252 МИССИС РИЧАРД УОТСОН

Бродстэрс, Кент,

11 июля 1851 г.



Дорогая миссис Уотсон!

Я так отчаянно зол на Вас за Вашу коротенькую извинительную записку и за то, что Вы делаете вид, будто верите, что я при каких бы то ни было обстоятельствах могу без интереса отнестись к чему-либо написанному Вами, что почти решил обрушить на Вас по-настоящему пространное письмо. Не будь я самым мягкосердечным человеком на свете, я бы так и сделал.

Бедный наш Ходдимэнд! Я так часто о нем думаю. Старческий недуг такого рода столь ужасен и жалок, что у меня нет сил выразить мое сочувствие и скорбь. В Абботсфорде я видел одежду, которую незадолго до смерти носил Скотт. Она хранится под препротивным стеклянным колпаком. Была там и старая белая шляпа, погнутая, покоробленная; так и видишь, как она помялась от судорожного подергивания трясущейся тяжелой головы ее владельца. Шляпа эта показалась мне такой яркой иллюстрацией к трогательному рассказу Локхарта о том, как Скотт пытался писать, опускал перо и плакал, — что с той поры в моем сознании она запечатлелась как символ иссякших сил и слабости ума. И мне представляется, как Холдимэнд в такой же вот шляпе растерянно бродит по этим прекрасным местам, и, вспоминая чудесное время, которое мы провели с ним там, вспоминая его доброту и чистосердечие, я думаю о том сне, в котором мы живем, пока мне на миг не начинает казаться, что это самый печальный сон, который когда-либо мог присниться. Прошу Вас, сообщите нам о Холдимриде, если Вы что-нибудь узнаете о нем. Мы его очень любили.

Перехожу к другой стороне жизни и хочу рассказать Вам о том, как неделю назад я взял Чарли и трех его соучеников покататься по реке на лодке. Я заручился помощью крестного отца Чарли, моего старого друга, который отлично ладит с такими юнцами, и мы поехали в Слоу в сопровождении двух колоссальных корзин от Фортнэма и Мэзона, самым дождливым утром, когда-либо виденным за пределами тропиков.

Когда мы прибыли в Слоу, небо прояснилось. Однако мальчиков, вскочивших в четыре утра (было условлено, что мы приедем в одиннадцать), мучили страшные опасения, что мы не приедем, а посему мы увидели, что они заглядывают в окна всех передних вагонов, превратившись в сплошные лица. Только лица, словно тел у них вовсе не было, — до того вытянулись их физиономии. Как только они нас узрели, лица тут же стянулись, словно на упругих пружинах, и жилеты объявились на положенном месте. Когда же из багажного вагона появилась первая корзина, они пустились в пляс вокруг носильщиков, а уж когда за ней последовала вторая, с бутылками, они в диких позах стояли на одной ноге. Потом мы наняли две пролетки, я усадил мальчиков в первую, но усидеть на месте хотя бы секунду было свыше их сил — они то и дело подскакивали, будто чертики из коробочек. Таким образом мы добрались до «Тома Брауна, портного», где все они облачились в костюмы, подходящие для водного спорта, и пошли на пристань. Там они пронзительно завопили: «Махогани!»[229] — сей джентльмен, лодочник по профессии, заслужил прозвище благодаря загорелому лицу. (В течение дня его величали то «Хог», то «Хогани», и он, но всей видимости, совсем позабыл о существовании своего имени.) При ярком солнце мы сели в нашу ладью под полосатым тентом, который я велел натянуть, и, усердно налегая на весла, пошли вниз по течению. Обедали мы в поле. Как я намучился от страха, что они опьянеют, какую душевную борьбу я претерпел, подчиняя гостеприимство разуму, — останется навеки скрытым. Даже теперь я чувствую себя постаревшим от переживаний. Однако все оказались молодцами. Правда, у одного юнца стал заплетаться язык и глаза полезли на лоб, как у рака, но это явление было кратковременным. Он все-таки пришел в себя и, как я полагаю, пережил поглощенный им салат. Во всяком случае, сведений, опровергающих мое предположение, не поступало, иначе меня привлекли бы к следствию, если бы таковое уже велось. В трактире мы ели грудинку и пили, а на обратном пути, в пяти или шести милях от дома, нас настигла сильная гроза. Таковы были выдающиеся события этого дня, который доставил мальчикам огромное удовольствие. Обед у нас был великолепный, и «Махогани», распив бутылку легкого шампанского, заявил, что впредь не станет связываться с компанией, которая пьет пиво или квас. Но промокнуть до костей — вот апогей всех радостей. Вам никогда в жизни не видеть подобного зрелища. Уже одно то, что им в голову не приходила мысль пойти домой переодеться или мысль о том, что какая-то сила может помешать им битых два часа торчать на вокзале, дабы проводить меня, — было поистине поразительным. Что до попыток вернуть их под присмотр особ женского пола на том основании, что мальчики вымокли до нитки, то таковые пришлось отбросить. Я счел великим достижением уже то, что они вполне цивилизованно шествовали по улице, словно были облачены в новенькие костюмы, хотя в действительности казалось, что только дотронься — и вся их одежда расползется в клочья, как намокшая папильотка.

Жаль, что Вы не смогли посмотреть нашу пьесу, и теперь, надо полагать, уже не увидите ее, потому что в понедельник 21 мая Вас, очевидно, не будет, а это наш последний спектакль в городе. Ее стоит посмотреть не ради всего стиля постановки (хвалить который мне не позволяет скромность), по, право же, это прелестное bijou[230] по декорациям, костюмам и составу актеров. Больше такой группы уже не собрать, ведь таких людей, как Стэнфилд, Робертc, Грив, Эйдж, Эгг и другие, уже не объединить в одном спектакле. Всемерная помощь была оказана со стороны всех влиятельных особ, и спектакль действительно радует глаз.

Я обессилен выставкой [231]. Не скажу, что «ничего в ней нет», наоборот, там всего слишком много. Я посетил ее только два раза. Такое обилие зрелищ меня ошеломило. У меня врожденное отвращение к зрелищам, а такое скопище зрелищ в одном месте ничуть его не ослабило. Пожалуй, я смотрел только на фонтан и на Амазонку. Вынуждать себя притворяться — ужасно, но когда меня спрашивают: «А вы видели?..» — я отвечаю: «Да», — иначе мне начнут пересказывать виденное, а я этого не переношу. X. потащил туда целую школу. В ней насчитывается сотня «малюток», которые в толкучке у главного входа с Кенсингтон-гейт вполне безмятежно сновали под ногами лошадей и пролезали между колесами экипажей. Мне рассказывали, что они так и липли к лошадям по всему парку.

Когда обезумевшие от страха наставники собрали их и пересчитали, все оказались живы-здоровы. Затем их усладили пирожными и прочим, и они принялись глазеть на чудеса, рассеявшись по всей территории. Большинство из них мусолили пальцы и украшали волнистым узором все доступные им предметы. Один «малютка» заблудился, но никто этого не заметил. Девяносто девять отправили домой, полагая, что коллекция полная, но оставшийся «малютка» забрел в Хаммерсмит. Ночью его там обнаружила полиция, — он кружил вокруг заставы, считая, что это тоже экспонат выставки. Того же мнения он придерживался о полицейском отделении и о Хаммерсмитском работном доме, куда его на ночь поместили. Когда утром за ним явилась мать, он спросил ее, где же наконец кончается эта Выставка. Он сказал, что Выставка замечательная, только больно уж длинная.

Поскольку у меня возникает опасение, что у Вас сложится подобное же мнение об акте мести, каким является данное письмо, то я его заканчиваю, посылая самые сердечные приветствия мистеру Уотсону. Передайте ему, что я глубоко сожалею, что его не было с нами в итонской экспедиции и что он (совсем забыл об этом написать) не слышал нашей песни во время грозы. Запевалой был Чарли, а друзья хором подхватили. Это песня про одного балбеса, которому крепко доставалось в колледже. Каждый куплет кончался припевом:

А мне наплевать, что могут сказать,

Наставника только я чту!..

Сии строки с веселой почтительностью адресовались мне, наставнику, который в тот день свершил доблестное деяние и тем доказал, что достоин всяческого доверия.

Дорогая миссис Уотсон, всегда преданный Вам.


Загрузка...