19.

Лоскутная толпа шла к деревенскому кладбищу. Впереди нее вдруг появился худотелый коротконогий человечек с крестом в руках и в старом подряснике и рваной скутейке. Про него никто в миру, кроме Егора и Кузи, не знал. Он жил за деревней, в верстах семи от нее, в глухом непролазном урочище, в землянке… Однажды по теплу Кряжевы очутились в урочище, споря про что-то и не обратив внимания, куда несут ноги. Братья подобно всем жителям Карымихи не очень-то хотели бы оказаться в урочище, про которое ходила дурная слава. Сказывали, будто де нечистая сила крутит всеми, кто забредет сюда, насмехается люто, вдруг да и лишит памяти, и тогда человек делается сам не свой и мучительно думает про что-то, пока близкие или друзья не догадаются попросить Дедыша изладить святой воды, чтоб порченый испил ее. Ну, очутились Кряжевы в урочище, смотрят, колючий облепиховый кустарник кое-где пригнут и слабая, взросшая без солнечного света, вялая трава близ дерев примята. Братья насторожились, запоглядывали по сторонам, только тогда и определились, что нечаянно забрели в урочище, и заробели, намеревались повернуть обратно, но тут еще пуще заволновались и не могли сдвинуться с места, пребывая в сильном, не оборвать сразу, оцепенении. А причиной этому стало неожиданное, точно из-под земли, появление маленького рыжего человечка с длинными лохматыми волосами. Откуда он?.. Иль в его облике нечистая сила выметнулась из глухих таежных недр?.. Кряжевы шептали испуганно:

— Сгинь, окаянная! Сгинь!..

Но человек все стоял на месте, точно пригвожденный, и, кажется, тоже испытывал страх. Так они пребывали какое-то время в душевном расстройстве, пока Егор не спросил слабым дрогнувшим голосом:

— Ты кто?..

— Человек я, много чего претерпевший и теперь бредущий не знамо куда… Неведомо про то никому в свете, и мне тоже… одному Господу…

— Странник, что ли? Побродяжка?..

— Может, это и есть теперь мое прозванье, а может, другое какое-то… Иль не все мы нынче бредем впотьмах, одно только и прозревая впереди — Свет Господний?..

Человек отвечал, мягко и напевно выговаривая слова, и можно было подумать, что он пробует отыскать нечто способное пригодиться через минуту, когда он затянет ту, от сердца, песню. Но, конечно же, человек думал не об этом, а о том, надо ли ему, мучимому голодом и жаждой пития от людского тепла, говорить правду? Не лучше ли затаиться? А что как встреченные им люди нападут на него?.. Он догадывался, что лучше бы помолчать, не остыло еще, перед глазами стояло страшное: ввалились поутру, вытеснивши мирян, в Христовую церковь; они были в длинных плащах, с огненнодышащим оружием в темных руках, согнали служек под высокий деревянный купол и заперли там. Варнаки искали настоятеля, да припозднился он, и теперь, зайдя в церковь с притайной стороны, смотрел на разор, сдерживаемый могучим дьяком. Тот пришел с ним и сейчас, зажав ему рот огромной ладонью, тоже, как и он, плакал… А потом настоятель покинул родную деревню и с тех пор его никто не видел. Он понимал про поднявших руку на Господа, что есть они порождение дьявола, дьволята, чинящие зло роду человеческому, возомнившие себя вознесшимися над сущим. Понимал и другое: наступит время, и они сломают себе шею.

Человечек отвечал, мягко и напевно выговаривая слова и поникнув:

— Священнослужитель я из ближнего оселья. Бежал оттуда, преследуемый бесовской силой. — Вздохнул: — Но, ежели добрые люди пожелают выдать меня хотя бы тем же варнакам, которые учнили разор церкви Пресвятой Богородицы, посрывали старинные иконы со стен, я не стану чинить препятствий и сам с охотой пойду с вами. Знать, Господу так угодно.

Братья выслушали выбравшего одинокую скитскую жизнь, помогли ему вырыть землянку в урочище… И с тех пор, обламывая робость, приходили сюда и приносили из скудных своих съестных припасов.

Толпа двигалась, впереди нее шел человек с крестом в руках и молился. И, хотя он говорил тихо, многие в толпе слышали произносимые им слова, и были те слова о милосердии, о добром сердце преследуемого злым роком мирянина, не оттолкнувшего Господа, приемлющего Его и в горький час. Люди внимали произносимому священнослужителем, и на сердце делалось мягче и спокойней, а так неожиданно обрушившаяся на них душевная твердость в правоте того, что нынче совершается ими, укреплялась. Никто не помнил, в какой момент впереди толпы появился человечек, и никто не задавал такого вопроса. Что-то сказало людям, будто человек с крестом в руках спустился с неба в благодарность за их душевный порыв, а может, дан им за те муки, что претерпел в жизни отдавший Богу душу.

Для Егора и Кузи появление во главе толпы священника тоже было неожиданно. Они боялись за него: а что как порушники Веры из лагеря, догадаются, кто он, небось не помилуют, не любят оставлять свидетелей, — и не понимали, почему он покинул схронок. С опаской посматривали в сторону священника, а когда увидели продирающегося сквозь толпу Револю и поняли, куда он устремился и отчего так яростно расталкивал людей длинными проворными руками, на какое-то время опешили и не знали, как поступить. Но скоро опомнились и, не сговариваясь, но сознавая каждое братнее движение, кинулись за Револей. Настигли его, когда тот уже подбирался к маленькому священнику. Они настигли Револю и как бы ненароком потеснили его, а когда тот попытался оттолкнуть их, сдавили плечами. Револя охнул и раскрыл рот, не в состоянии ничего сказать. Он так и не стронулся с места, наблюдая за обтекающей его толпой, и вдруг почувствовал в ней какую-то особенную силу, о которой не имел понятия, и вот теперь стал свидетелем ее взлета, и растерялся. Все ж спустя немного взял себя в руки и мысленно сказал: «Ладно, теперь я не буду мешать толпе, отыграюсь, когда она распадается, и, как просила братва, наведу укорот маленькому священнику, не то паханы обидятся, а за ними — власть».

Толпа подошла к кладбищу, остановилась на том месте, где прежде сияла часовенка. Нынче тут все почернело, обуглилось, туплыми иглами торчали из земли обгорелые столбы. Люди опустили на снежный наст покойника и лишь теперь подумали, что он другой веры — не православной, и вопрошающе посмотрели на маленького священника. Тот отвел их недоумение, сказал твердо:

— На все воля Божья.

Кое-кто из мужиков пошел на другой конец кладбища поискать, есть ли там яма, нынче роют могилы впрок, люди, понимая про общее стремление к светлому, обтесанному реформами, будущему, мрут как мухи.

Священник помедлил и начал привычное для себя дело. Он силился найти на сердце настрой, что придал бы отпеванию особенный, в чем-то отличный от всего, что встречалось в обычной жизни, и оттого едва угадываемый, почти потусторонний смысл. Не сразу, чрез сопротивление в собственной душе, он извлек на свет этот настрой, и слова его, обращенные к умершему, обрели силу и стойкость и, хотя не были в отдельности воспринимаемы слушателями с осознанием их значения, в общей массе они сделались близки каждому, были подобны реке, что течет, все набирая мощи. Молитвенные слова наполняли сердца удовлетворенностью: вот, дескать, и мы понадобились для Божьего дела, не все еще в нас остыло… Чудное творилось нынче с людьми и впрямь возможное лишь в приближении к Господу. Всяк находил свою душу годной для святого очищения. Но получалось, что и толпа, единая в теперешнем устремлении, тоже думала о себе, как о чем-то имеющем душу, ни на что не похожую и относящуюся ко всем сразу и не ставшую от этого безликой, обращенную к теплу и свету. Всяк нынче сознавал свою общность со всеми и принимал ее близко к сердцу.

Ленча, когда толпа поравнялась с бараком, вышла на подворье, а скоро втянулась в людской поток, и вот уж почувствовала свою соединенность с людьми и что-то, прежде дремавшее в ней, не позволявшее выйти за едва ли не уставные рамки, вдруг проснулось и, о, Господи, как же легко, как же непривычно легко и освобожденно сделалось! Но то была легкость, настоенная на грусти, на боли, неподглядной со стороны, зато ею самой ощущаемой остро. Та боль от неумения Ленчи ладить с отцом, понять в нем, чтоб, уж облокотившись на это понимание, постараться уяснить, ну, хотя бы, отчего он поменялся в отношении к ней и не стало в его голосе прежней ласковости. Не стало и обыкновенной человеческой участливости, одна напряженность в его глазах, холодная и давящая.

Ленча чувствовала соединенность с толпой столь осязаемо и остро, что чуть погодя ей начало казаться, что она и не жила сама по себе, оторванно от деревенского мира, хотя и понимала, что это не так, и она любила подолгу находиться одна в комнате ли, на берегу ли Байкала, или еще где-то, в такие минуты она думала о разном, чаще о далеком и призрачном, воображаемом ею. Все, что окружало и что могло бы окружать, если бы она сменила место проживания, ее не занимало, она удивлялась, отчего люди говорят об обыденном, ведь это скучно, сама она сроду не говорила бы об этом, когда бы все зависело от нее.

Однажды впереди толпы случилось что-то, почему та вдруг зашумела и заколебалась, не умея сдержать ярости. Ленча, еще не зная, что случилось, закричала. И, даже увидев рядом с собой, протиснувшейся в первые ряды, отца, который подсоблял лагерным офицерам выдернуть из толы маленького священника, она не замолчала и продолжала кричать вместе со всеми, чтобы оставили их в покое хотя бы на время, пока они не совершат богоугодное дело. И лишь, когда толпа, единая в своем устремлении, оттеснила тех, кто мешал ее движению, Ленча облегченно вздохнула, но еще долго пребывала в необыкновенно болезненном состоянии. Она молча, расширенными глазами, теребя пальцами куртку, точно бы ощупывая ее, смотрела, как поднесли покойника к свежевырытой яме и опустили на дно и, помедлив, забросали желтое лицо полынной травой, которая росла тут же, тоже желтая. После этого начали сталкивать в землю тяжелые комья. Ленче казалось, что мертвому не все равно, какой землей посыплют его прах, и она хотела бы сказать об этом, да не смела.

Толпа не разошлась и после того, как незнакомца предали земле. Она недолго томилась в нерешительности, и вот уже обратилась ликом к маленькому священнику, о котором понимала: кинь его, и теперь же его схватит лагерная охрана и отдаст отбывающей свой срок братве, которую он, кажется, разгневал своей неуступчивостью, а уж что последует после этого, и мальцу ясно. Толпа не распалась, и вернувшись в деревню, вползла на обширное подворье Евдокимыча, теснясь и говоря чаще мало значащее для стороннего слуха, но для нее самой необходимое. Это ни про что говоренье помогало ей, лоскутной, чувствовать себя не слабой. Но скоро стемняло, и люди начали разбредаться, тогда и Кряжевы, а вместе с ними и маленький священник, неприметно для худого глаза, покинули подворье, чтоб погодя очутиться в урочище, в землянке… Там братья оставили служителя Господа, наказав никуда не отлучаться и поукоряв хотя и не настырно, а как бы по принуждению за нынешнюю отлучку, что могла бы стоить ему жизни, не подымись в деревенском миру нечто могучее, исталкиваемое из души, широко разбрасываемое окрест и подчиняющее своей воле каждого.

Братья вышли из землянки, и на сердце у них было одинаково сладко и трепетно. От прежней робости и следа не отыщешь, подзатерялась, отторгнутая, заместо нее появилось ощущение освобожденности от условностей, что раньше казались невыносимо тяжелыми, словно бы братьям уж не надо ни от кого ничего скрывать, словно бы могут говорить и о том, что упорно утаиваемо людьми, боящимися и малого упоминания про это, точно бы и впрямь все, нынче вытворяемое на отчей земле, необходимо тем, кому еще жить, для них, не появившихся, точно бы освобождается место, очищается от непотребства. Горько, что санитарами — людишки без Бога в душе, а к непотребству отнесены к земле преклоненные, ею живущие, понимающие про нее как про родимую матушку, которая накормит и напоит.

Но кто те, прислонившиеся к дьяволу, по какому праву вершат они свое подлое дело, полагая себя судьями? Кто они, отделившиеся от сущего и тем уподобившиеся пустыннику без роду и племени? В горькую годину пришли они на русскую землю никем не званные, чуждые ей по духу, темной задохлой смутой рассеялись по ее просторам. Была та смута настырной, ни на минуту не утихающей, от нее человеку делалось несвободно и жутко. Но странно, эта несвобода кое-кому пришлась по сердцу. И раньше стремившиеся отвернуться от Божьей благодати, нынче они и вовсе распоясались, почувствовав себя ни от кого не зависимыми, хтя бы и от Всевышнего. Далекие от Бога, застылые душой, что отторгнула зерна, творящие мир, они двигались от одного злого дела к другому, и все больше укреплялись, и это было страшно, за ними маячила неотвратимость гибельности, надвигающейся на примолкшую в тревожном ожидании русскую землю.

Но братья нынче не об этом думали, не о том, что остро чувствовали освобожденность от условностей, а о нежном и ласковом, что растолкало сердце, и уж не унять, так и пребывало бы, колеблемое чужеродной мыслью, все ж наступил предел, после чего их чувства начали разниться. Это когда братья оказались на околичке деревни близ сгорбатенного, с пустыми глазницами окон, с настежь растворенными дверьми, никорослого пятистенника. Хозяев в прошлую седьмицу, подчистую выгребя нажитое ими и растолкавши по хватким рукам, вытолкали с подворья за долги, а дом, сказывали, разбивши по бревнышку, свезут в уездный городок.

Егор поднял голову, и тут увидел Ленчу, и радость в нем сделалась еще сильнее. А Кузя в это же время чуть подостыл от придавившей его ласковости к сущему. Вдруг появилось беспокойство за брата. Нет, он не сказал бы ничего худого о Ленче, вроде бы понимал ее и не желал бы для брата другой девушки. Но смущало то, что стояло за нею, в последнее время в особенности. Это было заметно при встречах с отцом Ленчи, суровым и хмурым человеком, который еще больше суровел и хмурился, стоило ему увидеть братьев. Но что Кузя мог поделать с Егоровой любовью, иль поломаешь ее, сумасшедшую, а для брательника еще и на весь свет одну такую?.. Сам Кузя не испытывал ничего подобного и удивлялся Егорову чувству, и пугался. Вместе с тем он ничего не предпринял бы против него, если бы даже выпала такая надобность. Все, что в душе, тихое и притаенное, сокрытое и от себя, не дало бы ему поломать братнино чувство и, вполне вероятно, повелело бы стать оберегателем чужой любви. А беспокойство, ну, что ж, оно и впрямь в нем упрямое и покалывающее, точно боль. И нет возможности совладать с ним, как нет желания поведать о нем брату. И Кузя и нынче не обронил ни слова, лишь пожал плечами и ушел. И вовремя. Впрочем, Ленча могла бы и при нем сказать Егору все, что намеревалась сказать. Она как бы не замечала Кузю, и, если бы нынче Егор вспомнил о нем, она не сумела бы сразу понять, о ком идет речь. Но скорее Кузя существовал в ее сознании только как человек близкий и дорогой для любимого, а значит, и для нее тоже. Но нынче все ее существо тянулось к другому, желало другого, и она вдруг остановилась посреди темной улочки и начала говорить сначала тихо, а потом все громче и громче:

— Я люблю тебя, и я хочу, чтобы ты всегда был рядом со мною. И я не знаю… не знаю… Но я так хочу… хочу… Пойдем же… Пойдем к тебе. Ну, что же ты?..

Она хотела принести себя в жертву, вот именно — в жертву любви. Она даже сама пару раз произнесла эти слова, и они неожиданно понравились ей своей новизной. Она как бы играла поглянувшуюся роль, но играла неосознанно, даже не догадываясь о том, что играла. Впрочем, не мудрено, что она не замечала этого, игры было все же мало, да и та, что высвечивалась, находилась как бы вне душевного состояния Ленчи, лишь слегка задевая ее и не мешая тому, что в ней совершалось. Все в Ленче нынче по-другому. И она сознавала это и была упорна в достижении цели, которая влекла ее. И не стыдилась своего устремления.

— Да, я так хочу…

Поменялось нынче в душевном состоянии Ленчи, но поменялось и в Егоре, и это соединило их еще более крепкими узами, сблизило.

Ленча была в избе, где жили братья. Ей тут все нравилось, по душе пришлись висящие на стенах златотканные коврики. «Мамина работа», — сказал Егор. На полу тоже лежали коврики, хотя и не блещущие, точно бы приглушенные, затененные, но с тем же рисунком. Нравилось Ленче и смущение Егора. А что же он сам?.. Для него все в избе, если бы не возлюбленная, казалось бы пусть и не отчужденно, то привычно скучно и обыденно. Но любимая нынче рядом с ним и так близка, что и не знаешь, радоваться ли, окунуться ли в сомнение, ведь долго так продолжаться не может, и возлюбленная уйдет. А что, как по прошествии времени то, что произошло с ними, увидится ей в другом свете, и она отвернется от него?.. А он уже теперь знает, что не сможет жить без нее.

Егор вдруг стал неприятен самому себе, мысли в голове разные, мнится, что он воспользовался слабостью девушки и не упустил предоставившейся возможности удовлетворить не одно лишь самолюбие. И еще ему мнится, что любимая раскаивается, хотя он ощущает тепло ее тела и боится лишний раз пошевелиться, чтобы не обеспокоить Ленчу, задремавшую на его руке. А что как виноватость будет мучать ее денно и нощно? Он не хотел бы, чтобы так случилось, он слишком дорожил возлюбленной, чтобы допустить это. В душе у Егора все точно бы сдвинулось, и теперь она, раздерганная и ослабевшая, не могла обрести покоя, да и не стремилась к этому, словно бы по нраву ей пребывать в тревожном движении, не ведая, что ждет ее впереди.

Ленча открыла глаза, приподнялась на локтях, сказала дрогнувшим голосом, склонившись над Егором:

— Мне пригрезилось что-то страшное. Словно бы тебя уже нет рядом со мной, ты исчез, растворился в ночи. Я кричу, кричу, но ты не откликаешься. Господи, что же это такое?!..

Странные интонации услышались Егору в голосе Ленчи, как бы не ее, а чьи-то еще, может, его покойной матери, она тоже вот так же, помнит, восклицала, и страх метался в ее глазах. И то, что в голосе у Ленчи было еще что-то незнаемое, успокаивающе подействовало на него, и в душе все начало уставляться на привычное место, но тут раздался сильный стук в дверь, та задрожала, заметалась, а потом и сорвалась с петель. Егор соскочил с постели и засветил лампу, увидел в дверях Ленчиного отца, огромного и серого, с маленькими залютевшими глазками, те смотрели не мигая и как бы проникали в самую душу, отчего в ней что-то снова начало сдвигаться, но уже не так пугающе, все ж нагоняя неприютность и холодность.

Загрузка...