Анна Ревякина (Донецк)

Шахтёрская дочь[4]

* * *

Здесь густая трава и беспечные песни сверчков,

здесь разверзшийся ад среди райского лета.

И плывут облака по чернильному небу зрачков,

и в кармане сломалась последняя сигарета.

На войне не бывает ничьих, только свой и чужой.

По чужому стрелять, своего прикрывать, что есть силы,

повторять: «Слава Богу! Живой! Слава Богу! Живой!»

И звонить дочерям с почти севшей мобилы.

И любить сыновей, тех, что рядом — в окопе, в пыли —

делят тяготы дней, делят хлеб и говяжью тушёнку.

Эти воины — дети кротами изрытой земли,

вместо нимба Господь отдал им коногонку.

Вместо сердца Господь даровал антрацит,

вместо вдоха степного — горючесть метана.

Здесь густая трава, что так ярко, чадяще горит,

словно вечная слава победы на груди ветерана.


* * *

Это был страшный август четырнадцатого года, два народа шли в лобовую. Николай с лицом чёрным, как добываемая им порода, прикрывал собою горящую передовую. На его руках умирали и воскресали, на его глазах открывались ходы в преисподнюю. Город детства его, город угля и стали, превращали в пустошь, в пустыню неплодородную. Сеяли смерть, как раньше сеяли хлеб, сеяли ужас, боль и жуткое «зуб за зуб», а зелёные пацаны, утверждавшие, что смерти нет, рыдали от страха, увидев свой первый труп. А увидев второй, начинали, кажется, привыкать, говорили: «Война — не место для бабьих слёз!» И у каждого в городе оставалась мать, в городе миллиона прекрасных роз.


* * *

Мы — подвальные, мы — опальные,

кандалы наши тяжелы.

Мы — идея национальная,

мы — форпост затяжной войны.

Чёрной совести боль фантомная,

боль, что мучает по ночам,

эта домна внутри огромная,

наша ненависть к палачам.

Мы священные, мы убогие,

мы у боженьки в рукаве.

И глаза Его слишком строгие.

И следы Его на траве.

Утром встанем, пересчитаемся,

похоронимся, поревём.

Эх, война-война — девка та ещё!

Частоколы да бурелом,

заминированы окраины,

человеческий страшный суд.

Авель помнит, что всюду Каины,

только высунешься — убьют.


* * *

С нами Бог, с нами солнце и с нами дождь,

зарядивший снайперскую винтовку.

Это поле — рожь, а за рощей — ложь,

а за ложью ружья наизготовку.

Это поле — ржавчина старых битв.

Что посеет ветер степей разъятых?

Террикон лежит, словно мёртвый кит,

облака плывут, облака из ваты.

Золочёный гулкий степной закат,

уплывает солнце за край планеты.

Кто во всём случившемся виноват?

Кто спасёт распятую землю эту?


* * *

Господи Иисусе, как же страшно,

стало минное поле, была пашня.

Небо черно от дыма, глаза режет.

Господи, мы одержимы, мы — нежить.

Господи, я — отшельник, стрелок, пешка.

Господи, присмотри за мной, установи слежку,

приставь ангела, чтобы рука не дрогнула,

накорми манною дурочку сумасбродную,

дай хоть глоточек чистой воды из колодца.

Путь мой тернистый, путь, что не продаётся.

Лежу, а в глазах осень, коростой изъеденная.

Господи, вплети в косы мне святое неведение,

забери память, забери имя, дай новое.

Степь моя обетованная, время — средневековое,

время моё матерное, кровожадное, страшное.

Стало поле минное, а была пашня.


* * *

Родить бы сына,

назвать Николашей.

Родить невинного,

кормить манной кашей.

Родить красивого,

глазами в деда.

Пусть вырастет сильным,

балованным сердцеедом.

Родить бы дочку,

тонкую, как берёзка,

беленькие носочки,

платье в полоску.

Волос тугой, русый,

не сплесть в косоньку,

плечики узкие,

пяточки абрикосовые.


* * *

Никого не родишь. Только чёрный камыш да слепая луна над рекой, не пройдёт человек, даже серая мышь здесь боится бежать по прямой. Степь — лоскутный пейзаж и горячий рубеж, пограничье двух разных миров. Я люблю этот кряж, его дикий мятеж в кружевах кучевых облаков. И винтовка в руках, и ни шагу назад, здесь забытая Богом земля. И бесплодны поля, где под небом лежат нерождённые сыновья.


* * *

А с неба не снег, а серые лепестки пепла.

Мария лежит, и горы над ней огромны,

но Мария не видит горы — она ослепла,

врастая хребтом в донецкие чернозёмы.

Она захлебнулась огнём, прикрывалась дымом,

ползла, а после бежала к густой зелёнке,

держала винтовку крепко, так держат сына,

младенца, завёрнутого в пелёнки.

Ей было почти не больно, почти не страшно,

её прикрывали громкие пулемёты,

на палец левее в одном километре башня,

а справа стоят огнедышащие расчёты.

— Ребята, прикройте, я отхожу, ребята! —

Мария кричала и падала навзничь в почву,

и кровь её растекалась, как сок граната.

Мария, моя Мария, шахтёрская дочка.


* * *

На самой вершине дальнего рыжего террикона,

где колокольный звон — музыка из привычных,

они встретятся — отец и дочь — натянут сетку для бадминтона,

а у подножия плещется море — поле пшеничное.

И у них не будет другого занятия, кроме счастья,

и только Донецк с его улицами, проспектами и мостами

навсегда останется с ними, будет их лучшей частью,

навсегда останется с нами — погостами, розами и крестами.

Это память, с которой не стоит бороться, она нетленна.

Я помню звук, с которым стреляют «грады», ложатся мины.

Но Донецк — это не просто город, это вселенная,

Донецк — это шахтёрские девочки и песня их лебединая.

Загрузка...