Девоншир-террас,
суббота, 22 апреля 1848 г.
Дорогой Форстер!
Вчера после обеда я кончил Гольдсмита, прочитав все от первой до последней страницы с величайшим вниманием. Как картина эпохи книга, право, выше всяких похвал. Мне кажется, самая суть всего, что мне приходилось читать об этом времени в мемуарах и романах, выражена чрезвычайно умно и человечно, и к тому же в тысячах случаев совсем по-новому и удивительно верно. Никогда прежде мне так не нравился Джонсон. Трудно предположить, что презрение к Босуэлу [190] может у кого-либо возрасти, но никогда еще я себе так ясно не представлял Этого человека. Его первое появление — истинный шедевр. Если бы я не знал автора, то сказал бы, что книга написана человеком, необычайно ярко представляющим себе то, о чем он пишет, и обладающим редкой и завидной способностью сообщать свои впечатления другим. Все, что касается Рейнолдса [191], очаровательно, а первый рассказ о Литературном клубе и о Боклерке живостью и точностью превосходит все описания, которые мне когда-либо доводилось читать. Эта книга переносит читателя в ту эпоху и воскрешает се так живо и свежо, словно события развертываются в невероятно хорошем театре с самыми талантливыми актерами, каких только знал свет, — или же с подлинными действующими лицами, которые покинули ради этого свои могилы.
Что же касается самого Гольдсмита, его жизни и того, с каким достоинством и благородством его образ раскрывается в его произведениях, без воплей, хныканья или умиленья, — должен сказать, что это великолепно от начала и до конца. И этот мой восторг объясняется отнюдь не моим личным к вам отношением. Насколько мне помнится, я любил и понимал Гольдсмита еще тогда, когда был ребенком. Вначале я немного боялся, что вы захотите во что бы то ни стало обелить его прискорбное легкомыслие; но скоро я забыл этот страх и на каждой странице находил все новые причины восхищаться тонкостью, спокойствием, умеренностью, с помощью которых вы заставляете читателя любить его и восхищаться им с самой его юности; и эти чувства растут не только вместе с ростом его силы, но и его слабостей, что еще лучше.
Я не вполне согласен с Вами в двух мелочах. Во-первых, я очень сомневаюсь в том, так ли уж было бы хорошо, если бы у каждого великого человека был свой Босуэл, ибо я убежден, что двух или, в лучшем случае, трех Босуэлов было бы достаточно, чтобы великие люди принялись изо всех сил лицемерить, вечно разыгрывали бы какую-то роль и, уж во всяком случае, все знаменитые люди оказались бы жертвами недоверчивости и подозрительности. Я легко могу себе представить, как династия Босуэлов прививает обществу лживость и лицемерие и навсегда кладет конец всякой дружбе и доверию. Во-вторых, мне очень не нравится манера (ее, кажется, ввел или, во всяком случае, широко использовал Хант) выделять курсивом строчки, слова и целые абзацы в цитатах без всякого к тому основания. Это какое-то насилие издателя над читателем, почти даже над самим автором, и меня оно очень раздражает. Даже если бы подобная манера подчеркивания была введена самим автором, на мой взгляд, оно было бы очень неприятно. Оно так не вяжется, скажем, со скромной, тихой, безмятежной красотой «Покинутой деревни» [192], что я, пожалуй, предпочел бы слушать, как эти строки выкрикивает «городской глашатай». Подобная манера всегда напоминает мне человека, который, любуясь красивым видом, думает не столько о его красоте, сколько о том, как он о ней расскажет.
Рисуя в заключении третьей книги (удивительные строки!), как Гольдсмит сидит у окна, глядя на деревья Темпла, вы упоминаете «сероглазых» грачей. Вы уверены, что они «сероглазые»? Глаза ворона черны как ночь и блестящи, и, по-моему, такими же должны быть и глаза грача, если только свет не бьет в них прямо.
Я приберег для заключения (только я не собираюсь быть особенно красноречивым, потому что для меня все это очень серьезно) восхитительный гимн литературному труду, которым проникнута вся книга. Это просто великолепно. По моему убеждению, еще не было создано книги, не было сказано и сделано в поддержку достоинства и чести литературы ничего, что было бы хоть вполовину так убедительно, как «Жизнь и приключения Оливера Гольдсмита» Джона Форстера.
Всякий, кто согласен скромно считать литературу своей профессией и не находит нужным делать вид, будто как-то иначе зарабатывает на жизнь, обязан Вам вечной благодарностью. Когда Вы еще только работали над своей книгой, я часто говорил об этом всюду, не сомневаясь, что так оно и будет. И я буду повторять о долге благодарности Вам (хотя повторять это не будет нужды), пока у меня хватит упрямства и настойчивости убеждать людей. И, наконец, я буду энергично спорить, если услышу, что Вашу книгу сравнивают с босуэловской, ибо я утверждаю, что глупо взвешивать на одних весах книгу, пусть забавную и любопытную, которую писал безмозглый светский бездельник, с книгой, так великолепно и обстоятельно рисующей характеры прославленных людей, населяющих ее страницы,
Дорогой Форстер, не могу выразить, как я горжусь тем, что Вы сделали, и как я тронут, что книга эта так мило связана со мной. Проглядывая свое письмо, я чувствую, что не сказал и сотой доли того, что думаю, и все же, если я его перепишу, то ничего не сумею добавить, потому что не нахожу выражений для своих мыслей. Я могу только пожелать для своей собственной посмертной славы такого же биографа и такого же критика. И я снова торжественно повторяю, что английская литература еще никогда не имела и, возможно, никогда не будет иметь такого защитника, каким Вы показали себя в этой книге.
Любящий Вас.