VIII

Осенняя слякоть… Моросит мелкий дождь, серые растрепанные тучи снуют, несутся над Кубанью. Станица тонет в грязи. Намокли соломенные крыши, плетни, печальны голые деревья. Не гарцуют на площади джигиты, изредка проедет всадник на грязной по брюхо лошадке, гулко чвакающей копытами по лужам. А за станицей, словно роженица, разбухшая земля укладывается на отдых. Она отдала все, что имела. Люди, которые всю весну, лето и осень с плугами, боронами, тяпками, косами пахали, боронили, засевали ее и косили густые хлеба, теперь оставили ее до весны. До чего же хорошо полежать спокойно, в тишине и забытьи! А вскоре она еще и белой простыней укроется.

Медленно подкрадывается тоскливый осенний вечер. Со всех сторон наползли тяжелые тучи, дождевые завесы. Завыл ледяной ветер. Таня прислушивается, как хлюпает за окном, плещет, булькает вода. А хата и она, Таня, словно плывут в каком-то пенящемся потоке.

Не зажигая лампу, девушка распускает свою величавую корону. Коса сползает на колени, стелется по полу. Становится легче: трудно целый день носить такие тяжелые косы на голове.

…Вчера от архиерея пришел запрет. Почти год тянул с ответом, и вот, пожалуйста: воскресной школе в Попутной не бывать. Как в воду канули мечты Тани и Тоси. А они даже людей опросили, и оказалось много желающих учиться по воскресеньям бесплатно, да еще на родном языке — снилось ли когда такое станичникам?

Пакет от архиерея поступил вчера, а сегодня цугом подкатил к станичной управе жандармский пристав из Армавира. Недолго пробыв у атамана, он подъехал к 3-й школе и вызвал Таню Соломаху в учительскую.

Это был тонконогий щеголеватый офицер в картинно наброшенной на плечи бурке и в жандармской фуражке. Но первое, что бросилось в глаза Тане, — это большие, как клыки, желтые зубы. От них, казалось, дурно пахло. Подкрашенные усики и припудренное лицо усиливали отталкивающее впечатление.

Таня вначале не поняла, о чем идет речь. Играя темляком и комично подрагивая левой ногой, офицер с жадностью оглядывал Таню с головы до ног, долго извинялся, изрекал какие-то пошлые провинциальные комплименты.

Но вот ужасная догадка мелькнула в голове Тани. Неужели?!

— Лицедейства на малороссийском наречии воспрещаются…

Пока Таня осознавала всю жестокость удара (попутнинцы уже выезжали с постановками в соседние станицы: Отрадную, Гусарную, Бесскорбную, на хутора; во многих местах образовались свои любительские труппы), офицер завел разговор о проведенных Таней уроках истории, напомнил, что следует больше уделять внимания царской семье Романовых, а о всяких там гетманах и кошевых, поэтах и героях украинских забыть, иначе…

— Ах, барышня, я не буду говорить об этом, вы и сами понимаете, что ожидает вас в противном случае… Мне приказано предупредить вас…

И вдруг совсем близко она увидела его желтые глаза и морщины у рта.

— Но я сочувствую вам, барышня. Тут глушь, а ваша прелестная душа стремится к приличному обществу. Кстати, сейчас в Армавире гастролирует московский цирк… О, какой грандиоз! Артисты прыгают выше человеческой головы — вы можете поверить? Между прочим, не желаете ли прокатиться в город? В вашем распоряжении будет мой особняк, где я один… Вы шикарно провели бы осенние… Понимаете?..

— Понимаю!

Он посмотрел на Таню и испугался — девушка стояла, гордо выпрямившись, лицо ее пылало гневом; мгновенно понял, что эта стройная барышня не походит на тех армавирских красоток, которые млеют от звона шпор, и почувствовал: вот сейчас она ударит его больно и так звонко, что услышат даже за стеной в классе; Таня сделала шаг и… Он инстинктивно (черт знает, как это получилось!) поднял руку для защиты, пригнул голову и прыгнул в сторону. Сразу опомнился и, багровея, крикнул:

— Прошу без… движений, барышня!

Таня не удержалась от смеха: «Офицер…»

С порога злобно крикнул:

— Мы еще встретимся!..

Таня видела из окна, как жандарм вскочил в фаэтон, грубо толкнул кучера, и кони с места понеслись галопом, разбрызгивая грязь.

В учительскую вбежала Тося и как-то глухо, с надрывом воскликнула:

— Все! Театра нет! Шевченко и Леся запрещены!

Она была бледна и казалась выше, грациознее, чем обычно.

За окном снова моросил дождь.

— Таня! — почти крикнула Тося. — Что же дальше? Что осталось — преферанс? Замужество? Сплетни? Именины с пирогами?!

Она упала на стул и затряслась в рыданиях.

…Таня подходит к окну. Ей хочется посмотреть на свою яблоньку, но за стеклом стоит непроглядная тьма и тоскливо повизгивает ставня.

«Неужели с театром покончено?.. Нет, нет!.. Нужно к отцу… посоветоваться…»

Таня идет к двери, тихо открывает ее и останавливается. Григорий Григорьевич сидит в углу, склонившись над своей клеенчатой тетрадью. Свеча тускло освещает горницу… Отец пишет стихи. Таня знает: это стихи о горе людском, в них — пламенные мечты о свободе.

Нет-нет… Работать! Еще настанет время, еще придет час борьбы!.. Тогда ее скромный труд заполыхает стоголосым гневом.

Она зажигает лампу, садится за свой столик и придвигает к себе стопку ученических тетрадей. И тут же погружается в нежный мир детского прилежания. Диктанты… Перелистывает осторожно странички и, про себя усмехаясь, начинает разбирать детские каракули. Затем осторожно, тоненькими линиями, точно боясь, что ребенок испугается, когда откроет тетрадь, Таня исправляет ошибки. А их много, в каждой строке, в каждом слове по нескольку.

Углубляется в тетради и за почерками как будто узнает своих учеников. Вот буквы грустно наклонились — это писала Килинка — девочка такова и в жизни, забитая, приниженная нищетой. А это остроугольный упрямый почерк Винниченки, а вот аккуратные строчки Шуры Ничик. Родные мои!..

…Работу прерывает стук в парадную дверь. Таня прислушивается: кому-то открывают, раздаются приветствия.

— Таня! — зовет отец.

Притаилась.

— Тебе письмо.

Метнулась, забросив косу за спину. От кого? От армавирских подруг?

«Нет, нет, нет!» — выстукивало девичье сердце. В комнате стоял, улыбаясь, сосед Ничик, что-то рассказывал. Отец пожимал плечами. Таня хватает конверт… голубой… Рассматривает… Ученический незнакомый почерк. Боже мой, что это, почему так стучит сердце и дрожат руки?!. Читает обратный адрес: «Киев». Киев… Украина!.. Разрывает конверт. Большие буквы — прямые, островерхие… несколько строк:

«Здравствуй, родная моя…»

И все исчезло. Он! А сердце забилось: родная-родная-родная… Он… Что там дальше? Всматривается, прыгают буквы, ничего не видит, но вот всплыло: «Работаю слесарем. Такие хорошие друзья кругом. Учусь. Живу тобой…»

В голове словно церковные хоралы ударили звонко, подхватили высоко: тобой-тобой-тобой-тобой…

Напрягает зрение, еще читает:

«…Твой Иванко…»

«Твой!..» «Мой-мой-мой!..» — запело в ушах. Заплясали вдруг перед глазами и отец, и сосед Ничик, и хата. Вот так: пое-е-ехало — поехало все в одну сторону, потом в другую… Засияло, засеребрилось, и в соленых лучах заблестел мир — это наша Таня смотрела на все сквозь слезы, накипевшие годами, а сейчас хлынувшие неудержимо…

* * *

После масленицы неожиданно завихрило, замело, грянули морозы. Оледенели ручейки, что еще накануне по-весеннему пенились и журчали.

Застонало в степи, как в лихорадке; мчится курай в белую неизвестность, коченеют возчики в дороге…

Хаты залепило — закуталась станица в снежную пелену.

Воет, свищет…

А в горнице атамана, укутавшись в шаль, затаилась Тося. Смотрит меланхолично в одну точку и шепчет как безумная:

Года идут… За годом год проходит,

А мы еще чего-то ждем…

Таня в читальне тоже одинока. Раскладывает на столе газеты, еще и еще переставляет книги с места на место. «Какую сегодня буду читать?» Ага, Коцюбинского! «Андрей Соловейко». Да придется ли? Второй месяц вот так намечает, планирует, а потом… Таня прислушивается, не топают ли на школьном крыльце станичники своими сапожищами. Нет, не топают. Да и Тося не идет — она изнемогает в отчаянии:

Хоть сердце кровью запеклось,

И скорбь надежду доедает…

Перед Новым годом, еще как только Таня и Тося открыли в школе читальню, людей набивалось сюда много. Учительницы читали вслух и «Кобзаря», и «Энеиду», и «Марусю» Квитки Основьяненки. Слез было сколько пролито! Приносили Таня и Тося свои книги, выписывали новинки из Киева и Полтавы. Натопят подруги (своими дровами) голландскую печь и долго готовятся, репетируют, а когда люди соберутся — читают звонко, взволнованно, как артисты. Это было интересно и приятно! Затем люди стали посещать читальню реже, а теперь и вовсе не приходят; пусто, грустно:

А мы… еще чего-то ждем…

Встретится пожилой станичник: «А почему вы перестали ходить в читальню? Как же это?» Мнется, вздыхает: «Да, видите ли, милая барышня, муки не стало и картошки тоже… Надо подзаработать у кулака… Дети голодные, не до книжечек, спасибо вам…» И уходит сгорбленный, отчужденный, озабоченный. А ты остаешься одна и смотришь вслед тому, ради кого училась, кому мечтала отдать все силы. И как найти тропинку к его сердцу? Как положить конец нужде?

Изредка зашатается у плетней пьяная фигура кубанца-горемыки. Громко помянет он недобрую царицу:

Катэрыно, вража бабо, що ты наробыла —

Край вэсэлый, стэп широкый та й занапастыла.

И заплачет с горя, клонясь на плетень, светя голым телом сквозь лохмотья. И никто ничего! Молчит станица. Только панна Тося горестными стихами хочет заглушить житейские будни:

Не верим! Ждем! И нам сдается,

Что он придет, тот светлый день,

По селам ропот пронесется…

Таня сжимает ладонями виски. Что делать? Как бороться с темнотой? Надо просвещать. Образование уничтожит нищету, на земледельца не будут смотреть, как на рабочую скотину. Кто же посмеет оскорбить или обмануть образованного человека? Но не идут люди… Когда же они придут?..

Таня ходит, прислушивается к стонам ветра. И в этом свисте и завываниях ей чудятся полубезумные стенания подруги:

Вестей не жди!.. И нет муки…

Святки… а дети не обуты…

И к нам занесены пути…

Нет! Не так! Слышишь, Тося, милая подруга?! Слезами и просвещением мы людям счастье не завоюем. О чем я говорю?.. Нет, верно говорю. Не то делаем! Иначе надо. Но как?..

Загрузка...