В воскресенье, перед обедней, отец Павел подкреплялся у есаула Козликина, который приехал с фронта в отпуск. Во дворе стояли, похрустывая овсом, поповские кони. Хотя Козликин жил недалеко, батюшка прикатил к нему на бричке.
За столом сидели и другие гости: учитель Калина и уже подвыпивший хорунжий Ященко. За дверью глухо стонала жена Козликина: он выпорол ее нагайкой, в чем-то заподозрив.
— Что еще нового, батюшка? — спросил есаул. Он сидел в чесучовом бешмете, весь потный.
Отец Павел искоса посмотрел на служанку.
— Выйди! — приказал ей Козликин.
— Босяки голову поднимают, ропот да сквернословие на власть и царя! — стукнул по столу вилкой отец Павел.
— Голытьба наглеет, — подтвердил Ященко. — У меня две скирды как огнем слизало…
— У Соломахи каждую ночь собираются волчники, — сообщил Калина. — Говорили мне, что этой ночью был Иван Опанасенко.
— Одно донесение я уже послал в Армавир, — не вытерпел отец Павел. — О дочери — той, младшей, тоже учительке. На прошлой неделе спрашиваю: «А почему вы, Валентина Григорьевна, в церковь не ходите и учеников своих ни разу не привели?» — «А зачем, — говорит, — мне ваша церковь? Не позволю, чтобы и детей обманывали».
— Яблочко недалеко откатилось от яблони, — криво усмехнулся Калина.
— Соломаху нужно убрать, — спокойно, холодно молвил Козликин. — Иначе взбунтует станицу.
Выпили еще по рюмке, и отец Павел уехал на богослужение.
Когда подъезжал к площади, ткнул кучера в спину: «Останови». На бревнах среди станичников сидел Григорий Соломаха. Его дородную фигуру отец Павел узнал еще издали. Учитель, как всегда, читал письма с фронта. Сегодня зачитывали необыкновенные вести. Старый Цапуров получил от сына диковинную почтовую открытку. После приветов да поклонов родным и станичникам в ней писалось: «Про нашу сладкую солдатскую жизнь узнаете, когда откроете двери». Несколько дней старый Цапуров с участием соседей разгадывал таинственный намек. Одни говорили, что это сын должен приехать, другие усматривали в этом что-то сверхъестественное и советовали сразу же пооткрывать все двери в хате. Но и после этого никакого чуда не произошло, сын не появился, все осталось по-прежнему на месте. Тогда вспомнили Григория Григорьевича и пошли все вместе на площадь. Учитель перечитал открытку, внимательно поглядел на нее против солнца, как бабы яички просматривают, и сказал: «Здесь склеено две открытки».
Таким способом ухитрился солдат донести до родной станицы правду об окопной жизни, о том, как гибнут люди неизвестно за что. А кого пуля не клюнет, так осколок скосит, вши съедят, голод доконает или холера свалит. Писал Кузьма о ежедневных атаках, о фронтовом пекле, которое опротивело всем. Офицеры и попы прячутся за солдатские спины, а немецкие вояки — «такие же простые труженики, как и наши».
Громко читал Григорий Григорьевич, черствели лица станичников.
— А-а, богохульные бредни! — закричал неожиданно отец Павел. — Это все вы, господин Соломаха! Это вы мирян диавольским духом насыщаете, школьников в церковь не водите, а дочерей своих сквернословию и святотатству научили. До каких пор вы будете моих прихожан мутить?!
Поп пошатнулся, и Григорий Григорьевич с усмешкой спросил:
— Опять пьяный, святой отче?
Священнослужитель взорвался бранью. Заметив, что к площади сбегаются люди, даже из церкви повыходили, и колокола перестали звонить, отец Павел раскричался, что Соломаха из разбойничьей семьи, сам вор и детей учит воровству и разбою.
— Хорошо сегодня служит батюшка, — спокойно сказал Григорий Григорьевич, но когда святой отец замахнулся на него, — не стерпел. Крепкий еще был Григорий Соломаха, дернул батюшку за подрясник — и тот растянулся в пыли, с расплюснутым носом.
— Охо-хо!.. — пронеслось в толпе.
— Распрягай! — крикнул кто-то.
— Батюшку в хомут! — догадался Чуб, и все весело засуетились у брички.
Пьяного отца Павла запрягли в бричку. В нее набилось полно людей.
— Погоняй!
— Э-эп!
— Но, вороной!..
Перепуганный поп, дернув раз, другой, тронул с места бричку, повез. На площади чуть не падали от хохота. Но уже бежали сюда урядники, атаман, скакал на коне оповещенный о случившемся Козликин, свирепый, как зверь…
На следующий день во двор к Соломахам въехала мажара. Привезли из холодной[8] отца, замученного истязаниями, в беспамятстве. Безутешно рыдали сестры Тани и мать, всхлипывали ребятишки, а она достала бинты, йод, нагрела воду и молча, стиснув зубы, стала промывать раны отца и перевязывать посеченное его тело. С тех пор не оставляла отца. Ухаживала за больным, кормила его, удерживала, когда он в бреду пытался куда-то бежать, и все думала, думала…
— Жечь их!.. Бить! — кричал в горячке отец.
«Бить!» Таня уже не пугалась этих слов.
Окончательно завершилась продолжавшаяся в течение нескольких лет дискуссия между дочерью и отцом. Дорогой ценой досталась отцу победа.
Таня убедилась, что перед нею огромная каменная стена, которую читальнями не разрушить.
Отец поправлялся, а она становилась все суровее. Грустила, прощалась со своими мечтами о книгах, о воскресной школе, о том просвещении, что, казалось, должно было принести людям счастье и уничтожить нищету.
Зло высмеивала теперь свои былые намерения… И, наконец, позвав брата Миколу, сказала:
— Теперь я, как никогда, понимаю Ивана. Нужно действовать оружием. Просвещением ничего не сделаешь… Я буду сражаться с винтовкой в руках… Иди, Микола, в Армавир, найди на заводе слесаря Ивана и передай ему мои слова. Чтобы не забыл обо мне, когда надо будет.
Через неделю, едва поправившись, Григорий Соломаха получил в пакете бумагу из Екатеринодара. Сообщалось, что он, Григорий Григорьевич Соломаха, увольняется с работы и лишается права учительствовать.
Пошатнулся и упал Григорий Соломаха — больше уже не мог подняться: его разбил паралич.
В той же бумаге говорилось и об увольнении Валентины.
…Пока Таня возила больного отца в Екатеринодар и Кисловодск, в Армавире был арестован Иван Опанасенко, осужден и затем отправлен на фронт.