XVIII

Пришла весна — дружно, звонко, весело. Зашумели степи тысячами ручейков; рыба лед хвостом разбила — заклокотал Уруп; задымилась земля, небо поднялось высоко, засияло голубизной. Как-то в полдень неожиданно на пригорках высунулся ряст[12], и дети запрыгали: «Топчу, топчу ряст, ряст! Дай бог, будущего года дождаться и на рясте потоптаться!» Солнце расплескалось; оно всюду — в прозрачных лужах, в глазах девушек, щедро брызжет в окна, играет на газырях черкесок, ласкает, согревает; и дети скандируют ему с завалинок: «Солнышко, солнышко, выгляни в окошечко, там татары идут и тебя заберут…»

Весна на Кубани дружная: день-два — и уже зазеленели курганы, потянулись подсохшими дорогами подводы в степь. А там из края в край степенно похаживал Стефан Чуб. Усатый, спокойный, в огромных сапожищах, с саженкой в руках, станичный «земельный нарком» щедро и неторопливо нарезал людям помещичью и генеральскую землю.

Ревком установил строгую очередность в несении военной службы: одна рота и одна сотня всегда дежурили в гарнизоне, остальные подразделения полка хозяйствовали: пахали, сеяли. Смена происходила еженедельно.

Но высохли дороги, подули теплые ветры и принесли первые тревожные вести.

Корниловские отряды захватили станицу Гусарную и угрожают перейти Уруп, ударить на Попутную с севера…

Наступил черед дежурить сотне Ивана Богдана и роте Прокопа Шейко.

…Бежал Сергей домой изо всех сил, насколько позволяли его упругие семнадцать лет. Сейчас только вернулся с поля и узнал в ревкоме, что его сотня выступает в поход.

В поход, в поход!.. Все пело в нем отвагой, жаждой подвига. Трепетали крылатые брови казака, а черные глаза пылали вызовом.

Это был четвертый, самый меньший из братьев Шпилько. Однако покойный отец научил и младшего сына держаться в седле. Кровь отважных предков бурлила в жилах Сергея.

А Шпильчиха стоит у плетня, поджидает сына. Обед застыл, а его все нет. Господи, что они там делают? Хоть бы Сергейку не трогали и никуда не брали!.. Только на его помощь она и надеется. Назар днюет и ночует в ревкоме; Володя с хуторянами подался в Ставрополь; самый старший, Денис, — в Армавире, и только он остался — милый сыночек Сергейко. Вот и полоску вспахал, и посеял, и плетень подправил, и матери сапоги починил.

— Чего мотаешься голодный? — накинулась Шпильчиха на сына, когда тот выскочил из-за угла.

— Эт, не до обеда, мама! — махнул рукой — и шмыг в хату.

Заныло в груди матери. Что случилось, ой, горюшко?.. Пока подбежала, шаркая ногами (в незашнурованных башмаках), к дверям хаты, Сергей, уплетая пирог, уже стоял на пороге, в своей азиатской мохнатой бурке, подаренной братом. Поблескивал кинжал, болталась сабля.

— Стой! Куда?.. — вскрикнула на все село.

— В поход, мама!

Он кинулся в небольшой сарайчик седлать мазаевского дончака.

У Шпильчихи помутилось в голове. Как же это? И он, Сережа… Наклоняясь вперед, тяжело пошла к сараю, твердо уперлась руками в дверной косяк, заслонила собой выход.

— Слышишь, Сергей? Я тебя никуда-никуда не пущу. Ты у меня один остался.

Юноша молча оседлал коня, отвязал его и направился к выходу.

— Мама, пропустите!

— Никуда, ни за что, Сергей!

— Я боец революции, мама.

— Ты мой сын… Хоть ты послушайся меня…

Он представил себе, как сейчас, в это мгновение, на площади гарцует Иван Богдан, а отовсюду подлетают красные казаки.

— Пустите, мама, довольно!

— Не смей! Привяжи коня, чертов гицель!

Тут дончак, рванувшись на свободу, больно ударил Сергея. Юноша оттолкнул руку матери. В отчаянье Шпильчиха упала.

— Эт, вот еще!.. — подосадовал Сергей, выбегая с конем.

— Мама… — Он хотел было подойти к ней, поднять ее, утешить (мать сотрясалась от плача), но где-то в станице проиграл горн.

Сергей взлетел в седло, конь легко перепрыгнул через плетень.

Больно отозвался топот конских копыт в сердце матери…

* * *

После тяжелой армейской службы в 1877 году казак драгунского полка Трофим Шпилько возвратился в родную Шпаковку Конотопского уезда, на Черниговщине. Сын крепостного, безземельный Трофим застал свою многочисленную семью в нищете, в наймах у помещика.

Двенадцать лет верной службы за «веру, царя и отечество» не дали драгунскому рубаке никаких прав на собственный уголок, на клочок земли. Приходилось идти батрачить, скитаться по экономиям.

И Трофим Шпилько, как и тысячи его земляков, двинулся со своей семьей на Кубань. Манила обездоленных, голодных хлеборобов легенда о свободных землях по Тереку, Дону, Кубани, рассказы о плодородности ставропольского плато.

Но что ожидало Трофима Шпилько, у которого не было ни денег, ни скота, ни инвентаря? Вырыл себе землянку в Попутной и с ходу — в наймы.

Так и умер Трофим Шпилько, не сделавшись самостоятельным хозяином. Семья осталась в беспросветной нищете. Сыновья разошлись по людям. Старший, Денис, обучался у армавирского сапожника, Назар пошел молотобойцем к кузнецу, а Володя подался батрачить к помещику Мазаеву. И только Сергей остался при старенькой матери. Это была ее радость, утеха, ее здоровье, помощь.

А сейчас стояла Шпильчиха посреди хатенки и звала: «Хата, хата, отчего это мы с тобой осиротели?.. И как же нам теперь самим? Эгей, хата!.. Натопишь ли мне печь, хата, когда холодно станет; сваришь ли поесть мне, больной; улыбнувшись весело, прошепчешь ли: „Мама“?»

И пошла Шпильчиха по селу, потому что не было сил оставаться в одиночестве.

* * *

Оглянулась Таня, и сердце затрепетало: грозной лавиной шло казачество… Гусарную захватили кадеты. Наутро они могут двинуться в Попутную. Нужно спешить…

Казаки пришпоривали тонконогих скакунов. Поправляли сабли, откидывали бурки с плеч. На казачьих папахах — красные ленты. Сурово поблескивают газыри, оружие.

Угрюмо пылит позади на подводах пехота, ощетинившаяся штыками, пулеметами.

Все молчаливы, насуплены. Взгляды тревожные. Кто-то пустил слух: в Гусарной вырезали триста большевиков и иногородних. Вранье, конечно, подвох кулацкий. Но производит угнетающее впечатление.

Иван Богдан едет впереди, настороженно осматривает горизонт. А идти еще далеко. От напряжения устанут бойцы. И Таня натягивает повод. «Вот бы кобзаря того седого сюда! Заиграть бы веселую!..» А вслух говорит:

— А отчего казаки воды в рот набрали?

И ее голос, которым не раз любовалась станица, зазвучал в степи:

Ихав козак за Дунай,

Сказав: «Дивчино, прощай».

Сотня дружно подхватила:

Ты, коныку, воронэнькый,

Нэсы та гуляй.

А пехота уже подтягивала:

Постий, постий, козаче,

Твоя дивчина плаче…

Мужали лица бойцов, проникались отвагой…

…В разведку Прокоп Шейко прихватил двух юношей — «чтобы сердце молодое закалялось» — Миколу Соломаху и Сергея Шпилько. «Посбрасывайте бурки, оставьте карабины и сабли. С собой взять только кинжалы и веревки».

Шли оврагом. Ночь была темная. Тучи надвинулись со всех сторон. Влажный ветер нес от станицы щекочущие запахи.

Молодые парни отставали, спотыкались. «Давай, хлопцы, поскорее», — подбадривал шепотом Прокоп. Знал, как напряжены у них нервы и стучат сердца.

Еще несколько шагов, и натренированный глаз Прокопа улавливает силуэт человека.

«Ложись!» — прижал парней к земле. Поползли. В тишине вдруг четко, сочно прозвучал бас:

— Мишко, Петро, тю, уснули, что ли?

«Их трое… Ага… Один на один… Это ничего…»

Полежали, затем подозвал хлопцев, прошептал: «Микола, ты — отсюда, а ты — оттуда, я ж — в лоб. Тихо… Красиво…»

Поползли хлопцы. Слышат — храпят. «Ну и казаки, прости господи!» — сплюнул Прокоп. Но вот вскочил горбоносый Микола, насел на кого-то, кряхтит. Справа хищно взметнулась фигура Сергея. «Орлы!» — одобрительно мелькнуло у Прокопа, и, прыгнув, он схватил третьего.

Казаки проснулись, стали ругаться, принимая все это за шутку. «А ну, не валяйте дурака, хлопцы», — сопротивлялись они.

— Они думают, что это им хахоньки, — усмехнулся Шейко и рукояткой кинжала толкнул кадета.

Пленные присмотрелись, умолкли, покорно пошли оврагом.

Показания пленных спасли попутнинцев от западни.

На рассвете, когда из засады выскочила белогвардейская сотня, дружно ударили партизанские пулеметы. Помахав саблями, кадеты скрылись за курганом, оставив несколько убитых. Но одного всадника ошалевшая лошадь несла прямо на пехоту Шейко. Молодой казак исступленно рвал повод, что-то кричал, однако низкорослая кобыла, охваченная страхом, не останавливалась.

Не растерялся Гаврила Кавун, молниеносно прыгнул из-за своего пулемета навстречу, ловко выбил тупым ребром сабли всадника из седла и повис на поводьях.

— Стой, стерва! Послужила кадету — и хватит… Но-но, не коси бельмами! Я тоже казак.

Пленник, стоя на коленях после падения, поднял руки вверх. «Пусть тобой, кадетская крыса, наши тылы занимаются», — махнул Кавун на пленного и, ловко прыгнув в седло, козырнул Петру Шейко:

— Теперь я — кавалерия. Возле пулемета оставляю собственную жену.

Победоносно глянул на Кавуниху, лежавшую возле осиротевшего пулемета: «Ну, жиночка, теперь меня не догонишь!»

Рысью проскакал Кавун перед пехотой, игриво припевая: «Кавалерия — красива, артиллерия — здорова, флот — пьяница, а пехота — дурни…»

Затем Гаврила помчался к Ивану Богдану, который за пригорком готовил сотню к атаке. Но не рассчитал Кавун. Когда он появился на кургане, кадеты открыли огонь. От свиста пуль кобыла снова, как ошалела, и, задрав голову, понесла Гаврилу в сторону кадетов.

Он знал по собственному опыту, что такую лошадь остановит только пуля. Поэтому, предусмотрительно выхватив белый платочек, замахал им над головой. Кобыла остановилась только перед лавой кадетской сотни, развернувшейся на околице станицы.

— Сдавайтесь! — крикнул Гаврила.

— Что? — подъехал есаул. — Ты сумасшедший?

— Никак нет, вашбродь, при здравом уме, — бодро ответил Кавун. — Я парламентарий: привез ультиматум нашего командования: або сдавайтесь, або катись колбасой.

— Ха-ха! — рассмеялся офицер, выхватывая маузер. — Ты кто?

— Большевик!

На фланге звонко ударили партизанские пулеметы. «Вот чертов Шейко, изловчился как!» — обрадовался Гаврила.

— Почему стрельба во время переговоров? — саркастически оскалился есаул.

— Напоминают про ультиматум…

Смеялся есаул наивной выдумке красного бойца.

— Вот, краснопузый, а! Кобылу нашу взнуздал и нас хочет заодно… Ха-ха!..

Все же корниловец решил схитрить, используя пленного Гаврилу. «Расставим засады в станице… Хе-хе», — шепнул есаул своей свите, а Кавуну сказал:

— Ладно. Передай своим, что оставляем Гусарную без боя. Успеем еще порубить досыта. Ждите нас завтра…

Когда сотня Ивана Богдана прискакала к околице станицы, то захватила одного лишь Гаврилу Кавуна.

— Не хотят беляки драться с нами, — сказал он. — Что-то гнусное замышляют.

Но хитрость корниловского есаула попутнинцы раскусили.

Когда партизаны начали заходить с флангов и тыла, корниловцы, боясь окружения, трусливо бросили свои засады и садами, огородами пустились наутек. Им вслед ударили попутнинские пулеметы, понеслись всадники с красными лентами на шапках. Над атаманской управой через час реял красный флаг, недаром Таня везла его из Попутной.

А Гаврила стал героем дня. Только о нем и говорили. Смеялись, без конца расспрашивали его, хвалили за смекалку, за то, что так смело посмотрел в глаза костлявой. И казак краснел, как рак: он никогда еще не видел к себе так много внимания от людей, никогда его так дружно не расхваливали… Когда на площади начался митинг станичников, организованный Таней Соломахой, Гаврила не в состоянии был слушать — так все в нем пело, светилось. Поехал по улицам на кобыле, которая была главной виновницей славы.

В каком-то переулке у колодца натолкнулся на статную молодичку. Она брала воду — гибкая, босиком, в белой вышитой сорочке.

— Чернобровая, напои коня…

Молодичка лукаво зыркнула на Гаврилу, усмехнулась, спрятав глаза в густых ресницах.

— Если ваша ласка, пан казак!

— Я — товарищ, лебедушка, а не пан.

— Та уж извините, не знаю, как вас величать.

— Ну, да разве ж, рыбонька, я похожий на пана?

— Да где уж там! — воспользовалась лукавая молодица, чтобы еще раз глянуть на казака, и до самого сердца его достал тот ласковый взгляд.

— А на квартиру пустишь, голубонька?

— Та… Кто его знает… понаезжаете…

— Я один, зорька моя.

— Тогда можно… Милости просим… — Она поклонилась и вспыхнула вся, наводя на греховные мысли.

Защекотало в груди Гаврилы, он повеселел и уже было дернул коня во двор, как сзади неожиданно его остановил голос, от звука которого он пригнул голову:

— Товарищ Кавун, до командира…

На трофейном жеребце неуклюже сидела Ганна, ее юбки едва хватало, чтобы прикрыть мощные колени.

…Вечером, лежа в прохладной горнице рядом с Ганной, Гаврила долго не мог уснуть. Смотрел в потолок, попыхивал самокруткой. Он все еще чувствовал себя героем, поэтому отважился:

— А дурна ты, Ганна, извини на слове…

Как бы негодуя, Гаврила отодвинулся на всякий случай подальше и более смело добавил:

— Баба ты — вот кто! Я сегодня, можно сказать, боевое дело совершил, смерти не побоялся. Тут нужно благодарить человека… Вот люди мне ласку оказали… А у тебя никакой тонкости. Нет мне волюшки от тебя… А ведь подумай только: революция волю несет.

Он осторожно покосился на жену: Ганна спокойно спала.

* * *

Таня даже охрипла, похудела за эти дни, появилась синева под глазами, но все же добилась: в Гусарной был организован Совет крестьянских, казачьих и солдатских депутатов.

Корниловцев отогнали за Кубань.

Однажды Богдан выехал осмотреть брод через речку, откуда можно было ожидать нападения. С ним попросился Сергей Шпилько. Не отказал: пусть учится — это же рекогносцировка.

Ветер свирепо рвал башлыки, бухал в бурки. Когда осматривали берег, внезапно выскочил из тальника белый разъезд, обстрелял Богдана и Сергея.

— Ложи коня! — скомандовал Богдан и, мигом слетев на песок, ударил своего жеребца по ноге. — Ложись, Гетман, ложись!

Конь послушно упал на колени, повалился на бок. Сдернув с плеча карабин, Богдан выстрелил из-за шеи лошади раз, второй и крикнул Сергейке, который растерянно крутился на коне под пулями:

— Падай!..

Но поздно… Юноша клонился с седла, выпустив некстати выхваченную саблю. Покатилась по песку папаха с красным верхом. Нога Сергейки застряла в стремени, он беспомощно повис, длинный чуб его тащился по земле.

…Уверенно целясь, Богдан загонял разъезд в тальник, а тем временем мазаевский дончак тащил молодого бойца по кругу. Сергейко греб мертвыми руками песок, и конь, теряя равновесие, кособочась, кружился, как бы привязанный к этому проклятому месту.

* * *

Из Попутной пришла смена, и партизаны в лучах вечернего солнца ехали домой.

Растянулись вереницей по степи, посвешивали ноги с подвод, дымили люльками.

Пресный аромат земли распирал грудь. Зеленели посевы. Меркла вечерняя заря, облака над горизонтом ярко просвечивались, золотились. Казалось, что бойцы ехали из степи, с полевых работ, а на подводах — не пулеметы, а плуги и бороны.

Может, ничто и не напоминало бы о столкновении с белыми, если бы не первая подвода. Там на азиатской бурке лежал юный казак — чернобровый Сергей Шпилько. Иногда он покачивал кудрявой головой, словно хотел сказать: «Ох, рано, людоньки, рано!..» К подводе был привязан конь. Он тревожно храпел, обнюхивая своего бесталанного хозяина.

Колонна ехала в трауре. Это была первая жертва, и каждый остро чувствовал утрату. Не вязались разговоры.

Позади на своей киргизской кобыле медленно ехал Кавун.

— Сосватала кадетская пуля парня, — вздыхал он. — Эх, а хлопец же какой!.. Лучше б меня убило!

— А тебе что, Гаврюха, свет белый надоел? — спросили с подводы, стремясь как-нибудь поддержать разговор.

— Где там!.. Жить хочется, и еще как!..

— Ну, и сколько же лет еще хочешь протянуть?

— Об этом поспрошай у моей Ганны…

— А жинка тут при чем?

— Чудак-человек, от жинки и зависит…

— Та ну?..

— Не знаете вы, хлопцы, что такое жинка…

— А ну, Гаврюша, поясни, — ухватились партизаны, стараясь рассеять печаль.

— Так слушайте… Была у одного мужика жинка, да такая вреднющая, что и не знал он, как от нее отделаться. Одного разу едут они с ярмарки мимо старой крыницы. Воды в ней не было — одни камни на дне да змеи. Вот мужик взял да и кинул туда свою жинку, еще и перекрестился. А домой приехал — дети замурзанные, голодные плачут: «Кушать!..» Крутился, крутился — ничего не поделаешь без хозяйки! Связал вожжи и пошел до крыницы. «Если жива, — думает, — то вцепится». Чует, что-то тяжелое прицепилось. Вытягивает, а то черт. «Дядечка, — просит, — не кидайте меня назад. Жил я со своим другом десять лет тихо да мирно, а теперь кто-то кинул сюда сатану в юбке, и она жить нам не дает». Вытянул дядька и другого черта. «Спасибо, дядечка!» Кланяются, радуются, что спаслись от неминуемой гибели: «Мы тебе добром отплатим».

Рассказывал Кавун, а казаки усмехались криво, натянуто. Не закончив свою басню, Гаврила сердито хлестнул кобылу.

Уже и казацкое солнышко — месяц — выкатилось из-за туч, замигали звезды, подули ветры.

Когда подъезжали к станице, возле Семибратского кургана вдруг заметили что-то белое.

Кони замедлили ход, насторожили уши. Навстречу плыло что-то, будто лебедь, и вдруг взмахнуло крыльями.

Передние кони вздыбились. Подводчик натянул вожжи.

— Тю, будь ты неладна!.. То баба…

Это Шпильчиха взмахнула руками: узнала коня без всадника. Еще солнце не садилось, как она пришла сюда. То ли ей приснился опрокинутый челн или подстреленный сокол, то ли просто самый чуткий на свете инструмент — материнское сердце — почувствовало беду: выбежала за станицу.

Простонала, словно чайка, и припала к холодной груди сына:

— Сыночек мой — князю мой, соловейко мой — канареечка моя, мой пахарь — мой работничек, мой родненький — мой маленький!..

Вздрогнула станица; звезды потухли; Уруп застыл, и месяц, затуманившись, нырнул в глубину… Ветряки, молча взывая, простерли крылья к небу; прижимаясь к земле, низко полетели ветры на все четыре стороны, понесли весть о материнском отчаянии.

— Как же я тебя, мой сыночек, любила, как тебя поджидала! Да я ж, сыночек, ни днем, ни ночью не спала — все тебя качала… Я ж думала, мой сыночек, что за мной на старости смотреть будешь, хлебом кормить будешь. Сын мой — красавец мой, сын мой — правда моя!

Спрашивала мать у сына, когда его в гости ждать. К рождеству, к пасхе или на святой неделе…

Да к рождеству снега все заметут, а к пасхе водой позаливает, а на святой неделе дороженька травой зарастет.

Спрашивала мать у сына, откуда его встречать. Из зеленой рощи, или из далекого края, или с высокой могилы, или с далекой Украины…

Весь мир, казалось, притаился, затих: все живое и неживое, словно прислушивалось, как земля, небо и каждая травка и пылинка звучали грустной мелодией:

Ой, горе-горе той чайке-небоге…

Загрузка...