XXV

А на площади монотонно визжала зурна[21]. Придавленный мохнатой шапкой карачаевец сидел на корточках под чинарой и, меланхолично покачиваясь, наигрывал лезгинку на черной дудочке. Мыслями перелетал горец на свой Кавказ, который едва-едва проступал за горизонтом, в манящей дымке, вспоминал свой аул, саклю и не замечал, что делалось на площади. Вокруг виселицы, закатав полы черкесок, с засученными рукавами, вихрем носились в танце Калина и Михальцов. Шайка пьяных бандитов нескладно хлопала в ладоши.

— Ата-али урса!.. Ата-али урса!..

Еще покачивались на виселице тела партизан Ивана Кочерги и Марка Олейника, и это разжигало офицеров или нагоняло на них страх. Они все яростнее корчились в танце, все резче выкрикивали бессмысленное, пронизывающее:

— Ата-али урса!.. Ата-али урса!..

Вяло плыла над станицей белая паутина; в голубой вышине неба курлыкали журавли, они летели в теплые края. Не слышали журавлиного лёта офицеры.

Тешились новой специальностью палачи Калина и Михальцов. Казаков к петлям не допускали — сами вешали пленных. Только понурый Гарасько Завора, сутуловатый, долгорукий богатей, молча подошел к толпе пленных, взял за руку своего младшего сына — пленного красноармейца Тимофея (старший сын был у кадетов) — и подвел к виселице. Сам накинул петлю и, избегая ясного взгляда сына, крикнул оторопевшим казакам:

— Что в кучу сбились? Праздник, что ли?

Несколько человек дернули за другой конец каната. Завора перекрестился и, надвинув на лоб папаху, пошел прочь.

* * *

На улице, у плетня, тупо и свирепо озираясь, долго стоял полковник Козликин. Все вылетело из пустой, как котел, головы. Что-то должен был приказывать, кого-то куда-то посылать… На расстоянии голоса гарцуют преданные ему головорезы, его ждет голубая тачанка. А перед глазами двое, да-да… двое малышей. Но прочь сентиментальности! Нужно с корнем уничтожить большевистское зелье. Наконец такое занятие освежает после ночной пьянки… приятно щекочет нервы. Р-р-раз! Как он — полковник корниловской гвардии — красиво взмахнул саблей! Хе-хе, срубил, будто головки подсолнуха. Да, он белый офицер и ни на что не посмотрит. Даже на тех вот Немичевых выродков. А то вырастут и… А может, он их не прикончил? Может, они живы?.. А? Нет, он не мог промахнуться. Но кто же выглядывает там из-за плетня? Да-да, он их не дорубил, они уже выросли и целятся в него из винтовок…

Фу ты, да это колья!.. Полковник испуганно мигнул бельмом. Не сошел ли он с ума?

Остервенело ругнулся «в бога, Христа, богородицу…». Как будто стало легче; тогда, обрадовавшись, еще громче разразился самой грязной бранью. Вспомнил Адама, Еву, могилу и гроб, перебрал сорок угодников. Из-за плетней стали появляться сонные испуганные лица станичников. Далеко разносился в утреннем морозном воздухе зычный голос полковника. А он уже добирался до ангелов и архангелов… Пусть позавидуют эти скоты из его свиты, тоже еще казаки!..

Наконец Козликин, почувствовав прилив энергии, крикнул:

— Эй, братва!.. Дуй за Зинкой… Прикончить! Бегает, стерва!

Бросились вдоль хат верховые в черных бурках.

Вчера вечером Зинка Шейко, придерживая живот (ходила уже на восьмом месяце), вышла к сараю и увидела, как чужая собака что-то тащила по грядкам. Молодица швырнула комок земли, и собака бросила добычу.

Долго, оцепенев, стояла Зинка над находкой, впилась в нее глазами, стала на колени и, теряя рассудок, пропела, не то простонала детское: «Ой ты, котик, не мурлычь…» Это была голова ее брата Тарасика — наверно, как-то случайно попал под пьяную руку бандита голодный мальчонка.

Схватила голову и прижала к груди, лихорадочно гладя светлый вихорок.

— Ага. Спрятать надо… От живоглотов спрятать.

Подалась в хату, забегала из угла в угол, бормоча: «Агуси, Тарасику, агуси!..» Потом кинулась к соседям:

— Спрячьте моего Тарасика!

Всю ночь она пугала станицу головой братика и своим видом. Поэтому Козликин и распорядился…

Казаки, посланные полковником, нашли ее у церкви. Зинка — простоволосая, окровавленная — одной рукой прижимала голову мальчика, другой колотила в двери.

— Пустите херувима Тарасика! — причитала. — Господи!.. Подлюка, ты спрятался?! Не видишь! Посмотрите, угоднички…. Ха-ха-ха!.. Ангела пустите!

Поодаль дрожали, сбившись кучкой, старухи и деды.

Беспорядочный залп оборвал дикие вопли.

* * *

— Предсмертная агония, — говорила Таня, прислушиваясь к пьяному реву за решетками. — Перед своей гибелью беснуются, гады.

А ее уже не узнавали друзья — истязали комиссара Таню методично, дважды на день. Били свирепо, до бесчувствия… Когда у казаков, обливавшихся потом, слабел удар, их расталкивал Калина и, скрежеща зубами, хлестал арапником. Гекхал, будто дрова рубил, стегал с присвистом, полосовал по голове, по спине, по ногам и пританцовывал. Мстил за неудавшееся сватовство, за ее светлый разум, за песни и любовь к Украине, за агитацию, вдохновляющие пылкие речи и отобранные у кулаков табуны лошадей, отары овец, наконец, — за это гордое молчание.

— Ну, назови, зараза, имена коммунистов попутнинских… Сколько было?.. Где они?.. Кто в подполье ушел? А? Выпустим же тебя… Кого завербовала в Отрадной, Удобной, Гусарной? А! Гадюка! Молчишь?..

Свистела тройчатка…

— Хоть застони, охни, скривись, большевичка проклятая!.. Ты же горишь в мучениях, боль тебя печет, терзает, уже подплываешь кровью… Пусти хоть слезу… попроси… и отпустим…

— Не жди, палач. Большевики пощады не просят… Большевики не плачут… Они радуются, когда беснуется враг — значит, приближается его гибель…

— А-а-а!.. Р-радуешься?.. Ну, тогда подыхай!

Но она жила.

Иногда, словно солнечный лучик, проникал в темные казематы. Это на пороге появлялась Раиска, белокурая, чистенькая сестричка Тани. Она уже повзрослела в свои тринадцать лет, умела подговорить злых охранников, которые за бутылку мутной раки пропускали девочку к Тане.

Она приходила из вольного мира, в который уже не было возврата пленникам. От узелка всегда пахло чуть-чуть подгоревшими пирожками, яблоками, жареным мясом; из бутылочки текли белые струйки молока.

Своими теплыми детскими руками кормила всех.

— Милая, хорошая девочка! Будь же ты здорова и счастлива!..

— А жить ты будешь, как в красивой сказке, — свою жизнь отдаем за это, дочурка. Не забывайте нас, вспоминайте…

Приносила Раиска новости и свежие силы, зарядку для борьбы.

— Ты учишься? — спрашивала Таня.

— Где там… выгнали. Ну и пусть! — Белые бровки сумрачно хмурились, в глазах появлялся горделивый блеск, личико гневно пылало — и во всем ее облике проявлялся смелый соломахинский характер, который приводил девочку в эти страшные застенки, где от одного только вида людей могло в отчаянии разорваться сердце.

— Но ты занимайся дома, Раиска. Я тоже мечтаю учиться. Закончится революция, добьем белые банды — какая жизнь начнется! Мы с Иванкой поедем в Киев. Правда, Иванко?

Его каждый день пропускали сквозь строй, отбили внутренности, и сейчас он лежал неподвижно, прислонясь израненной головой к холодной стене. Улыбнулся Тане глазами, кивнул.

— Будем учиться в Киевском университете. А еще хочется к Ленину поехать, — мечтательно проговорила Таня.

Приподнимались окровавленные головы пленных, на лицах появлялись слабые улыбки, утихали стоны.

— Татьяна Григорьевна… Неужели это будет? Неужели доживем?..

— Доживем, товарищи. Вот придут наши, освободят. Слышите — гремит…

* * *

Это содрогалась земля под Кузьминским.

Врасплох, удачно маневрируя, напал на Кузьминское с востока, из-за кургана, небольшой отряд Володи Шпилько.

Яростью горели бойцы, вмиг смяли волчью сотню, которая не успела даже развернуться боевым порядком.

Грозно мелькнули пики.

— Ломай кадета! — кричит Володя и ловко пикой вышибает из седла офицера.

— Делай шашлык! — гремит Кикоть, нанизывая на пику сразу двоих.

Ловко орудуют копьями знаменитые Скибенко, Дрипа, Чуб. Шкуровцев охватил животный страх, они разбегаются и впрямь, как волки, обнажая подступы к селу, загроможденному обозами.

А на другом конце села, за курганом, только и ждет Володькиной атаки Иван Богдан. Гарцует на тонконогом кабардинце командир вновь созданного 1-го Ставропольского полка. Соколиным взглядом прощупывает ряды бойцов. Много совсем юных, необстрелянных. Надо подбодрить перед боем, ибо шкуровцев — тучи.

— Хлопцы, — поднялся в стременах отважный Богдан. — Чья кровь течет в наших жилах? Вспомните своих дедов! Дрожали перед ними басурманы. Так неужели же мы какую-то паршивую Шкуру не сковырнем?

— На капусту! — заревело червонное казачество.

И, любуясь воинственным видом шеренг, Богдан выхватил узкую кубанскую саблю.

Свистели пули, гудела земля, летели комья белой конской пены, молниями сверкали сабли.

Торопливо и вслепую били всполошившиеся неразвернутые батареи шкуровцев. Поднимались на выгоне черные столбы смерти; кое-где падали червонные казаки из седел, умирали, жалея, что не достали острой саблей еще одного кадета.

А в это время правый фланг ставропольцев, смяв пулеметчиков, влетел в село, и братья Шейко уже заносили сабли над головами артиллеристов. Вражеская пехота (наспех мобилизованные господа из Суркулей) бросилась наутек и выбежала прямо на пулеметы Назара Шпилько. Поднимали руки кадеты — но какой тут плен! «Рубай, хлопцы, белую кость!» — носился на кабардинце Богдан. А на площади Олекса Гуржий со своим эскадроном завершал дело, и Шейко легко (даже причмокнули красные бойцы-адыгейцы) снес голову командиру волчьей сотни Бязеву.

…Кузьминское наше.

Уже близко Попутная, полдня походной рысью — и дома, если бы не батареи шкуровцев на высоком берегу Урупа да не кадеты, которыми кишели окружающие приурупские хутора.

Загрузка...