Памятуя о том, что все лжецы — немного актеры, а все актеры — немного лжецы, я сообщил Дженни Толливер, что снова подрядился в «Королевские длани».
— Не на полный рабочий день, — небрежно добавил я, — просто буду заменять продавцов, которые берут отгулы или отпуск. И по четвергам, когда они открыты допоздна…
Последняя ложь была высказана во спасение наших с Мартой четверговых встреч. Дженни полностью удовлетворилась моими объяснениями, и наши отношения с ней снова стали нежными и теплыми.
Я интуитивно чувствовал, что моя растущая к ней нежность каким-то образом связана с моим тайным промыслом, но каким именно, я понять не мог. Но уж точно — это никоим образом с просто физическим удовольствием связано не было.
Был ли мой секс с Дженни более острым и насыщенным, чем с платными клиентками? Честно признаться, вряд ли. Значит, моя привязанность к Дженни была чем-то большим, чем-то, что было сверх плоти.
И все-таки почему, почему, занявшись новой «профессией», я начал еще сильнее любить Дженни?
Мы провели замечательный вечер. Поужинали в «Кафе художников», при этом я уверял ее, что она куда красивее девиц, которые были изображены на стенах, хотя менее хипповая.
— И менее юная, — добавила Дженни.
— Для меня, — торжественно возгласил я, — ты всегда будешь школьницей в гимнастических шароварчиках.
Дженни рассмеялась.
— Тебе следовало бы подарить эту строчку какой-нибудь из Артуровых пьес. Как, кстати, он поживает?
— Как всегда. Безумно в тебя влюблен.
— Я знаю! — Она смутилась. — Мне следовало бы найти для него какую-нибудь хорошую девушку.
— Да не беспокойся. В этом смысле у Артура все в порядке.
Потом мы отправились на балет в Линкольн-центр — после «Мороженщика» я отказывался ходить в театры. Нам показали серию одноактных балетов, которые замышлялись как комедийные.
— Единственный вид юмора, который еще утомительнее, чем юмор в балете, — прокомментировал я, — это юмор в опере.
До конца мы не высидели и отправились в кафе «Верхушка». Мы расположились у окна, потягивали белое вино и поедали друг друга глазами.
Домой к Дженни мы шли, взявшись за руки, молча — слова нам были не нужны.
В постели она приподняла скрывавшую меня простыню и, заглянув внутрь, спросила:
— Что это ты там делаешь?
— Прячусь.
Она засмеялась и тоже забралась ко мне.
Я действительно прятался. Я хотел отгородиться от всех и вся этим ненадежным тонким покровом, вдыхать ее аромат, согреваться ее теплом и никогда, никогда отсюда не вылезать.
— Иди сюда, — прошептала она.
Но я не мог. Почему-то глаза у меня защипало, я в отчаянии обнял ее и прижал к себе.
— Что ты делаешь? — спросила она. — О Господи…
Я впивался в нее, я впитывал ее влагу, ее нежность, я мечтал испить ее всю до дна.
— Любимый, — прошептала она.
Я хотел слиться с нею, отравить ее собой, чтобы она никогда, никогда не могла от меня отлепиться, «выздороветь».
— Чудовище, — шептала она.
Я не мог, не мог остановиться. В ней было мое спасение: если я не смогу ее завоевать, жизнь моя потеряет всякий смысл.