За левадами разрослись могучие дубы. Столетние великаны помнят еще первых гордых поселенцев станицы. То были запорожские казаки, которые посадили дубки в память о далеком родном крае.
А у женщин тоска по Украине выявлялась по-иному: у каждой хозяйки возле хаты или на огороде обязательно краснел густой кустик калины. Заботливые девушки выращивали нежные кусты, сердечно их оберегая, чтобы не увяла любовь к своему краю, не угасла память об Украине.
Калыно-малыно, чого посыхаешь?
Чи витру боишься, чи дощу бажаешь?..
Пели жалобно; лелеяли каждый листик, омывая слезами, в мыслях летели на Украину. Потому и славится станица Попутная калиновыми рощами. Вон там бастионами стоят дубы, дальше настоящий калиновый розмай[13]. За ним уж раскинулись зеленые плесы — луга, одним краем упирающиеся в речку. Самого Урупа и не видно: над ним шумят старые вербы, а кругом пышно разрослись тальники.
Всю весну каждую свободную минуту сюда приходили Таня и молодые бойцы рубить лозу. Кузьма Цапуров учил их правильно держать саблю. Степа Немич показывал, как рубить с потягом, колоть, сечь и отбивать удары. Лихой рубака, казак Юхим Гречко учил кавалерийским хитростям, обманным движениям, виртуозности.
Скакала на полном ходу Таня, рубила так, что даже свистело вокруг нее; щеки розовели, большие карие глаза пламенели, коса выбивалась из-под кубанки, и каждый засматривался на девушку: «Ну и казак!..»
Грубела девичья рука, наливалась силой. «Меня ожидают бои, ожесточенные, беспощадные… Кто кого!.. Или опять старое, или… Нет, нет, никакого „или“! Только новая жизнь, победа революции!..»
И опять садилась на коня, опять ощущала в руке холод эфеса…
Тучи надвигались отовсюду. Вчера вот ездила в соседнюю станицу Отрадную, где еще и до сих пор не организован Совет. Собрала митинг. Говорила о революции, о декретах, о необходимости создания Совета в станице. Взволнованно гудела толпа. А в стороне на лошадях теснились богачи в бурках, поблескивало золоченое оружие. Один из них, что сидел на коне, громко крикнул:
— Станичники, это же большевичка из Попутной!
— Комиссарша-а!
— Бей!..
Двое казаков очутились на помосте и сбили с ног Таню. Но в тот же миг оба полетели вниз головой — резкий свист, ругань. Заслонив Таню широченной спиной, стоял Мефодий Чередниченко, будущий командир бронепоезда и любимец Кочубея, а сейчас фронтовик, гроза всех отрадненских дебоширов. Не один уже испробовал свинцового кулака Мефодия. Так и те двое, что бросились на девушку, лежали у помоста, выплевывая зубы.
Пока Чередниченко говорил, отвлекая внимание, Таня вскочила на своего коня и пустила его вскачь.
Снова твердо убедилась: не только словом надо бороться за Советы!
И Таня рубила лозу так, что даже рука немела и горела ладонь. Потом шла к обрыву, где слышались выстрелы. Назар Шпилько и Михей Троян, знаменитые пластуны, учили попадать в цель.
Таня брала карабин. Нужно учиться бить без промаха.
Враги не сдадутся без боя. В станице уже сформировался кадетский батальон из трехсот сабель. Во главе стоял есаул Козликин, его помощники — Калина и Ященко. Этот, по существу, офицерский отряд должен был выступить против немцев, которые, захватив Ростов, угрожали Кубани. Но все станичники понимали, что кадеты никуда из станицы не пойдут.
В белоказачий батальон влились группки эсеров, меньшевиков и анархистов.
…Надо готовиться, надо научиться бить по врагам метко. И Таня нажала теплый курок.
— Молодец, Таня! — крикнул Шпилько, подойдя к мишени.
А в это время в станице заиграли тревогу, и командир полка Цапуров приказал собираться.
Возле штаба издыхала загнанная кобыла, а на крыльце, тяжело дыша, стоял связной Лабинского штаба с пакетом.
«В Удобной восстали кадеты… Ревкомовцев арестовали, бьют иногородних».
Через полчаса Попутнинский полк был на марше, а в станице остался ревком и небольшой гарнизон.
— Теперь мы тоже в опасности, — сказал Шпилько. — Попутнинские кадеты могут воспользоваться отсутствием отряда.
— Завтра троица, пьянствовать будут, — говорили бойцы и спокойно расходились по домам.
Под вечер в ревком прибежал Юхим Гречко и сообщил, что кадеты собирают в казачьей школе закрытый митинг. Ни одного иногороднего не пропускают.
— Ты же казак, Юхим, проберись на этот митинг, — предложила Таня. — Разузнай, что они замышляют.
Действительно, часовой пропустил Гречко. Юхим присел на задней скамье среди фронтовиков. Сквозь облака дыма, через головы людей можно было разглядеть за столом президиума офицеров, стариков и батюшку. Выступал как раз Ященко, низенький, плечистый хорунжий. Он размахивал кулаками, сбивался, краснея от напряжения. Предлагал разгромить станичный ревком и вообще бороться за независимую Кубань и объединение с Украиной.
Потом выступил Козликин. Он презрительно повел бельмом на Ященко. Через два дня он, есаул Козликин, выстрелит в затылок Ященко, приговаривая: «Это тебе украинская Кубань, хохол!» А сейчас он высказался кратко:
— Правильно говорил хорунжий. Наши земли задумала отобрать голытьба. Не бывать этому! Уничтожим ревком, а большевиков всех перевешаем. Хотя завтра и троица, но святой отец благословляет…
Отец Павел, потевший за столом, закивал головой, поднялся:
— Братие, троицын день легкий для почина, богом благословенный…
Атаман Татарко зачитал резолюцию о свержении советской власти в станице Попутной и об аресте ревкома. Восстание решено было начать этой же ночью.
Офицеры и старики одобрительно загудели, казаки-фронтовики подняли ропот: «Нас обещали послать против немцев, защищать родную Кубань, а тут — души станичников».
Не выдержал Гречко, вскочил на скамью:
— Уважаемые старики и вы, братья-фронтовики! Воевали мы против турка и против немца, и война всем осточертела. А теперь офицеры натравляют вас на своих же братьев — станичников, хотят, чтобы сын шел на отца и брат на брата. Кому это нужно? Таким, как Козликин, потому что ему надо защищать свою собственность!
— Молодчина, Гречко! — крикнул какой-то фронтовик.
— Бей большевиков! — заревели офицеры, хватаясь за кобуры.
Старики бросились на Юхима с клюками. Кто-то выстрелил. Но фронтовики обступили Гречко и толкнули его к дверям: «Беги, Юхим!»
Он выскочил на крыльцо, насторожившегося часового изо всей силы ударил в висок. Хотя и невелик ростом был Гречко, но силу в руках имел нешуточную: покатился кадет, как неживой, по ступенькам. А Юхим кинулся прямо к ревкому, где его поджидали Таня, Шпилько, Немич, Кавун, Кавуниха и еще несколько бойцов. Остальные беспечно отсыпались по домам, надеясь на троицу. Шпилько приказал связному созвать всех бойцов, которые остались в станице. Но это было невозможно: вокруг ревкома уже стояли кадетские пикеты…
— Го-го-го!.. — даже шатался от хохота батюшка — раскрасневшийся, потный, хищный. — Значит, вылезли и обожглись… У-у… хамлюги проклятые!.. Смерть вам! Вы уже у нас вот где…
Он сжимал свой пухлый, белый кулак.
Офицеры прямо с собрания отправились к отцу Павлу и теперь пировали, заливая свое нутро огненной ракой.
— Не дадим хохлам земли! — кричал кто-то захмелевший.
Позднее зашел закусить Козликин. Он проверял заставы, засады. При свете лампады его рябое лицо казалось деревянным.
«Слюнтяи, — брезгливо окинул взглядом сборище. — Нализались уже. Перед боем». Но все ждали его речи. Козликин поднял бокал. Мертво светилось бельмо глаза, голос жесткий:
— Первый бокал — за войну до победного конца!
Крик, шум, звон посуды. Козликин выпил небольшую рюмку, закусил.
— Второй — за родную Кубань…
— Кубань! — били себя в грудь, стучали по столу тяжелыми кулаками. Кто-то затянул:
Подякуем царыци, помолымось богу…
Пьяные голоса нестройно подхватили, тянули вразброд:
Що вона нам показала на Кубань дорогу.
Целовались, клялись… Козликин пренебрежительно скривился, поднялся — притихли.
— Третий бокал — смерть большевикам!
— Смерть! — заревели все.
Кто-то выхватил саблю.
Отец Павел достал какую-то бумажку.
— Вот, милые воины, мы с дьячком Леонидием семь ночей и дней писали… возле алтаря божьего…
Костлявый, чахоточный Леонидий, напившись до бесчувствия, напевал свой «Кошелек-барин…».
— Замолчи, ирод! — прикрикнул на него отец Павел и гнусаво продолжал нараспев: — Анафема от кубанского священства большевикам… К возлюбленным о господе… пастырям и верным чадам церкви Христовой… обнажить меч против извергов рода человеческого…
Светало за окном. Козликин вызвал хорунжих, урядников, трезвым голосом приказал:
— Бить в колокола! Когда побегут краснопузые к ревкому, ловить…
Хитрость удалась. Колокол ударил тревогу. Бойцы гарнизона начали сбегаться на площадь, где попадали в руки белых.
А возле ревкома разгорелась ожесточенная схватка. Кавун меткими очередями из ручного пулемета уничтожил засаду возле конюшни, и ревкомовцы прорвались из окружения на левады. Под шквальным огнем кадетов залегли.
С улицы выскочил эскадрон и развернулся прямо на Гаврилу Кавуна. Впереди размахивал золоченой саблей сын Козликина. Первым он и вылетел из седла, неподалеку от Кавуна. Еще нескольких скосил Гаврила. Повернули назад кадеты.
— Ага-а, юпошныки![14] — закричал Кавун и подбежал к сыну Козликина, чтобы забрать золотую саблю — драгоценный трофей.
Но не успел нагнуться Кавун, как его перерезала пулеметная очередь.
— Гаврюша!.. — закричала Ганна в растерянности и кинулась к мужу.
Ее изрешетили пули. Она как-то неловко присела у головы мужа, затем медленно склонилась на его грудь. И умереть хотела вместе, не отпускать его от себя.
А с флангов заходили всадники. Пулемет молчал.
— Живой не сдамся! — крикнула Таня, выхватывая револьвер.
Ей показалось, что пришел конец.
— Не дури, — спокойно сказал Шпилько. — Пока у нас карабины, не возьмут! Бей!..
Шпилько и Немич спокойно прицелились с колен и сняли двух всадников. Из-за кустов калины без промаха бил Прокоп Шейко.
Таня, повернувшись спиной к товарищам, прицелилась в одного из всадников, которые заходили слева. Передний был довольно близко, слышалось даже его хриплое дыхание. Он размахивал саблей, нагнетая удар. После выстрела сразу же слетел с коня. Еще один поник после выстрела Тани, остальные повернули назад.
— В рощу! — скомандовал Шпилько.
Пользуясь заминкой среди кадетов, ревкомовцы отступили в дубовую рощу; дали залп, второй и через кусты калины, через тальники вышли к Урупу.
Пробежали быстро хутор Воскресенский — он уже простреливался кадетами — и густыми буераками поднялись на высокую гору.
…В степи, под звездным шатром, ночевал Василь Браковый с молодой женой Христей.
Еще со вчерашнего обеда выехали они под самые хутора, чтобы прополоть бахчу и кукурузу. «Такие там бурьяны, — охала мать, — что волки заведутся!.. А бурьяны теперь растут быстро — на войну, на погибель…»
Прополов немалый участок, Василь вечером послал на своей лошади младшего брата домой. «Утром, — наказывал, — привезешь хлеба — пусть мать испечет. И винтовку мою возьми, а то вот забыл…»
Прошлогодняя овсяная солома опьяняюще пахла. Степной воздух, насыщенный ароматом трав, дурманил голову.
Молодожены, растроганные тихой, торжественной красотой ночи, не спали, смотрели из-под кожуха на звезды, прислушивались к подпадьомканью перепелов.
Степь звенела цикадами, по оврагам стлались туманы, подкрадывались к бахче и обессиленно исчезали в высоких травах.
Легкий ветерок раскачивал посеребренные росой всходы.
Возле мажары стояли волы, выдыхая тепло; они спокойно жевали жвачку, чуть покачивали рогами.
— Ты ничего не слышал? — спросила Христя на рассвете. — Как будто выстрелы…
— Нет, не слышал…
— Ты такой грустный эти дни, Васильку. Что тебя мучает, мой родной?
Голова Василя лежала на ее руке. Рука пахла травами, подойником и солнцем. Другой рукой ерошила его жесткий чуб.
— Грустный? Смотри ты, а я то же самое думаю о тебе, Христя. Мне все кажется, что ты тоскуешь за Иванкой. Ты ж его любила.
— Василек, какой ты…
Но это была правда. Она любила того высокого синеглазого красавца, бедного батрака, который, проходя левадами вечером, мог заворожить станицу своим пением.
— Ведь то была, Василек, такая долгая, такая безнадежная и горькая любовь. Да и вряд ли он знал об этом… Мы вместе батрачили. Сердечно и ласково относился ко мне, помогал всегда — поднять ли что или свиньям замешать. И защитит, бывало. А когда нас пошлют с отарой, там, в горах, возле костра, когда дед Оверко заснет, так, бывало, Иванко только и говорит о Тане… Боже, как он ее любил еще тогда, еще с детства! И про ее голосок, и про ее глаза, брови, и о смелости, и о стихах Шевченки, которые читала ему… Не знал, что у меня мутнело в глазах от этих бесед… Он все боялся, что когда Таня станет учительницей, так и не посмотрит на бедняка… Да и я так думала, надеялась… Не знали мы Тани, не знали ее золотой души… А как услышала я ее грустные песни на бандуре да как узнала, что она уже и весточки от него получает, а потом он и сам тайком заходил к Соломахам… Вот тогда, Василек, чуть не умерла я… Но, видишь, родной, перегорело, отшумело, зажили раны… Только изредка, словно гром вдали прокатится: где ты, Иванко?..
Умолкла… С соседнего кургана поднялся орел, прошумел над ними. Молча долго оба наблюдали, как гордый крылач поднимался все выше и выше в голубую бесконечность, затем неожиданно сверкнул, озолотился — там, в высоте, он встретил солнце.
— А теперь меня преследует иное. За тебя, Василек, боюсь… Революция, бои… А у меня… у нас с тобой…
Она вдруг поникла, а у него сильно забилось сердце от волнующей догадки, потеплело на душе…
И когда над зеленой степью показалось солнце, она прошептала, что скоро у них будет сын или дочь.
Ласково улыбнувшись, захлебываясь от горячих чувств, охвативших его, Василь нежно посмотрел на Христю. Залитая солнечными лучами, она застенчиво улыбалась, светилась счастьем…
А от Попутной в утреннем тумане скакал всадник — братик Василя. Он был без винтовки, запыхался, ничего не мог вымолвить, а с коня летела пена.
— Зачем коня гонишь, дурень! Где винтовка?
— Федька забрал…
— Какой Федька?
— Боровик Федька — кадет… Они там такое подняли!.. Вышибли наших… Шпилько и Соломаха отбиваются… А юпошныки по дворам шныряют…
Василь надел кубанку, нашел кинжал, сунул под бешмет, приказал брату:
— Береги Христю. Не показывайтесь в станице, пока не выбьем кадетов. Я должен идти, пробиваться к своим. Коня не беру…
— Не уходи, Василько! — вскрикнула Христя, но он, горячо поцеловав ее, уже шагал по меже.
— Станицу обходи! — крикнула вслед.
Но он не вытерпел и часа через два был уже возле Попутной.
Садами и огородами начал пробираться к центру. Перебегая улицу на окраине, столкнулся с тремя дедами в черкесках. Через плечи у них висели налыгачи[15]. Обмер Василь, сунул руку под бешмет. Среди них был и Солодовников, отец свирепого сотника, богач, у которого еще недавно служил Василь. Старики были подвыпивши; они суетились у чьих-то обветшалых ворот, стучали в прогнившую калитку, а Солодовников выкрикивал:
— Эй, хохол, давай контрибуцию за сына, — и размахивал веревкой: — Пове-е-есим!
Возможно, и обратили бы деды внимание на Василия, но улицей пробежала Зинка — жена Шейко. Солодовников крепко схватил ее за плечо, разорвал сорочку, обнажив тугое молодое тело.
— Цалуй меня, хохлушка!
— Да что вы, деду…
— Какой я тебе дед? Га? Ах ты!..
Дальше Василь не слышал. Он уже пробирался огородами к площади, юркнул в густой поповский сад.
Где-то поблизости не в лад заорали:
З дивкамы-молодкамы полно нам гулять,
Пэрыны-подушечкы пора нам забувать…
Василь прокрался за поповской клуней[16] и увидел улицу, площадь. Из-за угла, гарцуя на лысом жеребце, выехал Козликин. На нем зеленая черкеска, затянутая серебряным поясом. Кинжал и сабля с дорогой насечкой. Кубанка из бухарской смушки. За плечи с шиком небрежно закинут белый башлык. С правой стороны — наган в позолоченной кобуре.
За есаулом с гиком и свистом шла сотня, распевая:
Ищо не забуть нам про добрых лошадей…
На площади толпились казаки, и Козликин, поднявшись на стременах, митинговал:
— Хохлов перевешать под корень! Рубай большевиков!..
Рев, свист, галдеж…
Еще несколько перебежек, и Василь — на своем огороде.
В висках стучала кровь, губы пересохли, притаился возле сарая. Мать, не находя себе места от тревоги, металась по двору, будто что-то потеряла. Выглядывала через плетень на улицу, опять шла в курятник и обратно, плакала.
Василь выждал, пока мать вошла в хату, и забежал в сарай. Там под яслями была запрятана граната. Где же она? Ага! Есть! Фу, теперь спокойнее.
Он выскочил в переулок, а оттуда — на левады. С разбега остановился перед трупом Кавунихи. Она, склонившись, казалось, спала на груди мужа.
Мороз пробежал по коже Василя. Прикрыл их красным башлыком, встревоженный, побежал дальше. Уже возле речки встретил бабу Новину — соседку, которая несла воду.
— Тю-тю, аспид! Ты куда это?
— За Уруп.
— Ой, не ходи, сынок, убьют!
— Есть ли там застава, бабушка?
— Застала, застала я их обоих. Сидят на большом камне две тетери — Соболь и Целуйко. С оружием.
— Ага! — Не дослушав старуху, он махнул в тальник, перешел вброд небольшую протоку и выскочил прямо на большой камень. На нем действительно сидели часовые. Зажав винтовки между колен, спокойно курили папироски. Оба были туги на ухо. Василь это знал и неслышно подкрался. Потом прыгнул вперед и, размахивая гранатой перед самым носом часовых, заорал:
— Бросай оружие, вояки!..
Оба сразу подняли руки. Винтовки упали к ногам Василя.
— И патронташ! Так! Бего-о-ом!..
Пока Соболь и Целуйко, спотыкаясь в зарослях, рысцой бежали к станице, Василь, повесив на себя две винтовки и четыре патронташа, уже был на Воскресенском хуторе. Хотелось зайти к теще, сообщить о Христе. Но мать Христи, показавшись из-за плетня, уже махала белым рукавом:
— Заходи, сынок… кабана вчера закололи… Вот так троица! Вместо праздника приходится бежать наутек. А где ж Христя? Где?! Ой, лышенько, святая покрова, спаси и помилуй… Доченька родная… Растерзают сироманцы[17] там в бурьянах…
— Да не голосите, мама! Кадетам не до того, чтобы шнырять по степи. Вот мы их скоро выкурим.
Но от станицы ударил пулемет, а к Урупу спускалась погоня — кавалькада верховых, и Василь подался в буерак. Стремглав вскарабкался на гору и там уже попал к друзьям.
Таня расспрашивала о Христе, тревожилась о ее судьбе там, в степи, возле кулацких хуторов. Шпилько интересовался действиями кадетов в станице, а Прокоп Шейко, сидя на траве, угрюмо смотрел на станицу и сердито сплевывал:
— Вот так драпанули!.. А есть хочется… кишки марш играют…
— А теща моя кабана заколола, — вздохнул Браковый.
— Так айда! — вскочил Прокоп. — Как-нибудь проберемся. Ей-богу, я готов хоть к черту в зубы, лишь бы достать поесть.
Назар отпустил их: после боя все обессилели. Буераками, садами друзья добрались к подворью тещи. Притаились за порыжевшей прошлогодней копной соломы. Теща как раз вышла с ситом кур кормить. Когда ее окликнули, она даже побледнела.
— Ой, лышенько! Да казаки ж белые на том конце улицы.
— Молчите… Хлеба и сала нам…
— Да сейчас…
Она, бросив сито с крошками, кинулась в хату. Оттуда вышел тесть и, пообещав достать лошадей, подался к соседям через сады.
Вскоре старуха, кряхтя, вынесла два узелка с продуктами.
Но еще раньше из-за яблонь показались два мальчугана на лошадях. Зазвенели стремена, и мальчуганы, соскочив с лошадей, передали поводья партизанам.
Кадеты запоздали: они открыли стрельбу, когда всадники уже поднимались на гору.
На подаренных хуторянами конях Таня и Шейко умчались в станицу Гусарную за помощью.
Станица была загромождена мажарами, орудиями. Звенела сбруя, ярко горели башлыки и ленты на белых папахах. Сновали всадники, скрипели подводы, варилась каша в котлах.
На площади беспечно веселились. Вчера бригада Кочубея, прорываясь на Армавир, соединилась тут с гусарнинскими партизанами. Встретились как брат с братом. Пели, танцевали, и глухо гудел бубен:
Ой, ру-ду-ду, ру-ду-ду, ру-ду-ду,
Родылася на биду, на биду!
— Где товарищ Кочубей? — спросила Таня у стройного казака, который живописно подбоченившись, в улыбке скалил кипенно-белые зубы.
— Батько? — нехотя повернулся юноша, блеснув серебряными газырями. — А вот выкомаривает…
В центре круга выбивал трепака мягкими кавказскими сапогами коренастый, загорелый парень. На нем все ходуном ходило и блестело: кривая дамасская сабля, позолоченный кинжал, отполированная кобура маузера. Светло-русый чуб выбился из-под белой с красной лентой кубанки. Танцуя, он припевал:
Я за Гапку рубля дам, рубля дам,
За Марусю — пьятака, пьятака,
Бо Маруся нэ така, нэ така!
Таня не могла поверить: неужели это тот храбрый Кочубей, о котором уже ходили легенды на Кубани. Прокоп Шейко тоже качал головой и усмехался: «Вот это батько!..»
Тем временем подошли гусарнинские ревкомовцы, узнали Таню Соломаху — свою «наставницу», стали расспрашивать. Тут и Кочубей подошел, вытирая пот со лба.
— Я — Ваня Кочубей. Что это за делегация? Записываться? О-о! Козырь-девка! — Он обошел вокруг Тани, дернул за саблю, карабин, залюбовался косами, заметил пыль на ее лице, возбужденность.
— Прямо с боя?
— С боя.
— Рубать умеешь?
— Научили.
— Володька, эту дивчину немедленно на полное довольствие.
Ему объяснили цель приезда делегации, и Кочубей нахмурился.
— Козликин? Слыхал. Это понурая свинья, руки белые, а душа черная.
Позвал одного из своих командиров.
— Федя, где те дьяволы с пушкой, что возле Кузьминки присоединились? Пусть отправляются и возьмут Попутную! Скажи: Ваня Кочубей приказал.
В бригаде была железная дисциплина. Через минуту по улице к штабу на рысях подлетел лихой отряд. Впереди на караковом жеребце сидел командир, весь черный от ветров, опаленный солнцем, и только большие глаза его синели по-детски.
Качнулся мир перед Таней.
— Иванко!..
…Орудие было установлено на горе против станицы, и утром начался обстрел.
В Попутной на площади кадеты как раз проводили митинжочек. Выступал отец Павел, благословляя кадетов на уничтожение большевиков: дарил белому казачеству пятьсот рублей. А в это время первый снаряд попал прямо в поповский дом, который стоял недалеко от площади.
Поднялась паника, бросились врассыпную казаки. Козликин со штабом поскакал на хутор. Часовые оставили посты у школы, где были заперты пленные партизаны. Снаряды били точно по скоплениям кадетов, а по улицам со стороны левад уже топотали кони, неслось громкое «ура».
Впереди летели на вороных Иванко и Таня.
Через площадь, путаясь в рясе и отстреливаясь, бежал отец Павел. На миг перед Таней мелькнуло перепуганное раскрасневшееся лицо, пухлая рука с маленьким черным браунингом. Таня, закусив до крови нижнюю губу, взмахнула саблей, с отвращением чувствуя, как легко вошла сталь в жирное, податливое тело. Удар был резкий, с потягом, как учил Немич, и отец Павел грохнулся в пыль.