24.

Голь и впрямь точно бы без тормозов, злоручна не в меру, вдруг поднялась неуправляемая на родимого отца, когда заметила, что тот прячет в сундуке вырезки из старых газет. Она долго изгалялась над ним, тайно радуясь отцовскому испугу. Краснопей хотел поучить пацанву, прибегнуть к дрыну, коль нет в избе ремня, но чуть погодя раздумал. Вытащил из сундука старые газеты и отнес в чулан, спрятал там, отодрав ближнюю от стены половицу. Мог бы и вовсе выбросить, как намеревался, но что-то помешало. К тому же подумал: а что как прежняя власть вернется? В самую пору будут гаазетки-то… А новая власть, коль даже освирепеет, не доберется до его клада. Что ей за нужда шарить под полом?.. Повеселел, зашел в избу:

— Отчего на столе-то пусто? Не сготовлено еще?..

Краснопеиха с недоумением покосилась на мужа, обронила вяло:

— Ты что, вчера только на свет появился?.. Пошто бы я принялась гоношиться, коль в избе ни крошки?..

Краснопей, понятное дело, знал про это, но сделал вид, что не догадывался, сказал с легкой для себя усмешкой:

— Ясно море!..

— Так-то уж и ясно, — не согласилась Краснопеиха, накидывая на плечи курмушку и повязывая голову выцветшим ситечным платком: — Это тебе ясно, а мне очень даже нет…

Спустя немного она вышла из дому: время торопило. Краснопеиха работала там же, в рыбачьей бригаде. Краснопей не долго стоял подле поддымливающей плиты, привычно подумал, что надо бы принести глины и заделать дыры. Подумал лениво и вяло, и скоро запамятовал про это, другие мысли подоспели. Он, перешагивая через пацанву, валяющуюся на полу, подстелив под себя разное тряпье, протиснулся к лежаку, устроился поудобнее, так, чтобы не шибко дуло от захолодавшей стены, подоткнул под бок тряпки и уж после этого дал простор мыслям, от них все равно не отвертеться, разве что потянуть время, чтоб не сразу накатили… Те мысли, на удивление ему, о себе и о том, что с ним произошло, отчего он как бы сбился с тропы, иной раз встретит Мотьку в улочке и — весь разулыбается. Черт те что, беда прямо! Как бы сам не свой и все в нем не его, а чье-то еще. Поменялось в нем, в отдельные минуты кажется, что он пустой, весь из робости, и она все растет, растет, и скоро станет такой огромной, что обернется в страх не только перед Мотькой, про которую знал, что много чего на ее совести, а и перед мужиками. Вдруг что-то нападало на Краснопея, и он нещадно ластился к мужикам и слова разные улещивающие говорил, и можно было подумать, что он оправдывался перед ними, хотя и не понимал, за что… Но случалось и по-другому. Это когда на сердце наваливалась тоска. Тогда он с острой неприязнью смотрел на людей. А ведь он не был озлоблен, порой подымался высоко хотя бы и в помыслах, но, к его неудовольствию, такие минуты выпадали все реже, и оттого тускнело на душе, она словно бы съеживалась и уж не выплеснется из нее нечаянное и не обольет радостью, чаще стыло там. Верно что, когда наваливалась тоска, Краснопей с досадой смотрел на людей, выискивал в них все, что напоминало собственное бессилие. Изводил их погаными словами, в открытую сказывал, что близок к сильным мира сего, хотя и не совсем так, как прежде, и все же… все же ему поверят, если он доложит о мужичьем упрямстве. Вдруг да и говорил:

— Отчего-то разобиделась на меня власть. Поди, взяла в ум, что худо служу ей, не подпираю своим словом, не вывожу вашего брата на чистую воду. А надо бы, а, мужики?..

Краснопей понимал, что не нужно бы говорить об этом. Мало ли что? Вдруг среди мужиков затесался кто-то из варначного племени? А они там все повязаны с властью. Но он догадывался, что если бы еще перед мужиками начал таиться, опасаться их, не выдержала бы бедная головушка, склонилась бы под тяжестью горьких мыслей и уж не поднять ее…

Краснопей лежал на слабом, поскрипывающем при шевелении узком лежаке и раздумывал. Чудно! Часто ли раньше ломал голову над чем-то? Все делалось по-другому, несуетно и с душой, и мысли появлялись радостные, мнилось, что и для него отыщется местечко потаровитей.

Голь, очнувшись от вялой утренней дремы, заспорила, не умея поделить ичиги. Их не хватало на всех, а на двор приспичило. Она зашумела, заверещала. Краснопей поморщился и поднялся с лежака.

— Ну, что?.. — сказал он, оглядывая пацанву.

— Ницё, — отвечал старшой, подтягивая штанишки на одной лямке. — Вись, маемся…

Но вот ребятня сладила с непростой задачей. Краснопей знал, никуда она не бегала, шмыгнет за дверь, попрудит с крыльца, и обратно… В прежнее время он ругался, а теперь как бы и не заметил ничего. Когда же ребятня, морщась, попила из кружек гольного кипятка и выкатилась из избы, Краснопей горестно покачал головой.

Краснопеиха видела, как поломало мужа, удивлялась перемене в нем, нередко спрашивала, что с ним, почему он как подмененный и слова доброго не скажет?.. Краснопей не отвечал, а порой смотрел на нее с досадой. Да, Краснопеиха видела, что творилось с мужем, и украдкой смахивала слезу и все думала про свое… Нынче она чаще вот такая — постоянно и напряженно думающая, и можно предположить, что она не в своем уме, но это ничего бы не объяснило. Она и сама не сказала бы, что с нею, отчего ее мысли трудные и горькие, и все сшибаются, и подгоняют друг друга.

— И когда это кончится? — изредка спрашивала она с какой-то странной опаской, точно бы сама не хотела, чтобы так произошло. А и впрямь, не хотела бы… Стоило вспомнить, какой она была прежде, крикливой и ни о чем знать не желающей, кроме своего интереса в жизни, как все в ней возмущалось, и она ни за что не согласилась бы стать прежней. Краснопеиха часто видела сны, как бы в укор жизни, светлые и радостные, но иной раз появлялась во сне старая загубленная лошадь, и смотрела на нее та лошадь и о чем-то спрашивала, и она отвечала, в ее ответе звучала убежденность, что все сладится, и та жизнь, что посветила, но потом была отдвинута, незадавшаяся, не ушла вся, не растворилась в летах, дожидается своего часа. И, надо полагать, дождется, она в отличие от Краснопеихи упертая и через всякую беду пробъется к людям и скажет в утешение им:

— А вот и я… Принимайте!

Поверстается ли по сему, нет ли?.. Во сне казалось, что поверстается, с этой надеждой в сердце она просыпалась и шла на работу, неулыбчивая, прямая и худотелая. Никто уже не кликал ее цыганкой, люди, кажется, позабыли то время, когда она выказывала себя шумной и часто бестолковой, нынче она участлива к чужой беде и недоумевает при виде ее и ждет не дождется, когда та исчезнет. Вот за это и принимали Краснопеиху на деревне и прощали даже и то, что она своего мужа держала точно бы за кого-то не от мира сего, не выгоняла на работу разленившегося, и защищала, если говорили о нем худое.

Краснопеиха нынче недолго поработала в бригаде, голова разболелась, сказала:

— Плохо мне… Пойду я…

Помощник бригадира, длиннобородый и смуглолицый карым с седыми висками, сказал:

— Иди уж, чего там?..

А дома никого: ребятня умоталась, и муж куда-то ушел. Краснопеиха подтянулась к лежанке, долго сидела, зажав голову руками и тихо, не от боли, от чего-то теплящегося на сердце и мучающего, постанывающая, а потом легла на доски, заваленные старым тряпьем. Она так и пролежала весь день с открытыми глазами, видя лишь темный потолок и что-то ползающее, подрагивающее в углах тонкой серебряной паутиной и норовящее укрыться. Но укрыться было негде, паутина рвалась и провисала. Когда же в избе стало сумрачно и студено (За день тепло вытекло), подвалила ребятня, загоношилась. Краснопеиха поднялась с лежанки, накинула на плечи курмушку.

— Ты куда, мамань?.. — спросил меньшой.

— Куда надо, — отвечала вяло.

— А туда не надо, — заметно волнуясь, сказал меньшой. — Спымают, потому как… потому как… Леволька влоде бы догадывается, что это ты ломаешь забол.

Чудно говорил меньшой, прямо как взрослый, погладила бы его по голове, да руки вдруг обвисли, отяжелели, к тому же увидела в глазах у старшого досаду, и не к братцу обращенную, к ней, спросила:

— Ты чего, Сенька?..

Старшой не ответил, отвернулся, а когда она подтолкнулась к двери, подбежал к ней, крикнул:

— Не ходи туда! Не ходи!..

Но Краснопеиха не послушалась.

— Ладно вам! — сказала строго и прикрыла за собой дверь.

Ночь темная, но что для Краснопехи ночь, с завязанными глазами прошла бы в любой конец деревни и отыскала бы, что надо: и малая загугылина на крестьянских избах памятна ей, про всякую вмятину в темных заулках знает. Краснопеиха запрятала взятый в сенцах топор под курмушку, запахнулась потуже, заспешила встречь ветру. Шла она, упадая вперед, недолго, свернула в заулок, а оттуда до темной, даже в ночи чернее черного, неприятной для людского глаза, пугающей огорожи рукой подать. Краснопеиха приблизилась к огороже, не мешкая, вытащила топор из-под курмушки, взмахнула им, норовя выбить крайнюю доску. Та задрожала, слабо удерживаемая в связях, закачалась, а чуть погодя, скрипнув, упала. То же утворилось со второй доской, с третьей… Краснопеиха работала, не разгибая спины и позабыв обо всем, даже о том, что мучало, выбивало из колеи. И, ломая огорожу, она как бы подвигала себя к чему-то светлому и отводила от деревни напасть. Она уже не помнила о словах меньшого, хотя, когда шла по улочке, держала в голове и это, и тоскливо вздыхала. Но вот взялась за топор, и все поменялось в душевном ее настрое, стало легко и ни от кого не зависимо, ничему не подчиняемо, хотелось петь. Господи, почему бы радостному ощущению не приходить почаще? Но и то верно, что помнит Вседержитель и про нее, бедную, кто бы подарил ей счастливые минуты?..

Работа для Краснопеихи в сладость, она не ощущала усталости, да что там, она была переполнена чувством собственной надобности, может, этому безотчетно суровому, но лишь с виду такому, а на поверку умеющему пожалеть и приблизить к себе, безоглядному небу. В душе все пело, потом уж не только в душе, и сама не замечая того, она начала старательно выводить светлые и ликующие слова:

«Там, далеко в стране Иркутской

Между двух огромных скал

Обнесен стеной высокой

Александровский централ…»

Она пела, а вместе с нею пели Земля и Небо, и все, что на земле, и все, что на небе, видимое, а так же не видимое, но достигаемое чувствами, призрачное и колеблемое, точно свечечный огонек на ветру.

«Ты скажи, скажи, голубчик,

Кто за что сюда попал,

И начальством был он сослан

В Александровский централ?..»

Она пела и мало-помалу все тягостное отодвинулось, сделалось едва приметно, потом и вовсе исчезло, растворилось в том чувстве соединения с сущим, что постепенно завладевало ею. Она оборотилась в малую часть сущего, и это не пугало: и малость надобна миру. Не во всякую пору близкая Богу, Краснопеиха нынче помнила лишь о том, что она Божьего роду — племени и пьет воду из того же ручья, из которого пили небесные ангелы, любит то же, что и они, и верит в промысел Божий…

В руках у нее накапливалась усталость, и к тому времени, когда ее схватили и вырвали топор, она сделалась мокрая от пота. Ее схватили, завели руки за спину, держали крепко… Краснопеиха изгибалась, но куда же ей тягаться с Амбалом?.. К тому же из темноты вынырнули еще люди, а вместе с ними Револя. В отличие от хмурого Амбала он ладен и подтянут, воскликнул, подбегая:

— Попалась, сука?!..

Но она не хотела верить, что попалась, не хотела согласиться с тем, что поломали в ее душе славное, все то, что приближало ее к Богу, и она упиралась, старалась защитить это, родившееся в ней, и, несмотря на боль, которую причиняли чужие сильные руки, не оставляла попыток вырваться.

Подошел Краснопей, начал говорить, что горько ему и обидно. «Зачем же ты? Зачем?..» Он опасался Амбала и Револи и прибегал к помощи хитрых, с дальним намеком, слов, что и не поймешь его сразу. А улучив момент, сказал: «Ты не волнуйся. Я постараюсь, выручу…» Но она видела, что он не верит этому, слова были тусклые и вялые, остро пожалела его.

— Иди домой, — сказала она. — Ночь на дворе, середина ее. В такую ночь одни тати бродят по улицам.

— Это мы — тати?.. — взвился Револя.

Но Краснопеиха и не посмотрела на него, что-то случилось с нею, помнилось, что возле нее нынче не люди, а сатанята, прибегшие от дьявола, чтобы вершить суд неправый, а может, это он сам, раздробившись, оборотился в человеков, и те теперь вьются вокруг нее и визжат. И хочется ей сказать дьяволу, не пугаясь, вещее:

— Не судите сами, да не судимы будете.

Время спустя Краснопеиха покорно пошла впереди тех, кто пленил ее, и лишь перед лагерными воротами лицо ее исказилось от душевной боли, долго удерживаемой, и она сказала с мольбой в голосе:

— Господи, услышь Ты нас?!.. Господи!..

Она вдруг поняла, что более всего на свете любит эту, приютившую ее землю, и будет защищать ее, пока бьется сердце. И никому не отдаст ее. Никому.

Загрузка...