Ходит Таня по тропкам своего детства, ласкают ее родные ветры, веет отовсюду материнскими колыбельными песенками и сказками бабушки. Как во сне — вербы над Сулой, груша у старой хаты, аист на крыше и соловьиное пение.
Пришло как-то письмо в Попутную Соломахам — от бабушки, жившей возле Лубен, письмо о том, что она уже совсем одряхлела, отходила свое по веселой земле и теперь готовится на тот свет. Но хочется старенькой перед смертью хотя бы послушать их голоса (видела она уже совсем плохо, как сквозь сито). И пусть кто-нибудь приедет на Полтавщину, погостит и прихватит старушку на Кубань.
И вот Таня в родном селе, утопающем в садах. Гудят пчелы, пахнет медом. Легкие облачка плывут над Сулой. Днем Таня полола огород, заросший сорняками. Бабуся пекла на дорогу хворост и калачи, а дед — во всем белом — топтался возле Тани, выносил бурьян на межу. Был он тихий, безучастный, точно не от мира сего.
— Дедушка, — кричала Таня ему на ухо, — а правду ли кобзари поют о Марусе Богуславке?
— Святая правда… — и начинал рассказывать. А вечером, когда уже невыносимо болела спина, Таня шла к золотой Суле. Вода в ней действительно золотистая, красноватая. Зайдешь в речку — и становишься, будто бронзовый.
Узнала Таня полувысохшую вербу, с которой когда-то прыгала в речку. Но там верещали малыши, и она пошла дальше. Разделась под тихими вербами и вошла в теплую воду…
Когда вышла из воды, круглая луна выглядывала из-за верб, над левадами стлался туман, в селе лаяли собаки, тонкий женский голос звал: «Степанко-о-о!.. Ужина-а-ать…»
Как будто не было ни горя, ни страданий людских, ни революций, ни передряг. Стоя на коленях, выкрутила и расчесала косы, как вдруг что-то треснуло под вербами. Взглянула настороженно в темноту. Забилось сердце — там метнулось что-то белое. «Ага, — усмехнулась, — испугалась водяного…»
Он ее поджидал на тропинке, которая вела через левады к селу. Подойдя поближе, Таня увидела — парень. Был он в вышитой сорочке, запыленных сапогах. На голове студенческая фуражка, из-под которой выбились кудри. Высокий, стройный, стоял, как в сказке или на картинке. Луна светила ему в лицо, оно казалось бледноватым, особенно четко вырисовывались юношеские усы.
— Так вы, оказывается, не русалка…
— И вы мне вначале показались сказочным перелесником.
— Третий вечер вижу вас здесь… в лунном сияньи…
Он шел рядом, шурша сапогами по траве, изредка отставал, обходя головки капусты, рассевшиеся у тропки, как хозяйки на ярмарке. Запахло чебрецом, васильками, и теперь Таня заметила в руках юноши букет полевых цветов.
Он что-то спрашивал… Почему она купается вечером? И не боится? Ничуть?
— Вы на все лето?
— Нет, через два дня уезжаю.
Он замедлил шаги.
— Почему так скоро? Откуда вы и кто?
— Мы живем на Кубани…
Парень остановился и схватил ее за руку.
— Таня! Это ты? Такая царевна!
Она пригляделась и точно увидела вместо этого молодого парня темноволосого мальчишку. Вот он, мокрый, бредет по лужам и выкрикивает: «Иди, иди, дождик, сварю тебе борщик!..» А сверху льет, и пузыри на лужах вскакивают, а мальчуган шлепает по воде, разбрызгивает ее, и так это славно, что и маленькая Танюша побежала рядом, и вот они уже вместе выкрикивают: «Горшок разбился, дождик полился!..»
— Петрусь!
Они взялись за руки, будто хотели закружиться по-ребячьи в трибушечки.
— А я гляжу, Таня… такое родное… И кажется, я потерял что-то, искал — и вот нашел теперь…
— Ты студент? Учишься в университете? — с восхищением посмотрела на него Таня.
— Да! В Киевском… Недавно профессор Тимченко вспоминал твоего отца, как поборника украинской культуры. Они, оказывается, были друзьями…
— Петрусь, что там у вас?..
— Гудит, клокочет. У нас сейчас такая борьба!.. Группы… партии. Если бы ты знала, Таня!.. Одни за эсерами идут, а есть анархисты, монархисты.
— А ты?
— А я…
Петрусь посмотрел куда-то за село, и Таня узнала в сиреневых сумерках силуэт помещичьего дома, окруженного колоннадой тополей. Того самого, что горел тогда, в годы ее детства. К нему вел людей отец, и первым бежал за ним с косой в руках сухощавый, угрюмый человек — черные усы, сухой блеск темных глаз. Как напоминает Петрусь этого крестьянина!
— Петро! А где твой отец? Ведь он тогда…
— Да, Таня, делил помещичью землю…
— А теперь?
— В Сибири навеки остался… Нет уже у меня отца, Таня.
Шли молча, помрачневшие. Петрусь гневно посматривал в сторону господского дома, весело сиявшего огнями. «Как много ты перенес, Петрусь!» — вздохнула Таня.
— Теперь я понимаю, — взволнованно сказала она. — Ты за большевиков, Петрусь.
— Да, Татьяна. Когда начнется революция, я с винтовкой пойду против буржуазии. У большевиков программа лучше всех: земля — крестьянам, а фабрики — рабочим…
Таня слушала с увлечением. Вспоминала свои недавние «просвещенские» идеалы…
А Петрусь расспрашивал о ней, об отце. Не сводил глаз с Тани, притихший, очарованный.
— Часто снится мне какая-то русалка, — признался Петрусь. — Все будто плачет надо мной, поет грустные песни и расчесывает мои кудри, а потом обернется чайкой, простонет и исчезнет в волнах. Просыпаюсь и говорю себе: «Это Таня». Она выросла и стала красавицей. А вот плачет, думаю, не она, а душа моя, оттого что никогда не встречу Таню. И вот… счастье… Но теперь вижу, что ты красивее той русалочки.
Таня молчала. «Если она сразу пойдет домой, я умру», — подумал Петрусь. Но нет, они долго еще шли улицей под осинами навстречу далекой девичьей песне.
И вдруг свистнул в левадах соловей, защебетал, изумляя мир, защелкал звонко. Ему отозвался второй, третий… Рассыпались хрустальные звоночки, защелкали серебряные трели. Природа наполнилась чарующими звуками, даже сияние луны затрепетало.
— На Кубани нет соловьев, — вздохнула Таня.
Слушали долго, пока Чумацкий Воз[10] не опрокинулся дышлом в Сулу. Наступил рассвет, повеяло прохладой. На лице Тани заиграли розовые тени, Петрусь взял ее за руку.
— Таня, оставайся здесь…
Она освободила локоть.
— Может, и приеду сюда навсегда… Но не одна, Петро…
Он побледнел, долго молчал, наконец решился:
— У тебя есть хороший друг?
— Есть, Петрусь, — и улыбнулась нежно, вспомнив Иванко. — Он очень похож на тебя… Ой, как похож! И у него что-то такое же соколиное, хорошее в глазах…
Таня открыто посмотрела на взволнованного парня.
— Доброй ночи, — пожелала и засмеялась: уже пели петухи, гремели подойниками хозяйки в сараях, розовел за садами горизонт.
— Таня, возьми…
Он протянул ей букет.
— Спасибо, Петрусь. Повезу на Кубань.
— Неужели?
— Непременно… Пучочек чебреца! Он будет напоминать о тебе, таком славном казаке, об Украине, об этой лунной, сказочной ночи…
Они разошлись. И никогда не встретятся. Разве что во сне, в ночных видениях Петрусь увидит Таню, будет говорить ей нежные слова любви, петь красивые песни. А затем отшумит революция, посеребрятся черные кудри Петруся, покроется его крепкое тело боевыми шрамами, согнутся молодые плечи, но он все еще будет писать на Кубань, звать Таню, кликать через тысячу верст. И… ответа не получит…
…Спустя несколько дней Таня повезла бабушку на Кубань. Приехав в Попутную, старушка ощупала свою дочку, Наталью Семеновну, и ужаснулась:
— Да это же не моя дочь. Это старуха какая-то… И голос не тот… И соловьев здесь нету, будто пустыня какая, господи… И аистов не слышно. Это уже край света? Господи, дай сил добраться в наш мир крещеный. Везите меня скорее на Украину!
Отец Павел устраивал банкет для столичной интеллигенции. Были приглашены все учителя и офицеры. В летний вечер к Тане зашла Тося Татарко. Давно не виделись, обрадовались друг другу.
— Знаешь, Таня, я уверена, с осени в школах начнется преподавание на родном языке, — щебетала Тося.
Такой Таня ее никогда не видела: вышитые гладью синие васильки на снежно-белой кофточке подчеркивали бездонную глубину Тосиных очей. Обычно бледноватое личико теперь порозовело от возбуждения, и это делало девушку необыкновенно привлекательной. Пышные губы ее по-детски улыбались, светлые, мягкие, как шелк, волосы пахли любистком.
— Ах, национальное возрождение — как это прекрасно! Сколько работы нам предстоит, Таня! Кубань и Украина, конечно, объединятся в одну семью, изменятся программы в школах, будут издаваться книги на украинском языке, родная речь станет ведущей. Боже мой, сколько новых песен появится, какой простор для украинской музыки, архитектуры!.. А украинские ученые удивят весь мир.
— Облачко ты мое беленькое, — пропела полушутя, с оттенком грусти Таня. — Плывешь в голубой небесной купели. Да посмотри ты на эту истерзанную землю! Где оно, национальное возрождение, которым ты бредишь? Не переведут наши школы на родной язык, пока у власти — вампиры. Опомнись, подруга моя, дорогая! Идет война, Тося, гибнут люди… Послушай, как рыдает станица. Временное правительство ведет такую же шовинистическую и человеконенавистническую политику, как и свергнутый Николай. Да, да, Тося, не уклоняйся… Присмотрись внимательнее! Украина и Кубань для Керенского — это хлеб, сало и пушечное мясо в неограниченном количестве.
— Ах, Таня, как грубо!.. Ведь закончится в конце концов эта война.
— И начнется, наверное, другая — против господ!
— Что ты говоришь такое?!
— Да, Тося, земля ведь в руках помещиков, ее надо отвоевать для бедных. Национальное достоинство тоже добудем штыками!
— Таня, ты нездорова. Это больно слышать. Зачем проливать кровь? Нам всем надо помириться. Кстати, я принесла тебе приглашение нашего пастыря — отца Павла на дружеский банкет интеллигенции. Он и тебя очень просил…
— Ага, этот сыщик в рясе хочет разведать, чем дышат люди.
— Нет-нет, Таня, он, кажется мне, стремится к объединению.
— А возможно — к разъединению. Возможно, он хочет станичную интеллигенцию оторвать от масс, от народа. А? Разве допустимо идти на такой вечер!
И вздрогнула Таня: точно кто-то слегка коснулся ее плеча и родной голос Иванки будто прошептал над ухом: «Иди, Таня, иди и присмотрись хорошенько к этому поповскому логову. Надо знать, о чем думает враг».
…По дороге девушки зашли в убогую халупку Олексы Гуржия — безусого юноши красавца, только что окончившего учительскую семинарию. Узнав, что и Гуржий приглашен на банкет, Таня окончательно убедилась в вероломных намерениях хитрого попа: да, он добивается именно «разъединения». В противном случае, зачем понадобился ему этот бедняк, этот батрацкий сын?
…Просторная комната с угнетающе низким потолком. Серебряные подсвечники, дорогие кресла. Посередине — длинный стол, покрытый белоснежными скатертями, изобилие блюд и напитков. Не пожалел отец Павел денег на банкет. Неважно, что сорок тысяч «екатеринок» ахнуло в немецком банке, не обеднел от этого станичный пастырь. Далеко вперед смотрел проницательный поп, многое предвидел, потому и не скупился.
Никогда и не снилось такого изобилия Олексе: жареные гуси, обложенные яблоками, куры, колбасы, консервы, разнообразнейшие вина и коньяки. Стол украшали хрустальные вазы, бутылки-медведики, блюда-рыбки, графинчики, кувшины, бочоночки — изделия прославленных украинских мастеров керамики и художественного стекла.
Олексу — высокого, кареглазого парня — посадили рядом с молодой красивой брюнеткой — женой офицера Пономаренко. Это соседство отец Павел предусмотрел заранее. Он уже знал, что несколько месяцев тому назад в семинарии, на уроке истории, когда инспектор и попечитель спрашивали у семинаристов, какой государственный строй они хотели бы, Олекса Гуржий заявил: «Ни французской, ни английской демократии я не желаю. Пусть сам народ управляет государством! Уничтожить богачей — вот мое желание».
…Как же иначе мог ответить образованный сын забитого батрака! Отец Олексы — Гордей Гуржий — оставил родную Поповку Миргородского уезда на Полтавщине давным-давно, еще шестнадцатилетним юношей. Ушел с двумя старшими братьями на Кубань. Братья, правда, остались на Дону, а Гордей очутился в Попутной. Батрачил. Золотой был работник Гордей Гуржий. Хозяева, чтобы заманить его к себе, платили ему на пять-десять копеек больше, чем другим. Летом — на сезонных работах, а зимой мастерил ульи. Понемногу собирал деньги. Купил, наконец, лошаденку, но выбиться из нищеты так и не смог — девять ребятишек в семье, да и лошадка подохла. Через два года купил другую, но ее вскоре пристрелили, будто бы как заразно больную, а в действительности не хотели богачи выпускать из своих рук двужильного батрака, мешали ему встать на ноги. Пользуясь репутацией незаменимого работника, Гордей занимал деньги под проценты и векселя; и вот, наконец, приобрел коня и усадьбу с хатой. Но через пять лет за неуплату долгов лишился Гордей Гуржий всего: и хаты, и сада, и коня. Опять пошел в наймы и на чужие квартиры.
Подрастали дети. Олекса уже батрачил у кожевника, ворочал крепкий мальчуган пудовые кожи, мял их, умел ловко носить тяжелые связки шкур. Хорошо платил станичный кожевник помощнику, потому что уже не раз Олекса собирался бросать каторжную работу. Трудно было бы заменить такого расторопного помощника. Олекса, стремясь к образованию (его неграмотный отец через всю жизнь пронес мечту об учении), откладывал деньги на семинарию. Собрал сорок рублей. И однажды, когда жена кожевника, заметив, что Олекса по рассеянности моет хозяйские калоши в тазу, в котором только что мыл посуду, подняла крик, юноша не стерпел обиды и ушел с работы. В соседней станице Бесскорбной, где находилась семинария, жила замужняя сестра Олексы. Там же всю жизнь батрачил его дед — седой потомок запорожцев, ухаживая за помещичьей пасекой из шестисот ульев. «Учись, может, и нас вытянешь из темноты», — мудрым советом поддержал внука старый пасечник. Олекса успешно сдал вступительные экзамены и как одаренный ученик был представлен к стипендии. На каникулах кожевничал. Так и закончил учительскую семинарию.
Хорошо понимали поп и гости-офицеры, что за учитель появился в станице, потому и подсадили рядом красавицу Лидию Пономаренко. Парень должен был, по их наивному замыслу, забыть обо всем, страстно увлечься, во что бы то ни стало сделаться любовником привлекательной молодой женщины, чтобы затем или слететь с учительского места, «влипнув в историю», или, отдавшись чарам любви, отойти от общественной жизни.
И черноглазая искусительница подливала Олексе в рюмку вина, предупредительно и мило угощала, нашептывала что-то на ухо, прикасаясь мягкой грудью к сильному плечу юноши. Пономаренко был на фронте, и его молодой, полной сил жене, видимо, всерьез грезились опьяняющие, истомные ночи в объятиях крепкого молодца. Она уже сама не замечала, что Олекса совсем не пьет, а только пригубливает. А когда зять отца Павла — офицер Коробчанский, провозглашая тост за объединение монархистов и эсеров, крикнул: «Выпьем за единство интеллигенции против всевозможных босяков и голодранцев!» — Олекса поднялся из-за стола и, точно бомбу, бросил:
— Я не пью! Это кровью пахнет. К черту эту роскошь!
И он швырнул хрустальный бокал. Раздался звон, женский крик. Таня, сидевшая дотоле рядом с Тосей, подбежала к молодому учителю:
— Олекса, нам с тобой здесь не место.
Она первая направилась к двери. Калина вцепился в Олексу, зашептал возбужденно:
— Ты ломаешь солидную компанию. Мы твои друзья… Ты четыре года учился в семинарии — интеллигент… — но заметив, что Олекса не слушает его, громко добавил: — Компанию на бабу меняешь?
Олекса был выше Калины. Железной рукой кожевника сжал плечо Калины — даже скривился хорунжий.
— Я тебе в другой раз отвечу…
И пошел. Уже на пороге их догнала Тося:
— Остановитесь, что вы делаете?.. Мы же хотим единения.
Она то бросалась вслед за своими молодыми коллегами, то испуганно оглядывалась, пока отец не подошел и не отвел ее к столу.
…Ночная прохлада повеяла в лицо, Таня и Олекса облегченно вздохнули.
— Так ты понял, почему тебя посадили рядом с Лидой? А я боялась… Вот молодец!
— Что делать, Таня?
— Ехать к Пузырькову, — неожиданно решила она. — Всё! Мы с большевиками! Правда, Олекса?
— Я еще не знаю, что это за люди.
Таня подумала про Иванко, Петруся, улыбнулась счастливо:
— Это, Олекса, самые лучшие люди на земле…
Стефан Чуб собирался везти на мельницу мешок зерна. Человек это был надежный — безземельный хлебороб; он частенько заходил к Григорию Григорьевичу послушать стихи. Поэтому Таня и Олекса подговорили его везти пшеницу до самой Отрадной, объясняя тем, что там меньше берут за помол.
Олекса тоже прихватил мешок кукурузы, а Таня намеревалась побывать в отрадненских лавках. Так нашлась причина повидать путиловца — механика отрадненской мельницы.
Они увидели пожилого человека среднего роста, запорошенного мукой, — трудно было определить его возраст, когда даже брови казались седыми. Добрый, приветливый взгляд, небольшая белая бородка и смешливые морщинки около глаз — все это вызвало у попутнинцев чувство симпатии. Пузырьков крепко пожал руки всем троим и провел их в свою квартиру — чистенькую комнату, за стенами которой слышалось урчание мельницы.
Познакомившись ближе, Пузырьков подошел к Тане и, ласково улыбаясь, положил свою широкую ладонь на плечо девушки:
— Так вот какая вы красавица! Недаром мечтал о вас Иванко в сыром каземате.
Таня покраснела.
— И я радовался, что у одинокого парня есть такой верный, хороший друг на всю жизнь. Чудные девушки на Украине!
Пузырьков взглянул на Олексу, залюбовался его широкими плечами и молодецким чубом.
— Да и парни тут не лаптем щи хлебают, — прибавил и спросил у Тани: — Пишет?
Девушка лишь отрицательно покачала головой: душили слезы.
— Ну что ж, Таня, доченька моя, мужайся… Иванко работает в полках, рискует каждую минуту… Не имеет обратного адреса и не хочет, чтобы жандармы и тебя взяли на подозрение… Но все будет хорошо, скоро вы встретитесь…
Эти простые, искренние слова успокоили Таню.
— Жаль, друзья мои, что в здешних станицах нет большевистских организаций, — начал Пузырьков. — Всюду засилье монархистов, эсеров; все дрожит под пятой кулака, богатых казаков… Засилье! Дышать нечем! Нельзя ни митинга провести, ни беседы за это ждет зверская расправа, самосуд… Свирепствуют мироеды, знают, к чему приведут митинги. В Суркулях растерзали учителя-революционера, в Удобной убили фронтовика за большевистскую агитацию. Политическая ситуация изменится, когда в станицы возвратятся фронтовики. К тому времени вы, друзья, должны подготовиться политически, нам предстоит тяжелая борьба… Очень просил бы вас, товарищи, наведываться ко мне хотя бы раз в месяц на занятия марксистского кружка.
Все трое обрадованно переглянулись.