и долголетия старик разбивает отёкшим своим лицом огнеупорный кирпич.