ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Уже третий раз подогревает Нина Сергеевна обед. А мужа все нет. Как ушел утром, так и не появлялся.

«Опять, наверное, что-нибудь случилось! — с тревогой думает жена политрука, глядя на красные блики, падающие на стену от печки. — Еще в полдень на заставе началась суматоха. Ускакал куда-то Торопов. Не видно Михаила. Неожиданно приехал комендант. Что-то неспроста».

Нина вышла на крыльцо. Во дворе заставы — ни души. На наблюдательной вышке маячит часовой. Он, не отрываясь, смотрит в бинокль на маньчжурскую сторону. Можно подумать, что часовой от скуки разглядывает седые клочья облаков, зацепившиеся за вершины сопок. Но, привыкшая к неожиданностям пограничной жизни, Нина поняла, что значит эта напряженная поза часового и это безлюдие на заставе. Стало еще тревожнее. Однако она тут же представила расчетливо отважного и спокойного в минуты опасности мужа и немного успокоилась. Но это длилось недолго. Не находя себе места от гнетущей неизвестности, Нина возвратилась в комнату и стала ходить из угла в угол. Перед ее глазами почему-то возник припавший к шее коня, азартный и не берегущий свою жизнь, горячий Торопов.

Панькина схватила с вешалки шубку, набросила ее на плечи, собралась пойти к дежурному, узнать, не случилось ли чего. Но потом раздумала. До нее ли сейчас пограничникам? Она раздраженно сдернула шубку, сунулась в уголок дивана, чувствуя, что уже изнемогает от этих бесконечных тревог. Прихотливая фантазия вдруг ярко нарисовала перед ней: Торопов скачет, выстрел из кустов, он падает с коня и лежит на снегу, раскинув руки…

«Идиотка! И придет же такое в голову», — обругала она себя и прижала руку к сердцу, чтобы унять его.

Заметив Андрейку, возившегося с игрушками, она опустилась на коврик, потрепала рукой его голову, прижалась щекой. Потом в порыве нахлынувшей нежности стала целовать сына. Она озорно повалилась на спину, увлекая его за собой. Андрейка взвизгнул и радостно закричал:

— Я тебя поборол!

Внешностью Андрейка был весь в Нину Сергеевну: такие же белокурые, вьющиеся волосы, такой же широкий, открытый лоб, округлый подбородок. Но больше всего он походил на мать голубыми глазами, всегда широко открытыми от любопытства. Характером же Андрейка явно выдался в отца. Рос он спокойным, не капризным. Мог часами играть один, никому не надоедая.

«Вылитый отец! Такой же невозмутимый!» — думала Нина, наблюдая за мальчиком. Иногда Андрейкино спокойствие ей нравилось, иногда нет. Хорошо, если унаследует отцовскую степенность и здравый подход к жизни! А вдруг вырастет равнодушным «телком». Что тогда?

Несколько раз она пробовала заговаривать об этом с Михаилом.

— Ты же педагог, — отвечал он, — вот и воспитывай из него человека, какой тебе по душе. Я бы хотел, чтобы он стал просто честным парнем. Этого вполне достаточно.

Уходя в школу, Нина Сергеевна оставляла сына с соседской девочкой. Он привык к ней и не вспоминал о матери. Отца же видел настолько редко, что иногда держался с ним отчужденно. Панькин, замечая это, огорчался и давал себе зарок — больше заниматься с мальчиком. Но из этого ничего не получалось. То он долго задерживался на службе, то приходил усталый, измученный и, едва поужинав, валился в постель.

А в те редкие минуты, когда удавалось побыть с сыном, Панькин убеждался, что он слишком огрубел и у него не хватает непосредственности и радостной увлеченности, чтобы заинтересовать ребенка.

Летом мальчишка целыми днями пропадал на заставе. Он знал всех бойцов, помнил клички коней, собак, разбирался во многих делах пограничной службы. Словом, на заставе он был своим человеком. Бойцы любили мальчика. Его проказы доставляли им немало веселых минут.

Но больше всего сын политрука привязался к начальнику заставы и к повару Михееву. Торопов, направляясь на границу, иногда брал его в седло, отдавал ему повод и вез до ворот. Иногда он давал восхищенному мальчишке потаскать на боку колодку от маузера.

К толстому Михееву Андрейку влекло по другим причинам. Во-первых, повар частенько потчевал его незамысловатыми лакомствами. В дни выдачи сахара парнишка не отходил от него. Уж очень сладкие тянучки умел делать повар. Такие сладкие, такие тягучие, каких отец не привозил даже из отряда.

Во-вторых, Михеев разговаривал с Андрейкой, как равный с равным, и это нравилось мальчику. Говорили же они обо всем: и об оружии, и об охоте, и о нарушителях, и о многом-многом другом, с чем мальчик успел познакомиться в свои четыре года.

— А скажите, пожалуйста, Андрей Михайлович, какой у нас на заставе самый быстрый конь? — спрашивал повар.

— Пират, — отвечал Андрейка.

— А может быть, Орленок? — допытывался повар, называя коня, принадлежавшего Панькину.

— Нет, Пират лучше. Его никто не перегонит.

— А скажите, сколько мы должны положить в котел соли?

— Пять ложек, — отвечал Андрейка.

— Не маловато ли?

— Недосол на столе, пересол на спине! — бойко объяснял мальчонка.

— Снимите, пожалуйста, пробу, — просил повар, подавая миску супа. Андрейка черпал ложкой, обжигался, морщился, но все же с выданной порцией справлялся. Потом он получал несколько ложек гречневой каши, с удовольствием уминал ее, подходил за киселем.

— Ну и как? — спрашивал Михеев.

— Суп как суп, каша как каша, — оценивал Андрейка обед словами старшины Кукушкина. — А кисель — во-о-о! — показывал он большой палец.

Голубичный кисель Андрейка любил. Поэтому тут, как правило, не обходилось без добавки. Выставленный с похвалой палец как раз и означал: «Ждем добавки!»

Домой сын политрука возвращался сытым. Нина Сергеевна частенько выговаривала Михееву полушутя-полусерьезно:

— Ваня, ты закормил сынишку! Дома ничего в рот не берет! Хватит баловать его!

— Так мы же, Нина Сергеевна, на довольствие его поставили. На солдатском пайке парень крепче станет, — отшучивался Михеев.

Повозившись на ковре с сыном, Нина Сергеевна уложила его спать, а сама села за ученические тетради. Однако работа не шла на ум. Тревога точила и точила сердце, точно что-то должно было случиться. Она подошла к этажерке, взяла первую попавшуюся книгу, но читать не смогла.

«Нет, в самом деле, что это сегодня со мной? Как будто первый день на границе!» — Она убавила в лампе огонь и легла на диван. И тут же привстала. Она поняла, что это была тревога, совсем не связанная с заставой. Это была совсем другая, смутная тревога. Но о чем она? Что породило ее?

Последние годы Нина Сергеевна так привыкла к постоянным отлучкам мужа, что перестала обращать на них внимание. Застава давно уже стала частью ее жизни. Все здесь было знакомо и понятно. За семь лет, прожитых на Стрелке, она привыкла и к топоту коней пограничников, и к выстрелам, и к сигнальным ракетам, и к длинным бессонным ночам, проведенным наедине со своими тревогами.

Когда-то, заслышав под окнами топот, она бежала на крыльцо, долгим взглядом провожала уносившихся в темноту пограничников. Ночная мгла пугала ее. Нина боялась за мужа, за его товарищей, ожидая их, не находила себе места, мучилась и терзалась, если их долго не было. Но с годами эта боязнь исчезла. На смену ей пришло простое желание — поскорее увидеть мужа, поговорить с ним, почувствовать тепло близкого человека. С Михаилом она чувствовала себя спокойно и уверенно. С ним все было просто, ясно и чисто. Она уважала его за трезвость ума, за ровность характера и за рассудительность.

Когда, бывало, появлялся Михаил, в квартире становилось оживленней, радостней. Шутки, смех, разговоры о самых обыкновенных вещах могли длиться часами. Они скрашивали однообразие армейской жизни. Но таких часов, веселых и безмятежных, к сожалению, было немного. А теперь их и совсем не стало. С приездом новобранцев работы навалилось столько, что Михаил появлялся дома поздно ночью.

Закончив уроки в школе, Нина Сергеевна по нескольку раз в день принималась наводить порядок в квартире. Часами начищала посуду, задумчиво и грустно перебирала в шифоньере платья, кофточки, сшитые два-три года назад. Теперь эти наряды наверняка устарели, вышли из моды. Иногда она надевала любимые платья, но куда в них выйдешь?..

Нина поправила подушку, легла опять. Вспомнилась молодость. Вот она еще совсем наивной девушкой приехала учительствовать в Кирпичный. Застенчивая, пугливая, она боялась подойти к незнакомым людям, чувствовала себя робко и скованно. При встречах с мужчинами краснела и чуть ли не заикалась. Постепенно эта девичья робость прошла. Жители поселка полюбили скромную учительницу. Как и все девушки Кирпичного, она по вечерам гуляла по улице, пьянея от запаха черемухи, смеялась и грустила без повода. Потом познакомилась с Панькиным, молодым политруком, только что закончившим училище. Познакомились, стали встречаться. С ним было приятно пройтись по улице, ловя завистливые взгляды подруг. Как-никак, а Панькин уже в то время носил на груди орден и медаль.

В их дружбе было много интересного и приятного, все было спокойно и просто, сердца их стучали ровно. Не знали они бессонных ночей, тревоги, тоски, порывов. Они часто уходили в лес. В глазах рябило от густого березняка, от солнечных зайчиков. Голова кружилась от растревоженных весенним ветерком лесных запахов. Михаил не говорил громких фраз о своих чувствах. В дружбе он был так же немногословен, как и в жизни.

Потом она заболела, Панькин отвез ее в больницу. По возвращении Нины в Кирпичный, он часами просиживал у ее постели. Она поняла, что этот мешковатый на вид человек обладает добрым сердцем, она прониклась к нему уважением и еще больше привязалась.

Как-то вечером в комнату впорхнула птичка. Порывшись с хозяйским видом в тарелке, стоявшей на столе, она перелетела на подоконник и что-то прощебетала. «Наше счастье прилетело!» — сказал Михаил, и его лицо озарилось радостью. Нина засмеялась и зажмурила глаза. На другой день, так и не сказав ничего друг другу о любви, они стали мужем и женой.

Все это сейчас промелькнуло в голове Нины. В ее задумчивых глазах вдруг пронесся испуг. Она поняла, откуда наползала туманом эта смутная тревога. Ей было одиноко, пусто в этом доме, скучно. И на нее точно обрушилась внезапная мысль: «Да любила ли я Михаила? Люблю ли его? А может быть, мое замужество было простым бегством от одиночества? И уважение я приняла за любовь, а привычку — за счастье?» Она даже растерялась от этих мыслей, стала гнать их. Она с беспощадной ясностью поняла, что сердце тоскует о настоящей любви.

Скрип ступенек прервал ее мысли. Так входит на крыльцо — неторопливо, степенно — только он.

Перешагнув порог, Панькин зажмурился, хотя лампа светила и не очень ярко. Лицо его от мороза горело, щеки разрумянились. Он повесил на стену пистолет, снял шапку, полушубок и, улыбаясь, попросил:

— Дай-ка я тебя заморожу! — Он обнял жену, прижался холодной щекой. Она как-то судорожно гладила его волосы, разглядывала его лицо. «Наскучилась», — подумал он, чувствуя, как в тепле все тело наливается свинцовой усталостью. А она с чрезмерным, лихорадочным оживлением накрывала на стол, подавала полотенце, торопливо рассказывала об Андрейке, суетилась, и все это ей казалось неестественным, но она не могла себя остановить.

— Садись, небось весь день голодный. Не кушал ведь сегодня, да? — Она взяла у него полотенце, принялась без нужды подставлять соль, перец, хлеб.

Панькин набросился на еду. Нина присела напротив.

— Ну, рассказывай, рассказывай! — торопила она, изображая горячую заинтересованность делами мужа.

— Промазали мы сегодня. Так оскандалились, что хуже и не придумать! — сказал он огорченно. — Такого матерого волка упустили, что мало нас под суд отдать…

Он отодвинул тарелку, стал рассказывать о случившемся.

— Ах, какая досада! Какая досада! — восклицала Нина.

Панькин вдруг сладко зевнул, глаза его слипались. Через несколько минут он уже храпел в кровати. А Нина, устало сутулясь, стояла среди комнаты, словно к чему-то прислушиваясь или чего-то ожидая…

Загрузка...