II

Пылает вечерний закат; бредет стадо, поднимая тучи пыли; как горящие свечи, стоят тополя, а за станицей, на кургане, в золотом сиянии вечера — двое.

— Не забудешь меня, Иванко?

— Вовеки!..

— А когда возвратишься?

— Должно быть… никогда…

— Что ты?..

— Это правда, Татьяна Григорьевна…

— Ах, Иванко, говори просто, как в детстве звал, — Таня…

— Как же это?.. — Он опустил на траву свою котомку и восхищенно посмотрел на девушку, щедро осыпанную розовыми солнечными брызгами.

Горят вышитые маки на сорочке, плотно облегающей округлые девичьи плечи. Медью отсвечивает роскошная коса, уложенная в тяжелую корону, украшенную розами. Последний луч солнца вспыхнул тревожным блеском и угас, потонув в глубине ее глаз.

«Моя русалочка», — назвал про себя нежно, а вслух произнес:

— Ведь вы, Татьяна… уже госпожа учительница, а я пастух…

— Не говори так! — воскликнула Таня, приложив свою горячую ладонь к его губам.

Оба смутились и умолкли.

Над ними, печально курлыкая, проплыла запоздавшая пара журавлей, и где-то в жите крикнул встревоженный перепел.

Прислушавшись, Таня ласково улыбнулась:

— Слышишь?

— Слышу, слышу эту родную песню.

— А еще?

Он прислушался.

— Сердце ваше.

— Чье?

— Твое!..

Улыбнулась, засияла, а он, растерявшись, решительно подхватил свою сумку.

— Ох, минуточку еще!

Свистнул где-то суслик, и зазвенели по всей степи кузнечики.

Всматривалась в его загорелое, уже возмужавшее лицо. Знали они друг друга с детства…

Отец Тани — учитель Григорий Соломаха, — спасаясь от преследований полиции, уехал из Полтавской губернии, где он участвовал в крестьянском восстании. Его приютили на Кубани люди, сочувствовавшие передовым взглядам полтавского бунтаря. Армавирские учителя и особенно известный адвокат Лунин постарались найти Соломахе место учителя в отдаленной, глухой станице.

Когда его семья прибыла в Попутную, маленькая Таня прежде всего побежала к реке — быстрому Урупу, берущему разгон с Кавказских гор.

На отмели плескались казачата.

— Хохлушка, хохлушка! — закричали они, увидев Таню. Но когда она, раздевшись, легко поплыла на быстрину, мальчишки умолкли. Ведь они-то, ее ровесники, даже плавать как следует не умели и уж, конечно, не осмеливались бросаться в урупский водомет. Еще больше насупились казачата, когда десятилетняя Танюша взобралась на гнилую вербу и оттуда прыгнула «рыбкой» в воду. Даже взрослые не отваживались на такое. Когда Таня оделась и стала заплетать свои косички, подошли двое, дернули за монисто.

— А ну, хохлушка, убирайся отсюда…

Таня залепила одному и другому, да так хлестко, что даже эхо разнеслось по берегу. Мальчишки отбежали и схватили в руки голыши. К ним присоединились другие, и в Таню полетели камни. Ловко пригибаясь, она и сама стала швырять камешки, да так метко, что уязвленные ребята разгорячились не на шутку. Уже по щеке Тани из рассеченной брови текла кровь, но она не отступала. Кто знает, чем закончилась бы эта стычка, не явись на выручку двое загорелых мальчуганов с кнутами. Казачата бросились врассыпную, а эти двое, подстегнув неповоротливых, подошли к девочке.

— Тебя Таней зовут? — спросил один из них, вихрастый, худенький, с синими глазами.

— А ты откуда знаешь?

— Слышал, как мать звала. Ведь мы — соседи, Опанасенки.

— А-а, — Таня вспомнила почерневшую стреху соседней хаты, подмалеванные стены.

— А я — Назар Шпилько, — сказал второй, похожий на цыганенка паренек. — У вас есть дома гуси? Выгоняй, будем вместе пасти. Мы вот с Иванкой пасем, да только не своих.

— А ты дивчина бедовая, — перевел Иванко разговор на другое. — Утерла нос панычам, не испугалась.

В то лето они в самом деле вместе пасли гусей, телят, но потом пути их разошлись: Иван Опанасенко и Назар Шпилько пошли в наймы по экономиям, а Таня — в школу, затем ее определили в армавирскую гимназию.

…И вот стоит перед нею уже юноша: детского только и осталось в нем, что синие глаза.

— Возвращайся, Иванко…

Кивнул неуверенно головой.

— Помнишь, ты в каникулы читала стихи о воле, об Украине?

— Шевченко? Из «Кобзаря».

И глядя ему в глаза, начала тихо, задумчиво:

Скоро разорвут оковы

Скованные люди.

Суд настанет, грозной речью

Грянут Днепр и горы,

Детей ваших кровь польется

В далекое море…

— Да настанет ли тот суд? — с болью вырвалось у Иванки.

— Кто знает. Отец мой верит в это.

— А я бы поджигал господские имения, экономии…

— Ничего это не даст, Иванко. В тюрьму посадят, только и всего. Надо прежде дать грамоту людям. Просветить надо хлебопашцев, и я все силы отдам на борьбу с темнотой…

Померкло на западе небо, станица замигала огоньками, над хатами потянулся вечерний дым.

— Пора!

Он слегка коснулся лба Тани обветренными губами, и она закрылась ладонями. Когда опустила руки, Иванко был уже далеко. Кажется, оглянулся: «Жди, моя русалка-а!» Почудилось или вправду?.. Еще мгновение, и его стройная, высокая фигура растаяла в сумерках.

* * *

…У ворот старшую сестру с нетерпением высматривали кареглазые Валя и Лида, подпрыгивали малыши — Раиска и Грицко, с крыльца таинственно улыбался брат Микола.

На веранде пахло табачным дымом, сестренки повязали новые платочки — нетрудно было догадаться, что возвратился из Анапы отец. Но в комнате он был не один. За столом против него сидел Егор Калина — молодой учитель из богатой казачьей семьи. Он в белой праздничной черкеске из тонкого английского сукна, у пояса — серебряный кинжал, небрежно наброшен на плечи голубой башлык. Светлая одежда была к лицу молодому Калине с его черными пышными кудрями, смуглым лицом и темными глазами. На столе, резко выделяясь на белоснежной скатерти, стояла черная закупоренная бутылка. Но на стол ничего не подавали: мать, тяжело перенесшая смерть соседки Опанасенчихи, слегла в постель.

Калина расшаркался перед Таней, блеснув щегольскими, из желтого сафьяна сапогами.

Тщательно подогнанная казачья форма невольно вызвала у Тани язвительную улыбку. Калина перехватил насмешку и, догадавшись, передернулся. В прошлом году он случайно стал посмешищем всей станицы. Произошло это так: через Попутную проезжал наказной атаман Кубани — Бабич. Жестокий и грубый, он был ревностным защитником старых казачьих обычаев и при случае любил похвастаться казачьей вольницей. Когда епископ Ставропольский и Екатеринодарский начал добиваться, чтобы кубанские учителя, как это было заведено повсеместно в империи, целовали батюшке руку при встрече, шли бы под благословение, встречая его в классе перед уроком «закона божьего», то владыка получил резкий отпор прежде всего от самого Бабича. Наместник Кубани просто-напросто показал его высокопреосвященству шиш: казаки, мол, вольные, а большинство учителей — из казачьей среды.

Как было принято, для встречи кубанского наместника на площади выстроились школьники, на правом фланге — учителя. Бабич, прослушав молебен и приветствия, неожиданно скомандовал:

— Учителя-казаки, два шага вперед!

Вышли Татарко (казачий офицер, которого прочили в станичные атаманы) и Шиляков, одетые в черкески; Калина выступил в штатском. Наместник насупился, упер кулаки в бока.

— А почему не по форме, чучело гороховое? Что, сморкач, черкеска давит пузо? Или, может, книжная гнида, тебе саблю тяжело носить — вот эту прославленную кубанскую саблю?!

Атаман молниеносно выхватил из позолоченных ножен узкий клинок, радугой взыгравший над головами.

— С колыбели казак роднится с черкеской, бешметом, кинжалом, саблей, башлыком и буркой. Всем известна удаль и храбрость кубанского казака! Всем известны далекие предки кубанцев — прославленные запорожцы. Каждая сажень кубанской земли орошена кровью, кубанцы в веках прославили это светлое оружие. Кто смеет пренебрегать им?..

Детвора восхищенно поглядывала на грозного «батьку» и с нетерпением ждала развязки. Школьники не любили Калину и поэтому радовались переделке, в которую попал их мучитель. А Бабич пронизывал Калину взглядом:

— А ну, кру-гом! — неожиданно нараспев скомандовал он.

Калина повернулся через правое плечо.

— Что-о-о? — побагровел наместник. — Позорить казачество перед станицей? Урядник! Ну-ка, погоняй по плацу часика три этого… — И он такими словами обозвал Калину, что женщины смутились.

Несколько часов, пока наместник обедал у попутнинского помещика, генерала Золотарева, школьники созерцали веселую картину: угреватый урядник немилосердно гонял их палача-учителя по площади. С Калины ручьями лил пот: он поворачивался направо, налево, ползал по-пластунски, бегал, стоял навытяжку, чеканил церемониальным шагом перед станичниками и по команде кричал «ура». После обеда Бабич, багровый, разморенный, развалясь в карете, поддавал жару:

— Так, так его, урядник, выжимай соус из увальня!..

Школьники хохотали. Но радовались они напрасно. Уже на второй день им пришлось сторицей платить за этот смех. Калина свою злость сгонял на детях. Но казачью форму надевал теперь ежедневно, и это всем напоминало о том унизительном случае…

Таня слышала о свирепости Калины и всегда избегала знакомства с ним. Но сейчас она внимательно поглядела в лицо человеку, с которым ей суждено было работать в одной школе. И девушку неприятно поразили гипнотизирующий наглый взгляд больших черных глаз Калины, его презрительно сжатые губы, орлиный нос и взлохмаченные густые брови. Хорош собою Калина, но что-то хищное и жуткое было в его красоте. «Настоящий бандит», — мелькнуло в голове.

Таня выдержала его пронизывающий взгляд, но сердце у нее заныло: «Боже мой, как же, наверное, детишки пугаются этих глаз!..»

А Калина впился глазами в ее вишневые, словно рубин, прозрачные уста.

«Если я ее сейчас, после гимназии не сосватаю, так потом — пиши пропало!.. Налетят фертики со всех сторон, вскружат голову красотке». Калина взглядом побуждал отца начать разговор. Григорий Григорьевич Соломаха — широкоплечий, загорелый и посвежевший на берегу моря, — поглаживая густую черную бороду, начал:

— Так вот какое дело, доченька… О тебе речь, — он искоса глянул на Раиску и Грицко, и тех словно ветром унесло с порога. — Тут господин Калина долго рассказывал мне о своем имении… о табунах лошадей.

— Да, табуны у Калины большие, — не удержалась Таня. — Но пожалел он дать и лошаденку для бедной Марии Емельяновны.

— Простите, — улыбаясь развел руками Калина, — не имею чести знать.

— Батрачка ваша, сударь… В Армавир не на чем было отвезти, и она умерла…

Отец склонил голову. Калина покраснел. Девушка заметила букет цветов на деревянном диване, украшенном резьбой.

— Дымчатые гладиолусы! Смотрите, папа, будто Мария Емельяновна жива, с нами здесь…

Да, Таня узнала — это ее цветы. Мать Иванки учила девушку ухаживать за деревьями, огородом и особенно за цветами. Таня всегда брала у Марии Емельяновны семена цветов да и сама доставала их в Армавире.

— Знают ли господа, как любила цветы эта вечная батрачка? — в раздумье произнесла Таня.

— Прошу прощения, Татьяна Григорьевна, — вмешался Калина, — это же я принес. Примите великодушно.

— Дарите краденое?

— То есть?

— Уже больная, сажала их батрачка… Вот ее слезы… Выхаживала…

— За плату же!

— За подаяние!

Калина умолк, охваченный яростью. «Кривляется, гимназические вольности. Но ничего, попадешься мне!..»

И, любезно улыбаясь, он неожиданно заговорил:

— Вы, Татьяна Григорьевна, догадываетесь, какая волшебная сила привела меня к вам? Меня давно волнует мечта…

— Нет, этого не будет. Нам не по пути, сударь, — ответила Таня Калине, выслушав его слащавые объяснения.

Гордостью светились глаза старого Соломахи: он восхищался дочерью.

Жених выбежал, а на столе осталась черная бутылка, отбрасывавшая тень на белую скатерть.

Смерть Марии Емельяновны, холодное равнодушие господ к судьбе простых людей, трагедия милого Иванки («Ушел казак, и сердце мое унес с собой»), наглость Калины — все это как бы подкосило Таню. Она бессильно приникла к отцу, закрыла глаза:

— Как же долго вас не было, папа!..

Крепкий и спокойный, он, казалось, излучал бодрость, от него веяло силой и уверенностью. Таня отдыхала на отцовской груди, а перед ее глазами проносилось детство на Полтавщине: звонят в набат, пылает господское имение, и возбужденная толпа людей куда-то идет, идет за отцом, а он что-то кричит, рассказывает — большой, радостный… Давно это было… Почему люди шли за отцом, в чем его сила?

Но в комнату вбежали сестры и братья, окружили Таню, и воспоминания прервались.

— Калина получил гарбуза? — искрились глаза у Миколы.

— Ты правильно ответила ему: «Не по пути», — говорил Григорий Григорьевич. — Самому мне, конечно, неудобно было показать ему от ворот поворот. Это твое дело. Но я согласен: лучше выйти за чабана.

И, глядя куда-то, словно сквозь стены, он мечтательно произнес:

— Скоро наступит время, когда чабаны станут большими людьми.

Маленькая Раиска вертелась под ногами, толкала всех.

— Папа, а я как вырасту, так выйду замуж за офицера. Ага! — показала она язычок Тане.

Отец ласково усмехнулся:

— Пока ты вырастешь, доченька, господ офицеров уже не будет.

* * *

Когда семья укладывалась спать, затрезвонил колокол на пожар. Таня выбежала на крыльцо и онемела: горела беленькая хатенка Опанасенков. Это налетели гайдуки помещика Сергеева во главе с его сынком. Не найдя Ивана, разъяренный Петер приказал поджечь хату.

Бушевало пламя, во дворах выли собаки, где-то кричал перепуганный ребенок. На улице суровым, угрюмым полукругом стояли безмолвные станичники. Каждый из них приехал на Кубань, гонимый нуждою. Но и здесь земля была в руках богачей, таких как Сергеев, в доме которого сейчас блещут огни. Хатенка же батрака горит у всех на глазах.

Стояли, охваченные гневом. В трепетных бликах пламени их лица казались еще более мрачными. Высоко в небо взлетали искры, предвещая большие пожары…


Загрузка...