103 У. Ч. МАКРИДИ

Балтимор,

22 марта 1842 г.



Мой дорогой друг,

Прошу прощения, но Вы, кажется, что-то сказали об опрометчивых выводах и поспешных заключениях? Вы уверены, что, делая подобное замечание, имели в виду именно меня? Может быть, поспешно пробегая свою корреспонденцию. Вы нечаянно включили часть чужого письма в мое? Разве Вы когда-нибудь замечали во мне склонность к опрометчивым заключениям? Здесь пауза — для Вашего ответа.

Помилуйте, сэр, разве Вы слышали, чтобы я когда-либо восхищался мистером N? И, напротив, разве Вы никогда не слышали, как я утверждал, несмотря на блестящие отзывы о нем, — один другого лучше! — что в этом человеке нет ни прямоты, ни искренности и что в один прекрасный день он непременно огорчит Вас отсутствием этих качеств? Снова пауза — отвечайте!

Уверены ли Вы, мистер Макриди, — я обращаюсь к Вам со всей суровостью человека, заплатившего за свое стоячее место в партере, — уверены ли Вы, сударь, что Вы не смотрите на Америку сквозь приятную дымку, которая так часто облекает прошлое и так редко — то, что у нас перед глазами? Уверены ли Вы, что, когда Вы были здесь, на месте, Вам все было так же приятно, как теперь, в воспоминании? Между тем весенние пташки запели в рощах, и поют они, мистер Макриди, о том, что Вам отнюдь не все черты общественной жизни этой молодой страны пришлись по сердцу и что от некоторых из них Вас довольно часто коробило. Верить ли пташкам? Еще одна пауза…

Мой дорогой Макриди, в моем стремлении быть честным и справедливым по отношению к тем, кто так горячо и искренне встретил меня, я даже сжег то последнее свое письмо, что написал Вам, — Вам, с которым могу разговаривать, как с самим собой! Я боялся, как бы Вы не прочли между строк моего разочарования. Чем допустить такую несправедливость, подумал я, лучше уж пусть он сочтет меня небрежным по отношению к себе, — впрочем, я знал, что столь дикая мысль не могла бы прийти Вам в голову! Но что делать? Я в самом деле разочарован. Не такую республику я надеялся увидеть. Это не та республика, которую я хотел посетить; не та республика, которую я видел в мечтах. По мне либеральная монархия — даже с ее тошнотворными придворными бюллетенями — в тысячу раз лучше здешнего правления. Чем больше я думаю о его полезности и силе, тем яснее мне представляется его убожество в тысячах различных направлений. Во всем, чем оно похвалялось, — за исключением лишь народного образования и заботы о детях бедняков, — оно оказалось много ниже того уровня, какой я предполагал; и даже наша старая Англия, со всеми ее грехами и недостатками, несмотря на миллионы несчастных своих граждан, выигрывает в сравнении с этой страной.

Чтобы Вы, Макриди, здесь поселились?! Я помню, Вы иногда говорили об этом. Вы?! Любя Вас душевно и зная Вашу истинную натуру, я не решился бы обречь Вас и на год жизни по эту сторону Атлантического океана, какие бы выгоды это Вам ни сулило. Свобода мнений! Где она? Ни в одной из стран, которые я знаю, я не видел более гнусной, мелочной, глупой и безобразной прессы, чем здесь. Или это и есть высшая точка развития, которой она достигла. Я заговариваю о Банкрофте, и мне советуют помалкивать, ибо это «темная личность, демократ». Называю Брайанта, и меня просят быть поосторожнее — все по той же причине. Говорю о международном авторском праве — и меня умоляют не губить себя с первых же шагов. Упоминаю Хариет Мартино [106], и все — поборники рабства, аболиционисты, виги, виги-тайлеристы [107] и демократы — обрушивают на меня каскад проклятий. «Но что она сделала плохого? Разве мало она хвалила Америку?» — «Так-то так, но она сообщила нам также о кое-каких наших недостатках, а американцы терпеть не могут выслушивать критику своих недостатков. Остерегайтесь подводных камней, мистер Диккенс, не пишите об Америке; мы очень мнительный народ».

Свобода мнений! Макриди, если бы я жил в этой стране и написал свои книги здесь и если бы на них не было печати одобрения какой-либо другой страны, я убежден серьезнейшим образом, что прожил бы свою жизнь и умер бы в бедности, безвестности, и к тому же считался бы «темной личностью». Никогда и ни в чем я не был так уверен, как в этом.

Народ здесь сердечный, щедрый, прямой, гостеприимный, восторженный, добродушный, с женщинами все любезны, с иностранцами открыты, искренни и чрезвычайно предупредительны; они гораздо меньше заражены предрассудками, чем принято думать, подчас чрезвычайно воспитаны и учтивы, очень редко невежливы или грубы. Со многими случайными попутчиками я здесь подружился так, что было жаль расставаться. В различных городах завязал самые дружеские отношения. Я нигде не наблюдал примеров непристойной алчности, которую так любят расписывать путешественники. На откровенность я отвечал откровенностью; на все вопросы, в которых не было преднамеренной дерзости, я давал насколько возможно удовлетворительные ответы; и ни в одном из слоев общества мне не случалось говорить с кем-либо — будь то мужчина, женщина или ребенок — без того, чтобы мы самым настоящим образом не полюбили друг друга. Страдал я очень оттого, что меня ни на минуту не оставляли в покое, это верно, так же как и то, что меня тошнило от их привычки жевать табак и плеваться табаком.

Зрелище рабства в Виргинии, ненависть к британской точке зрения в этом вопросе и жалкие попытки Юга изобразить благородное негодование причиняли мне жесточайшую боль! Впрочем, последнее, разумеется, вызывало у меня только жалость и смех, остальное же — настоящее страдание. Но как бы я ни любил отдельные части, составляющие это огромное блюдо, я не могу не вернуться к утверждению, с которого начал, то есть что блюдо это мне не по вкусу, что мне оно не нравится.

Вы знаете, что я настоящий либерал. Не думаю, чтобы я был особенно горд, я легко переношу фамильярность, от кого бы она ни исходила. Среди многих тысяч людей, с которыми мне довелось встречаться, никто так меня не порадовал, как возчики Хартфорда, которые пришли всем гуртом, хотя и в синих передниках, но прилично одетые, со своими дамами, и приветствовали меня через своего представителя. Все они читали мои книги и поняли их прекрасно. И я думаю не о них, когда утверждаю, что только истинный радикал, чьи убеждения, основанные на доводах разума и на сочувствии к людям, являются плодом зрелого и всестороннего размышления и не подвержены уже никаким колебаниям, только такой радикал может рассчитывать — после того, как побудет здесь, — вернуться к себе на родину, не растеряв своего радикализма.

Мы побывали в Бостоне, Вустере, Хартфорде, Нью-Хейвене, Нью-Йорке, Филадельфии, Балтиморе, Вашингтоне, Фредериксбурге, Ричмонде и еще раз в Вашингтоне. Наступившая раньше обычного жара (вчера было двадцать семь градусов в тени) и совет Клея — ах, как бы Вам понравился Клей! — заставили нас отказаться от намерения ехать в Чарльстон; впрочем, я думаю, что мы и без того отказались бы от этого после Ричмонда. В Балтиморе мы останавливаемся на два дня, сегодня как раз первый; затем отправляемся в Харрисбург. Затем по каналу и железной дороге через Аллеганские горы, в Питтсбург, затем по реке Охайо в Цинциннати, оттуда в Луисвилл и, наконец, в Сент-Луис. Меня приглашают на официальные банкеты в каждом городе, в который мы въезжаем, но я отклоняю приглашения; впрочем, я сделал исключение для Сент-Луиса, крайней точки нашего путешествия. Мои друзья в этом городе приняли кой-какие решения. Форстер получил их и покажет Вам. Из Сент-Луиса мы направимся в Чикаго, пересекая бескрайние прерии, из Чикаго — через озера и Детройт — в Буффало, а потом — на Ниагару! Разумеется, тут мы совершим набег на Канаду и, наконец, о, позвольте мне написать это благословенное слово заглавными буквами! — ДОМОЙ!

Кэт уже писала миссис Макриди, и с моей стороны было бы бесполезно даже пытаться, мой друг, выразить Вам и Вашей жене свою признательность за Ваши заботы о дорогих наших малютках, но между собою мы говорим об этом постоянно. Форстер порадовал нас отчетом о триумфе «Акида и Галатеи», и теперь я с волнением буду ждать дальнейших подробностей. Прошлую субботу я пригласил Форреста позавтракать с нами в Ричмонде — у него там шел спектакль. Он говорил с исключительным теплом и благородством о Вашей доброте к нему во время его пребывания в Лондоне.

Дэвид Колден — чудесный малый, и я по уши влюблен в его жену. Нет, в самом деле, вся семья оказывает нам такое трогательное радушие, что мы полюбили их всех от души. Помните ли Вы некоего Гринхау, которого Вы пригласили провести с Вами несколько дней в гостинице, когда Вы находились в Кэтскиллских горах? Он служит в Государственном департаменте в Вашингтоне, и у него хорошенькая жена и пятилетняя дочь. Мы у них обедали и чудесно провели время. Я был зван на обед к президенту, но мы не хотели задерживаться в Вашингтоне. Все же я имел с ним беседу, и, кроме того, мы побывали у него на официальном приеме.

Итак, бросьте, пожалуйста, Ваши опрометчивые заключения относительно моих якобы опрометчивых заключений. Не так стремительно, мой дорогой. Если бы Вы, например, сказали, что каким-то чудом догадываетесь о размерах моей любви и уважения к Вам, и о стремительности, с какой я ринусь пожать Вашу мужественную руку, чуть только окажусь снова в Лондоне, тогда бы я, пожалуй, не стал Вам возражать. Но когда Вы упрекаете в опрометчивости проницательнейшего из смертных, который строчит Вам сие послание, вы поступаете, как сказал бы Уилмотт, «с макридиевской стремительностью».

Остаюсь всегда Ваш.


Загрузка...